njdv

Филиппов А. Странички минувшего. I. Несколько слов о Гапоне. // Новый Журнал для Всех. СПб, 1913. №6, стлб. 105-122

{ст. 105}

Промелькнувшие эпизоды эпохи 1905-6 годов в связи с изображением портретов таких личностей, как Георгий Гапон и Хрусталев-Носарь, которые сыграли в истории освободительного движения да и в истории России огромную роль, занимают внимание не только бытописателей, но и публику, живую свидетельницу того, что тогда казалось героическим, уносившим каждого из нас в высь, а теперь представляется обыденным и безцветным.

Но то, что пишется о Гапоне, включая заграничные записки его самого о себе, недостаточно характерно. Впрочем, быть может, и я, дав несколько беглых штрихов в дополнение к уже появившемуся в печати относительно роли Гапона, не буду достаточно изобразительным и не вселю в читателей того убеждения, какое у меня царило и остается до сих пор, а именно, что сам Гапон — совершенная случайность, выдвинутая массой обстоятельств, неожиданных и исключительных, поэтому лично он не внес в историю «освободительного движения» ровно ничего и во-вторых, что до 9-го января он не был, как утверждают одни, ни вождем революции, ни тем охранником, как представляют другие.

Неудачи японской войны подняли такое возбуждение в массах и среди интеллигенции, которое не поддается учету и которое еще даст почувствовать себя. Негодование против правительства и элементов, составлявших его, стоявших во главе его, принимало угрожающий оборот — все прорехи нашего строя раскрылись как-то вдруг, и в них виднелись зияющие раны, покрытые червями. Естественно, что за взрывом возмущения следует мысль о том, как исправить дело, и, как всегда в таких случаях, рождается предположение, что любой из нас, вооруженный властью и денежными средствами, может управиться, если не с государством, то во всякой отраслью управления, лучше, нежели те генералы и гофмей- {ст. 106} стеры, которые еще тогда властвовали, при полной неограниченности их аппаратов, над Россией.

И все эти съезды и союзы, столь характерные, для 1904-1905 гг. подготовляли естественную почву для какого-то выступления, шумного, кровавого... Товарищеские обеды и банкеты инженеров, адвокатов, земских деятелей, профессоров, в конце 1904 года стихийно охватившие всю Россию, и неизменно заканчивавшиеся исповеданием «платформ», как было принято выражаться тогда — они, точно тучи, несли с собой будущую грозу и дождь и молниеносные удары. Первый земский съезд 6-8 ноября 1904, впечатление от которого было громадным, постановил определенно, что «правильное развитие государственной жизни и общественной, возможно лишь при условии живого и тесного общения государственной власти с народом, для чего необходимо учреждение народного представительства, как особого выборного учреждения».

Еще свежи были слова, сказанные земствам с высоты Престола о «безсмысленных мечтаниях», но уже 12 декабря 1904 года последовал Высочайший указ Сенату, в котором одобрялись постановления земского съезда, признавалась необходимость охранения полной силы закона земских учреждений, освобождения печати от стеснений, уничтожения чрезвычайных мер по охране и т.д. — словом, признавалось все, что было признано недопустимым. И вместе с тем в специальном правительственном сообщении от 14 декабря,— значит немедленно за этим указом, — было объяснено, что подобные меры будут проведены в жизнь самим правительством, без участия общественных сил.

Это было своего рода вызовом. И с этого момента начинается вдохновенная мобилизация сил в общественных слоях. Правительство же, как всегда, продолжало оставаться на почве бумажного красноречия и действовать как начало задерживающее, не идущее впереди движение. Мобилизация шла в двух направлениях — пропаганды среди мелких полуинтеллигентных служащих в предприятиях по {ст. 107} преимуществу промышленного характера и в воздействии на рабочие массы. И там, и тут успех был обезпечен, ибо даже в скромной мере и форме предъявлявшиеся материальные требования этих классов никогда не получали удовлетворения, а полуинтеллигентность, связавшая их с культурными и влиятельными общественными слоями, внушала преувеличенное представление о своих силах. И вот на этих группах нашей государственной и общественной жизни и было мыслимо базировать выступление.

Интеллигенция же у нас всегда отличалась духовной импотенцией. В сущности, если бы подсчитать все то, что ею сказано, что ею написано, передумано и выстрадано, то наша Империя, орошенная всеми этими думами и мечтами, должна превзойти Европу своим цветущим состоянием. Но так как характерной особенностью нашей интеллигенции — куда входят и евреи, и поляки, и немцы, и кавказцы — является ее непримиримая отвлеченность в искании правды и принципов, там, где необходима сила и действие, то непременно и каждый раз в дни подъема стихийных сил нации решительный удар прошлому наносят не те элементы, на которые предположено опереться, а вожаки грубой недисциплинированной толпы, годные для разрушительных целей, но неспособные к созиданию чего бы то ни было. Стоит вспомнить, какими красноречивыми ораторами, превосходными политическими мыслителями и знатоками государственного права обладали мы в многочисленных союзах того времени, адвокатов, фармацевтов, женского равноправия, равноправия евреев и т.д. Какой превосходный цветник собирался на съезд, но где они? Увы! Имена и речи их забыты, и остались безсмертными только Гапон и Хрусталев-Носарь. Ибо они, как дети, безумную мечту превращали в действительность. Они умели дерзать.

Начиная с 1899 года, с знаменитого избиения молодежи на Васильевском острове, когда был выдвинут вопрос о борьбе с существующим режимом путем забастовок и стачек, и до 9 января 1905 года едва ли кто знал и интересовался Гапоном так, как интересовались им после разстрела толпы на Зимней площади и интересуются теперь. И сам будущий герой, конечно, меньше всего учитывал возможность совокупного действия рабочих масс,— он никогда не верил в их активность и считал их объектом для спокойной пропаганды, и не более как хорошим фоном для того, чтобы фигура этого красавца-энтузиаста, честолюбивого и полного сил, выступила рельефным пятном только для публики, падкой на сенсации.

Правда, перед тем уже имелись примеры массовых выступлений рабочих в Баку со всеми последствиями, подготовленные искусной рукой Ма- {ст. 108} тюшенского. Одесский район с евреем-провокатором Шаевичем, действовавшим по программе Зубатова, также давал материал для суждений о возможности использовать рабочих, как боевую силу. Но об этом серьезно думал только Зубатов, начальник охранного отделения в Москве, а что касается Гапона, то он был младенчески чистым в своих помыслах, которые сводились к одному — занять со временем место Ивана Кронштадтского и со стороны влияния на народные массы и со стороны его авторитетности на верхах.

Перед Гапоном стояла лубочная и потому более поражающая этого недавнего захолустного попа картина: появление у памятника Александру II в Москве 70.000 толпы рабочих, возложивших в 1902 году, в присутствии Великого Князя Сергея патриотический венок Царю. Эта манифестация, на которую левые смотрели, по мысли и уговору их Зубатовым, снисходительно, ибо она впервые давала возможность собраться рабочим в такой массе, хотя бы и с одобрения начальства, — эта манифестация консервативными элементами учитывалась как начало непосредственного сближения высших слоев с народом, минующего интеллигенцию и бюрократию. Так изъяснялось ея значение в «Московских Ведомостях» и Грингмутом, помещавшим свои передовые статьи только после прочтения их Великому Князю.

Последствием подобного шага, который был задуман Д.Ф. Треповым, тогдашним московским обер-полицмейстером, согласно совету одного из либеральных профессоров Московского университета, который в свою очередь незаметно для себя был игрушкой в руках Зубатова, явилось последующее за манифестацией мирной и патриотической представление депутации рабочих Государю, что вселило среди рабочих масс уверенность в своей силе, ибо с ними даже высшая власть казалась принужденной входить в непосредственные сношения. По крайней мере с этого времени вожаками рабочих, из которых яростным и неутомимым был Федор Слепов, стала вестись открытая пропаганда в смысле «устранить чиновничье средостение» и поставить рабочих ближе к Царю — мысль, которую пытался реально осуществить Гапон 9-м январем.

Не знаю, как держал себя С.Ю. Витте в отношении Хрусталева-Носаря, но мне доподлинно известно, как чернорабочий Слепов «требовал» из грязной пивной к телефону Трепова и тот подходил, вел долгие беседы с самим Федор Иванычем Слеповым, а тот пренебрежительно комментировал мысли влиятельного полицмейстера перед собравшимися за пивом будущими вершителями судеб Империи и законодателями. Не хочется верить, чтобы тогдашний Министр Внутренних Дел, Плеве, обладавший кроткими глазами младенца, благополуч- {ст. 109} ным румянцем щек, со змеиными замыслами и проницательностью, так-таки не сумел и распознать Гапона, и оценить его скромное значение, но хорошо знаю, что Грингмут по предложению Плеве не раз приглашал к себе Слепова и умолял привезти в Москву о. Георгия, который однако с «Московскими Ведомостями» не хотел иметь никакого дела.

Ясно, что если зазнавшемуся Слепову было море по колено после приемов там, где он не помышлял не только разсуждать, но и быть, то Гапон постоянно страдал от ревнивого предположения о том, что когда-либо ему да удастся стать на пьедестал высоко над толпой и занять командующее положение и что для этого у него мало средств и данных. И его мысли всегда были поглощены одним — выдвинуться во что бы то ни стало. Такую оценку и характеристику давал ему и Слепов, дважды выезжавший в Петербург, чтобы ближе познакомиться с выдающимся «деятелем» тогдашнего времени. Чтобы характеризовать внешние благополучие обоих энтузиастов, скажу, что сам Слепов побывавший во Дворце, и представлявший собой оплот монархизма среди рабочих, занимал крохотную удушливую, жалкую комнату на Малой Бронной.

Гапон не далеко уходил от Слепова в своих требованиях к жизни и той обстановке, которой пользовался.

27 или 28 декабря 1904, вечером, скучая в пыльных комнатах Петербургского Телеграфного Агентства, где я участвовал в качестве чтеца газет для составления ежедневных по утрам докладов Министру Финансов В.Н. Коковцову, я получил предложение моего начальника Шпигановича или побывать на каком-то собрании рабочих, или развлечься в опере по даровому билету. И совершенно случайно и безсознательно, интересуясь всеми движениями, а рабочим в особенности, я пустился на поиски места собрания этих рабочих и с трудом узнал, что штаб-квартира одного из отделов находится в Дегтярном переулке, где-то около Невской Лавры. Характерно, что ни один из полицейских участков, к которым мы обращались поочередно, не мог дать определенных сведений по поводу местонахождения «Союза рабочих» и даже в канцелярии градоначальника ответили довольно спокойно, что никакого «союза» нет, просто рабочим разрешено собираться для обсуждения своих нужд под присмотром «особых лиц».

В скверном, тесном помещении, своего рода клубе, в Дегтярном переулке теснились потные рабочие, кричали, спорили, не пропускали никого постороннего, внимательно всех опрашивая. Мне пришлось после долгих разспросов стоявшей у {ст. 110} дверей рабочей стражи, вернуться обратно без результата и только какой-то сердобольный «товарищ» — это слово было пущено в оборот никем иным, как Гапоном — поняв, что сыщик не мог оказаться столь простодушным, как я в своих поисках, сообщил, что рабочие собрались на экстренное заседание не здесь, а в Васильеостровском отделе, на 1-й линии и что там председательствует о. Георгий, там обсуждается вопрос о путиловцах.

После некоторых колебаний и нерешительности, вызванных тягостной сценой допроса и осмотров, я все-таки двинулся по указанному адресу и, приехав туда довольно поздно, застал собрание в полном разгаре, на кафедре выступал представитель от рабочих Путиловского завода и старший мастер Иноземцев; оба они говорили тягуче и дипломатично по поводу конфликта между администрацией завода и рабочими из-за оскорбления мастера. Собрание, довольно пассивное вообще, склонялось к тому, чтобы вынести «резолюцию», конечно неодобрительную, но без каких бы то ни было особых требований.

Гапон принял меня в маленькой чайной комнатке рядом с «ораторским» залом; ему я был представлен хитрым и юрким «личным секретарем» (у Гапона их было три) рабочим Кузиным. И легкий оттенок недоверия при встречи с незнакомым сменился детским нескрываемым восторгом красивого юного лица священника с черными сверкавшими огнем глазами. Гапон, не выпускавший папиросы из тонких, чисто по-женски нежных пальцев, оживился, когда узнал, что я — представитель Петербургского Телеграфного Агентства и имею намерение от времени и до времени давать сообщения о работе о. Георгия и постановлениях рабочих. Тотчас после этого я был официально допущен в зал, дослушал объяснения Иноземцева и, как почетный гость оказался рядом с Гапоном при обсуждении резолюции собрания, составлять которую взялись мы, в небольшом составе интеллигенции, в то время, когда рабочие выслушивали речи.

Так как в резолюции констатировалась только фактическая сторона дела, и было больше печалования, нежели приказательности, то один из присутствовавших, отметив эту сторону дела, предложил подкрепить вторую часть указанием на то, что в случае отказа в требованиях рабочих удалить определенных лиц из среды администрации, последует забастовка. Это случайное, хотя логическое дополнение сначала поставило присутствовавших в тупик, затем вызвало живейшее одобрение Гапона и довольно скептические замечания «товарища» Архангельского (кто он такой — не знаю, но этот длинноволосый, небольшого роста и видавший виды человек средних лет писал по {ст. 111} рабочему вопросу в «Руси»), еще более скептицизма услышали мы от Веры Авчинниковой, прославившейся статьями в «Руси» же по женскому движению и дальнейшей печальной судьбой.

Случайный, так сказать навеянный, текст резолюции был одобрен Гапоном, который и огласил его с кафедры, что было принято довольно пассивно немногочисленной группой рабочих (большая часть их успела разойтись по домам).

В печать через Петербургское Телеграфное Агентство впервые проникло сведение на другой день о сходке рабочих и сущности приведенного постановления. Но до чего никто из лиц, прикосновенных к тогдашнему рабочему движению не верил в подвижность рабочих масс в Петербурге, видно из того, что и Гапон, и Архангельский в беседе со мной после собрания со скорбью отмечали совершенную пассивность рабочих. Действительно, на этом собрании, где присутствовало не более 150 человек, было столько подвыпивших и буянов, что их приходилось сдерживать резкими окриками, которыми в совершенстве владел Гапон. Газеты привели «резолюцию» в отделе хроники, но на печать она не произвела впечатления.

Дня три спустя, неожиданно меня посетил на квартире покойного критика А.И. Введенского, где я жил, Гапон, который заехал ко мне для переговоров относительно устройства чтений по русской истории и литературе на фабриках и заводах Петербурга при отделах «С.-Петербургского общества фабричных и заводских рабочих». Это свидание, длившееся свыше трех часов, причем в соседней комнате находилась жена Введенского, интересовавшаяся «посмотреть» на красавца-священника, слух о котором распространялся по столице,— является характерным. Прежде всего с той стороны, что Гапон в эту пору, которую считают «подготовительной к революции», посвятил так много времени на обсуждение вопроса, который практически лишен был какого бы то ни было значения. Если бы этот вождь революции, каким его привыкли считать, был уверен в предстоящем движении масс,— то для него не было никакого смысла вести упорное обсуждение вопроса о просветительных чтениях. Тогда, когда знают и чувствуют, что через два-три дня ураганом будет сметено все, тогда не возвращаются настойчиво к мысли о публичных чтениях как единственном средстве объединить и подчинить себе рабочую массу, увлечь ее и сосредоточить около одного центра — самого Гапона.

Дело в том, что об эту пору во влиянии на рабочих конкурировал помощник присяжного поверенного не то Финкель, не то Финкельштейн. И Гапон ребячески высказывал мне во время этого разговора неудовольствие по этому поводу, проявляя столько ненависти к еврейству и его спо- {ст. 112} собностям все захватить и использовать, что я, вглядываясь в смуглую кожу лица, восточный нос, тонкие выразительные губы и облик, напоминающий Христа с известной картины Семирадского «Христос у Марфы», был твердо уверен, что Гапон сам еврей или из евреев: до того открыто, грубо и резко поносил он еврейство, что делают все, кто старается откреститься от своего недавнего прошлого. Останавливаясь на Финкеле, который оказывал рабочим безплатную юридическую помощь и параллельно с этим подрывал доверие к Гапону, последний видел единственный путь противодействия ему — частое свое выступление в собраниях рабочих, куда их можно было привлечь под предлогом чтений и развлечений.

Из этого же свидания первого, самого сильного и почти исчерпывающего, я вынес впечатление, прежде всего, что Гапон не оратор. Он объяснялся так медленно и невразумительно, ища выражений и повидимому не имея определенной мысли, что было скучно. Поражала его красивая внешность, некоторое природное изящество этого человека, но и полчаса беседы с ним были достаточны для того, чтобы вынести полную и безповоротную убежденность в том, что у этого человека нет ни одной серьезной, продуманной мысли, нет ничего, определенного даже в таком простом деле, как организация чтений — где, как, что нужно было читать, какая аудитория могла быть передо мной, всего этого я никак не мог выяснить. И сам Гапон не представлял себе этого: он очевидно привык выслушивать чужие мысли, разсматривая чужие планы выдавать за свои и единственное чем интересовался всегда — это тем, чтобы слыть инициатором, стоять впереди всех.

После трехчасового разговора, тем более мучительного, что я в Петербурге появился недавно, рабочих сфер не знал и даже об организации «Общества рабочих» ранее слыхал отрывками — я пришел к твердому убеждению, что никакого серьезного влияния Гапон на рабочих иметь не мог, с Финкелем тягаться ему было безуспешно, а принимать чтения за свой счет я не имел причин; между тем средств у «Общества рабочих» оказывалось до крайности мало, так что мне представляется несомненным, что охранное отделение, если и подкармливало Гапона и отделы, то скудно, и львиную долю ассигновок распределяли между собой тогдашние Кулябки, в распоряжение которых безконтрольно ассигнуются крупные суммы.

Но 3 января, неожиданно для всех, а я думаю, что и для самого Гапона, разразилась забастовка 12.000 путиловских рабочих, а с 7-го поднялись рабочие Невской Ниточной мануфактуры Екатерингофской бумагопрядильни и других заводов и фабрик, расположенных в Петербурге. Теперь {ст. 113} этому движению в связи с предшествующими проявлениями политического недовольства придают значение революционного с глубоко-продуманным планом какого-то неведомого и сильного штаба. Но те, кому удалось присутствовать, подобно мне, на собраниях в скромной, даже жалкой из трех комнат квартирке Гапона на Церковной улице, слушать по целым часам безтолковые разсказы гапоновских секретарей относительно того, что делается среди масс и подобно Гапону, который с воспаленными глазами от недосыпания и возбуждения, вслушивался в сообщения о том, как ему не доверяют, как у него отнимают пальму первенства и как влияние его сводится на нет,— те знают, что никакого штаба и никаких определенных планов действия у Гапона не было. Начиная с 1 января к нему являлись случайные люда, которые отнимали у этого умело скрывавшего свою растерянность,отсутствие знаний и программы человека все его время. Его побочная жена, почти девочка — пылкий роман Гапона — просиживала целые дни, запершись в маленьком чуланчике-комнатенке, тут же рядом с комнатой, где царил шум, сменялись посетители и пивные бутылки, было накурено и томительно. В конце концов, Гапона по чьему-либо предложению внезапно одевали, куда-нибудь везли и также случайно и неожиданно привозили назад. Им пользовались в ту пору как именем, хотя таким, под которым одинаково можно было провезти и революционный, и охранный груз.

Обаяние рясы всегда у нас сильное — вспомните Илиодора или Восторгова, еп. Гермогена или Никона — у Гапона подкреплялось его индивидуальной чистоплотностью, простотой обращения со всеми, кто к нему не обращался и готовностью последовать совету любого, кто представлялся для него авторитетом или мог быть таковым. Это вернейшее средство уловления сердец в массах, будь оно в соединении с умом политического значения и силы — могло бы дать блестящие результаты. Но человек восторговского ума, и небольшого опыта, Гапон не смог одолеть инерции окружавшей его среды и, вечно изыскивая средства выдвинуться вперед, по необходимости вынужден был использовать таланты случайных людей, попадавшихся ему на пути.

Таким оказался и А.И. Матюшенский. В сущности это не случайная фигура и не только тема для романа о русском Рокамболе, который теперь издает в Сибири газету, это типичная фигура Марата на русский лад. 10-12 лет тому назад он был выслан кн. Голицыным из Тифлиса за нахальный тон фельетонов, очутился в Баку уже в роли представителя рабочих, одной рукой ощупывая кассы рабочих, куда стекались по мелочам собранные, но крупные суммы, а другой осведомляясь, {ст. 114} сколько имеет местная охрана от бакинских крезов и петербургских Азефов. Буйный и с вызывающей, несколько разбойничьего типа осанкой, этот человек побывал и в Поволжьи — сам В.Г. Короленко боролся с ним в Нижнем, как с неопрятным элементом в литературе, но успел только добиться того, чтобы Матюшенский выехал в Саратов. В Саратове он, Матюшенский, сумел сменить самого Максима Горького, который там писал фельетоны под странным псевдонимом Иегудиила Халамиды, и Матюшенский занял авторитетную позицию в «Саратовском Листке», тогда гремевшем в Поволжьи, как носитель прогрессивных течений.

У Гапона в квартире он появился в начале января 1905 г. с репутацией организатора рабочего движения, так сказать боевого «генерала от революции». Но ничем активным себя не проявлял, за исключением постоянных посылок за водкой,— что заставляло Гапона нервничать, и прославил себя знаменитым обращением к рабочим от имени путиловцев. Этот манифест, приписываемый Гапону и сыгравший известную роль, прочитывался рабочим, ибо даже средства для печатания его на каком-либо множительном аппарате у Гапона не было — по крайней мере я помню, как долго хлопотали о том, чтобы достать где-либо шапирограф, и безплодно упрашивали меня помочь в этом деле печатанием манифеста на машинках Петербургского Телеграфного Агентства.

Нужно было приложить не мало усилий для того, чтобы Матюшенский составил манифест — обращение, где стали фигурировать уже требования об избирательных правах и обо всех свободах, впоследствии осуществленных. Великий мастер подать смелую мысль, сам Матюшенский упорно отказывался приняться за перо, и только настояния некоторых присутствовавших рабочих, повидимому искавших исчерпать открывшееся движение в интересах осуществления идей крайне левых, заставило этого «друга рабочих», как он себя именовал, приняться за перо и написать длинное-предлинное обращение, которое он пытался, однако, не оставлять в подлиннике в руках Гапона, ссылаясь на то, что охрана немедленно вышлет его из Петербурга, раз определится наличность его среди гапоновцев.

Любопытно как характеристика для оценки событий и самого Гапона, что он всячески отказывался принять текст воззвания Матюшенского и в особенности часть политическую с требованием общего характера, — выходящую за пределы рабочих интересов экономического и бытового характера. Гапон находил, что все это способно испортить дело в глазах правительства и вызовет репрессии, совершенно исключительные, а потому и нежелательные. И единственный раз за время наших частых встреч в ту пору, {ст. 115} Гапон оказался определенным в своих суждениях и даже настойчивым. Но были какие-то силы которые влияли и на него, и на Матюшенского. И воззвание-манифест были переписаны и прочитывались 6-7-го и 8-го января от имени Гапона на предварительных собраниях рабочих, куда вслед за тем являлся и сам Гапон.

Всегда и всех интересует вопрос, в чьей власти находился Гапон, начиная с первого дня, когда была прямо поставлена резолюция о забастовке рабочих Путиловского завода, и вплоть до 9 января — служил ли он охране или революции. Я решаюсь высказаться определенно: не там, ни тут Гапона не было — ни одной минуты он не оставался в одиночестве; всегда был под охраной и надзором его секретарей или посторонней публики и решительно был поставлен в невозможность использовать свои отношения, если они были — к охранному отделению или революционным штабам — которых он боялся, без того, чтобы кто-либо не заметил или не учел этого.

Напротив, отдавшись всецело общему возбуждению, которое независимо ни от кого превратилось в подобие вихря, Гапон крутился в нем и испытывал наслаждение от этого стихийного процесса, где, как ему казалось, он занимает выдающуюся роль. Только этим и можно объяснить его неутомимую тогдашнюю деятельность: с утра и нередко до глубокой ночи он выступал с речами в отделах С.-Петербургского Союза рабочих, по окраинам; говорил вдохновенно, мастерски, но шаблонно, когда оцениваешь его речи теперь, после всей вызывающей литературы и публицистики с 17 октября 1905. Правда, он не повторялся, импровизировал свои обращения,— и на трибуне этот скромный, застенчивый, пытливо смотрящий на собеседника человек,— превращался в настоящего оратора, способного увлечь самых требовательных слушателей; без запинки произносил целые протестующие тирады против засилья бюрократии, властности министров, их невнимания к истинным нуждам народа.

Если бы мне пришлось исчерпать настоящую тему с другой стороны, не со стороны только оценки личности Гапона, а движения масс, то я с увлечением остановился бы на описании этого величественного, бурного и клокочущего как море, людского потока, какой мне пришлось наблюдать. На собрания в тесные помещения отделов союза рабочих являлись даже любопытствующие англичане-корреспонденты, немцы; один день повсюду за Гапоном ездил какой-то пастор, приходили иногда и православные священники. И все уходили потрясенные не от ораторского искусства Гапона, не от его смелых обличений, но {ст. 116} от общей гармонии проповеди против забвения народных интересов с этим серым, забитым народом, истощенным, жалким, призванным оставаться в роли раба у предприятий капиталистов, по преимуществу иностранцев.

Речи Гапона, несмотря на сильную окраску протеста, при всей их искренности и вдохновенности, были по существу строго консервативными. Он все сводил к необходимости поднять борьбу против капитала, а капитал представлялся и рабочим, и самому Гапону в виде иностранцев или инородцев. Он поносил министров и власти, но неизменно заканчивал призывом к рабочим обратиться к Царю-Батюшке и сказать: «Царь ты наш! Посмотри, как мы страдаем, убери негодных представителей власти и твоих передовых помощников и помоги нам». Как видите, это было далеко от дерзостных покушений на прерогативы власти и даже от мысли о необходимости представительства. Речь велась о насущном и необходимом.

По 2-3 тысячи человек скапливалось у помещения отделов и ждали по 4-5 часов под открытым небом, на сильном холоде приезда о. Георгия, который запаздывал и задерживался оттого, что приходилось в каждом отделе пропустить 5-7 смен, ибо помещения не допускали большого количества слушателей, стоявших как в церкви, вплотную, плечом к плечу, причем иные оставались по нескольку раз для того, чтобы яснее постигнуть всю мудрость откровений смелого священника. В собрания шли с благоговением, ибо впервые народу открывалась в простых словах политическая мудрость — да и перспектива добиться своих прав, обратившись к самому Царю непосредственно была слишком заманчивой.

Вот почему так увлекались Гапоном: он выступал в рясе, с крестом. Он говорил так смело, как никто до тех пор; значит, предполагалось, имел право на это; он предлагал средства к улучшению быта рабочих — и исстрадавшаяся масса верила, ибо мы всегда готовы верить, что выйдем когда-нибудь из цепких лап ужаса, нищеты и духовной тьмы. Но верил ли сам Гапон в возможность всего того, к чему призывал? Мне кажется, что эта массовая наэлектризованность поднимала его самого, точно волна, на высоту, где он захлебывался от восторга — ибо активность и подвижность в ком бы то ни было направлении составляли характерную особенность самой натуры Гапона. Вероятно, как и Жанна д'Арк, он считал себя тайным избранником судьбы, и ему рисовалась упоительная картина шествия во главе масс по направлению к Зимнему Дворцу. Он видел осуществление обуревавших его мыслей — почувствовать благодарное пожатие руки Северного Властелина и услышать победное «Ура» десятков тысяч рабочих, за которыми полилась бы и интеллигенция. В форму {ст. 117} крестного хода — этого высшего проявления общности и общественности русской деревни — облек дерзкий поп свой покорный протест: иного ничего не могла представить себе простодушная и незатейливая фантазия провинциального батюшки.

Но на этот путь Гапон вступил не сразу, а постепенно, по мере того, как развертывались события. В первых речах своих к рабочим, после объявления путиловской забастовки, которая удалась на славу и таким образом шла в подкрепление постановлений памятной резолюции на Васильеостровском отделе, Гапон останавливался лишь на мысли подать Государю челобитную от имени всех рабочих с изьяснением их нужд. Несколько позже он прибавил к этому политические требования и мотивы; в следующие дни он поддерживал в своих речах возможность представить челобитную Царю через посредство депутации от рабочих, но во главе с самим Гапоном. По мере же того, как среди рабочих вырастало воодушевление, он, воодушевленный сам, начинал думать и призывать к шествию всех рабочих ко Дворцу крестным ходом...

И массам был понятен и близок сердцу этот психологически народный шаг, о практических последствиях которого никто не думал.

Неужели так значительна была революционная пропаганда среди масс и рабочих в частности и как это десятки и сотни глаз охранной полиции пропустили эти 10 дней, в которые, подобно пожару, возбуждение охватило весь рабочий Петербург? Вот вопрос, который приходит в голову каждого, кто хочет дать надлежащую оценку моменту.

Пропаганда, конечно, велась и гнездилась в организме рабочих союзов и организаций в той же мере, как в любом человеческом организме микробы холеры, тифа, и т.п. Но ведь и положение рабочих было ужасающее — и если теперь оно заставляет желать многого, то в ту пору оно представлялось чем-то неописуемо бедственным.

В одну из моих случайных бесед с Гапоном, после утомительного дня его пропаганды, кажется 5 января, он заметил, что устроить революцию в России в сущности не так трудно; но, конечно, только при посредстве огромного капитала, стоит только в фабрично-заводском районе Москвы и под Москвой всем фабрикантам согласиться повысить заработную плату вдвое, продержаться в таком положении 3-4 месяца и когда в этот район прибудут из деревень привлеченные повышенным заработком рабочие — тогда объявить всем сразу расчет. А затем направить их пешком на Петербург. Эта армия пролетариата, голодная и озлобленная, переломав и истребив все по пути, разгромит и столицу, ибо никакое войско не в состоянии будет ей противодействовать. «Но для этого {ст. 118} нужно дерзать», закончил Гапон, «а у нас никто не дерзнет»...

Подобная мысль может родиться у человека, который наблюдал близко нищету рабочего люда, его безпризорность и духовную забитость, а ведь это был и есть тот подлинный русский народ, о преуспеянии которого принято распространяться в казенных бумагах и который и составляет основу государственную и укрепу власти. Ясно, что без какого бы то ни было участия пропаганды и даже при довольно пассивном отношении с-дкской партии к рабочему движению — оно развертывалось естественно и приняло к 9 января стихийную форму исключительно на почву улучшения шкурных интересов.

Забастовки на других заводах, последовавшие после путиловской, были обусловлены с одной стороны чувством солидарности с товарищами, но главное — интересом к пропаганде Гапона, сулившей им реальное улучшение быта, причем он грозно, подобно Савонаролле требовал и заклинал — и весь народ громогласно повторял за ним в собраниях эту клятву — не прикасаться к спиртным напиткам, не иметь при себе оружия, даже перочинных ножей и не применять грубой силы при столкновении с властями. С другой стороны, эти забастовки были неизбежностью, как нечто долго назревавшее, готовое прорваться при малейшем благоприятном условии. И до чего велико и благородно было это движение масс, видно из того, что при обысках уже убитых во время шествия рабочих — ни у одного не было найдено признаков вооружения, ни один не был пьяным, а многие, оказалось, постились перед этим.

Охранная да и общая полиция, конечно, были осведомлены в общем о перипетиях движения. Но если с несомненностью и единодушием установлено теперь то, что крайние партии не предвидели не только исхода 9 января, но не учли и самой возможности шествия, то в такой же степени можно сказать, что и охрана проглядела события или просто допускала их: ведь только в дни смуты, всеобщего возбуждения и неясности политического положения в стране могут выдвигаться и фигурировать те служилые элементы, которые обычно стараются быть спрятанными в тени и выжидать событий.

Охранная полиция, по просту говоря, бездействовала, ибо она не верила в возможную грандиозность манифестации, какая разразилась, и в то же время хорошо учитывала свою выгоду и выслуги от подавления частичных выступлений. Я утверждаю, на основании личных наблюдений, что полиции ничего не стоило арестовать того же Гапона во время его переправы из отдела в отдел к рабочим, во время его отдыха в трактирах 3-го разряда, куда он заезжал с нами пить чай, не появляясь дома, наконец предупредить шествие, задержав его главней- {ст. 119} ших помощников, через посредство которых он поддерживал сношения с массами.

Но давно известно, что у нашей охраны при огромных затратах на нее нет людей безкорыстных и кадры ее переполнены людьми алчными и карьеристами — и это наряду с отсутствием прямых и твердых убеждений у ее состава, меняющегося вместе со сменой министров и их взглядов делает ее сама опасным элементом для государственной безопасности и охраны порядка. На истории гапоновского движения можно проследить и проверить точность подобного вывода.

Не только 7 января, но и к вечеру 8-го Гапон сомневался в возможности шествия. 7-го января, заявляя лично мне о крайнем своем переутомлении и усталости, сказал: «ну а что будет, если никто не пойдет?!» Эта мысль его сильно волновала. Но чтобы не ослабить впечатления в массах, не оставить их без поддержки и держать и психологию в напряженности, он неутомимо объезжал отдел за отделом и вел беседы. 7-го вечером в помещение Петербургского Агентства на Галерную явился рабочий Казнаков с адъютантом Гапона, Кузиным, и принесли план Петербурга с разметкой тех улиц, по которым предполагалось шествие. Мне это было необходимо для того, чтобы заранее распределить корреспондентов на места происшествий. Кроме того Гапоном и рабочим движением заинтересовались за границей, агентства Вольф и Рейтер засыпали запросами по этому поводу своих корреспондентов, и наше правительственное агентство, не имея возможности использовать всего обильного материала по вопросу о рабочем движении и начинающейся смуте, отсылало за границу большинство сведений, не без того, чтобы не муссировать их. Выходило в итоге, что заграничная печать была осведомлена лучше нашей, и главное представляла движение иным, чем оно было на самом деле.

Рабочие прежде всего быстро согласились изменить в частях намеченный маршрут, а именно для удобства корреспондентов Агентства Гапон должен был двинуться не от Нарвской заставы, как это оказалось впоследствии и куда он был силой доставлен утром 9-го января, чтобы не погубить шествия, а по плану, сохранившемуся у меня и до сих пор, должен был примкнуть в облачении и с крестом в руках на Полицейском мосту и оттуда уже вести толпу к Дворцу. Тогда же я видел и оценил воодушевление рабочих, с каким они, чисто по-детски мечтали о грандиозности шествия и в то-же время открыто перед мной высказывали опасение, что оно не будет удачным — «не соберется народ». «Народ у нас неподвижный и {ст. 120} недоверчивый» — говорил Кузин, и его в этом поддерживал Казнаков.

«А полиция не помешает?» — интересовался я... «Как можно мешать, если к Царю пойдем»... отвечали твердым тоном оба видных руководителя тогдашних событий — ибо в их руках сосредоточены были маршруты и даже самый час выступления, который был неодинаковым для разных мест и отделов рабочих.

Вечером 8-го я с Кузиным посетил Гапона, завезенного из его квартиры на 4-й этаж одного из домов по Измайловскому проспекту. Он был простужен, весь лихорадочно трепетал и пил без конца воду с лимоном, либо квас. Тут он был один накануне, так сказать, генерального сражения за свою будущую славу, как вождя и демагога. И в долгих речах, отрывистых и, как всегда не внушительных когда он не стоял перед толпою,— он жаловался на отсутствие помощников с организационными способностями, на свое одиночество и на возможность неудачи шествия, назначенного на 9-е января. Он плохо верил в то, что рабочие сдвинутся с места. — «Полиция уже начинает принимать меры,— сказал он,— и может воспрепятствовать, а у нас народ слабый — отвалится и пойдет в кабак».

Но у самого его уже не было отступления. И кажется, в этот день единственно, во что он хотел искренно верить и чего истинно желал — это чтобы какие бы ни было внешние силы, но помешали осуществлению плана, который был фантастичным и не имел под собой абсолютно реальной почвы, ибо учесть значение и активность масс, приходивших слушать призывы Гапона к мирному и безкровному отвоеванию прав труженика рабочего, не мог никто и меньше всего он сам. С другой стороны Гапона неотступно охраняли и берегли те его приверженцы и сторонники, для которых отказ Гапона от выступления был бы равносилен гражданской смерти целой организации. Все они, окружая его немногочисленным, но плотным кольцом, не выпускали из своих рук и строгого надзора.

Два акта последнего дня характеризуют Гапона и положение дел. Первый — это письмо его, адресованное Государю. Краткое и выразительное, написанное на листе обыкновенной почтовой бумаги, стройным, как и сам Гапон, почерком, оно составлено было накануне 9-го января, в моем присутствии и помощников и соратников Гапона. Я взял черновик этого письма, с подписью Гапона и его помарками, себе на память и подарил ныне покойному князю Н.В. Шаховскому — оно находится в его бумагах и когда-нибудь будет воспроизведено мной полностью, с факсимиле.

Трудно сказать, что испытывал Гапон при обращении к Государю, к которому он осмелился {ст. 122} писать запросто на Ты, хотя и в почтительном тоне, но несомненно, что посылка подобного письма, да еще через рабочего — который, как мне сообщили, был арестован в пьяном виде где-то в Царском, когда он упорно, а может быть с рассчитанным скандалом, добивался видеть Царя непосредственно. Этот акт нельзя считать разумным. Но я думаю, что это были судорожные движения растерявшегося человека, который закружился в вихре событий. Гапону нужно было сохранить лицо перед окружавшими его, приходилось поддерживать веру в легенду, получившую вероятно не без его ведома распространение, что Государь обещал приехать в Петербург и выйти к народу из Зимнего Дворца. Поэтому содержание письма Гапону приходилось сводить к почтительному напоминанию о необходимости подобного шага со стороны Государя.

С другой стороны, оставшись наедине со мной и зная, что я имел намерение быть у Шервашидзе, личного секретаря Государыни Марии Федоровны, Гапон стал упрашивать меня самым настойчивым образом ехать к нему немедля и представить все положение дел угрожающим и повлиять на то, чтобы не было никаких насилий со стороны полиции и народ мог увидеть Государя, которому Гапон лично и в почтительных выражениях передает верноподданнические просьбы и «тогда вся площадь перед Дворцом всколыхнется, как один человек, увидя эту картину общения Царя и его народа». Не закончив эту речь, Гапон остановился в некотором раздумьи: — «скверно, убийственно будет, сказал он, если не окажется народа в шествии и на площади». Он сомневался и боялся.

Вечером 8-го, оставив Гапона, я был у князя Шервашидзе и застал его готовым к отъезду в театр с супругой. На беглые замечания по поводу текущих событий и между прочим относительно гапоновского движения, он полупренебрежительно заметил, что если попы начинают делать политику, тогда хорошего ничего быть не может и что тем не менее никакого значения вся эта шумная эпопея не имеет — никто из рабочих никуда не пойдет по имеющимся в сферах от охраны донесениях, что полиция разгонит народ — «холод не шутка, да и голод также», заметил князь торопясь. По всему видно, что в сферах царила полная уверенность в ничтожности движения и ему придавалась окраска обычного уличного скопления народа в праздник, с чем можно было бороться простою нагайкой и нарядами городовых.

Чтобы довершить характеристику эпопеи, имевшей столь трагический характер и решающее значение {ст. 122} для политического строя России, добавлю, что на проезд гапоновскому курьеру, отправленному с письмом к Властителю полумира, мне пришлось выдать за счет Петербургского Агентства 25 рублей: те материалы, которые добывались мной для Агентства через сподвижников Гапона, стоили подобной суммы. Посланец получил деньги в помещении Агентства под расписку и исчез во мраке ночи, с тех пор безследно, в то время, как секретарь Гапона, Кузин, напомнил о себе: оказывается, после событий он был выслан на родину и долго осаждал меня письмами из деревни, прося на помощь по 3 рубля, обращаясь ко мне даже в провинцию, куда я уехал в середине января 1905 года.

Эти цифры достаточно красноречивы, чтобы понять, что даже ближайший сотрудник Гапона в охране не состоял и кормился скудно.

Когда начинают вспоминать о Гапоне и делать восторженную преувеличенную оценку его личности и планов, то становится понятным, до чего мы не умеем проникать в содержание и суть массовых движений и стихийного протеста народа. Гапон — жалкая, честолюбивая фигура, выброшенная на верх в крутившемся вихре событий. Окружавшие его случайные люди — ничтожество, то охваченное верой, как эти описанные мной рабочие, то разсчетливо наглые дельцы, как Матюшенский и Бродский. Но есть то, что представляется величественным, подобно гневному морю, и музыкальным, как немолчный призыв к свободе — это движение народной души. Оно вылилось тогда в своеобразную и с печальным финалом форму по вине не Гапона, а тех, кто призван наблюдать за движением народных масс и сменой их настроений. Гапониада, если в ней разобраться детально, глубоко поучительна, ибо она говорит нам открыто, что исторических личностей из народа у нас не было и нет; что власть, пассивно относящаяся к событиям, никогда не имела таланта и чутья, чтобы предотвратить их или хоть использовать; что органы полиции и охраны по обыкновению продажно-пассивны; что интеллигенция во всех подобных выступлениях может и будет играть самую ничтожную роль и, наконец, что стихийное движение масс в России всегда может принять такие неожиданные и грандиозные формы, жалкой тенью и слабым подобием которых является шествие 9-го января.

Алексей Филиппов.

См. также отд. отт.: Филиппов А. Странички минувшего. I. О Гапоне. СПб., 1913.