Для некоторого казенного мероприятия Союз Писателей потребовал у Тани казенную автобиографию, каковую она и сочинила:
=================================================
Мнева Татьяна Ильинична (в девичестве Кауфман) родилась 14.01.1958 в Ленинграде. Закончила физико-математическую школу № 317, затем ЛФЭИ им. Вознесенского по специальности «экономическая кибернетика». Работала программистом, кочегаром, редактором, корректором, библиотекарем, писала статьи в журналы и энциклопедии и учебники-справочники для школьников.
Стихи публиковались с 1980 года и в официальных, и в самиздатовских изданиях. Первый стихотворный сборник «Взгляд узнавания» вышел в 1988 году в ленинградском отделении издательства «Советский писатель», следующие поэтические книги: стихов «Письма в черных конвертах» (Берн, 1992), «Поединок» (Берн, 1993), «Вдвоем с алфавитом» (Марсель-СПб., 1996), «Фрагмент романса» (2007).
Член СП СПб и Союза российских писателей.
До войны мы с Таней собирались делать журнал. Я и помню
даже подробности, как конкретно, но вряд ли это понадобится.
Я всегда боялась, что она умрет, потому что она очень
бесстрашная. Когда люди возятся со словом, ходят рутинно
по рельефам коллективного бессознательного. Там есть
такие танцплощадки, утоптанный мир, сравнительно
безопасный, есть индустриальные джунгли канцелярита
(на нем охотно говорят архетипы), всякое есть, можно
далеко уйти. Таня ходила в подворотни за танцплощадками,
не то, чтоб далеко, только там бывает очень плохо, там
реальность по швам разъезжается. Это из самых страшных
мест. Вот как Овидий жил у скифов — дома империя,
порядок, а здесь черт знает что, никому и ничему нельзя
верить. Сегодня стада какие-то прошли, не то люди, не
то звери, завтра волны бушевали и вдруг затвердели, такие
взметнувшиеся — твердая вода! Холодная, как нечто, чему
нет сравнения. Ему тоже всегда было холодно.
В книжке «Лица петербургской поэзии: 1950–90-е. Автобиографии. Авторское чтение: Мат-лы к энц. СПб., 2011» есть Танина «Автобиография»:
====================================
Я родилась 14 января 1958 года, и до школы жила с бабушкой и тетей в огромной и очень дружной, как ни странно, коммунальной квартире. На месте этой квартиры теперь станция метро «Маяковская».
В 7 лет меня отдали одновременно в школу и родителям — маме, Любовь Натановне Велькович, и ее мужу, Илье Михайловичу Кауфману. Тогда же он меня удочерил, и моя фамилия Велькович изменилась на фамилию Кауфман.
С этой фамилией я прожила до 23 лет — закончила сначала восьмилетку № 286, потом физматшколу №317, потом — Ленинградский финансово-экономический институт (по специальности экономическая кибернетика), и поменяла фамилию уже после рождения сына, в 1981 году. Так что и первые мои опубликованные стихи были напечатаны именно под фамилией Кауфман.
Уж коли речь зашла о публикациях, то сразу скажу: первой публикацией (по крайней мере, я запомнила ее именно как первую, хотя Боря Останин уверяет, что в «Часах» мои стихи были им напечатаны еще раньше), были два моих стихотворения, опубликованных в 1978 году в газете «Смена» по рекомендации Натальи Грудининой — руководителя семинара на конференции молодых литераторов Северо-Запада.
И — тогда уж и об этом скажу сразу — это была последняя конференция молодых поэтов Северо-Запада, в которой я принимала участие. Потому что в 1978 году мне исполнилось 20 лет, и считать себя «молодым поэтом» в таком почтенном возрасте мне казалось унизительным.
Стихи я начала писать лет в пять.
Не знаю, что подвигает на писание стихов других пятилетних детей, меня же толкнуло на это отвращение к читаемому мне бабушкой во время еды рифмованному назидательному занудству про жизнь то ли детишек, то ли зверюшек в разнообразных детских учреждениях. Мне кажется, это все время была одна и та же книжка, хотя, может быть, я и ошибаюсь. Почему моя замечательная и прекрасная во всех остальных отношениях бабушка выбрала именно это безобразие в надежде на то, что я заслушаюсь, забуду из-за этого о том, что во рту у меня ненавистная каша или еще более ненавистное яйцо «в мешочек» и нечаянно их проглочу — как было для меня загадкой, так до сих пор и осталось. Возможно, бабушке казалось, что расхлябанный хорей, которым рассказывались все бессмысленные и неинтересные истории из этой книжки, больше всего прочего способствует нечаянному проглатыванию ненавистной пищи.
На самом же деле, результат этого был совершенно иным: пищу я с негодованием выплевывала и освободившимся для словоговорения ртом сообщала бабушке что-то вроде пародии на читаемое ею тошнилово — естественно, в рифму же, чаще всего тем же хореем, но короткое, в котором идиотическое назидание, размазанное по всей бесконечной длине читаемого бабушкой текста, было доведено до абсурда — просто самой краткостью.
Бабушке эти мои «стихи», как ни странно, нравились, и несколько раз она даже просила записать получившееся. Именно поэтому факт существования этих стихов и отложился в моей голове — иначе я бы о них забыла, конечно.
Некоторое количество следующих лет, до моих 16 лет примерно, случавшееся со мной довольно часто писание стихов было вызываемо примерно такими же причинами и представляло собой примерно такую же разновидность концептуализма, хотя никакого концептуализма как явления литературы тогда еще не было, а когда он появился, я к нему ни разу не принадлежала.
До 14 лет писание стихов, как и чтение книг, были моим личным делом, и как я никому не рассказывала о прочитанном, так и никому не читала написанного.
А в 14 лет я оказалась в литературном клубе Дворца пионеров «Дерзание», и именно в поэтическом кружке.
Оказалась я там позже, чем большинство моих друзей, со многими из которых я дружу с тех самых пор: как выяснилось уже потом, из случайных разговоров, всех их привели туда, в гораздо более нежном возрасте, родители — потому что место было известное, и родителям было понятно, что ребенка обязательно надо туда отвести.
Я же оказалась в «Дерзании» почти случайно, в 7-м классе, когда победителям городской олимпиады по литературе во Дворце пионеров вручали дипломы, и Израиль Савельевич Фридлянд, отведя в уголок мявшего свой диплом в руке смущенного отрока (или в моем случае отроковицу), рассказывал про «Дерзание» и его кружки, и соблазнял туда пойти.
Все, что со мной дальше происходило в жизни, в ее литературном течении, так или иначе было связано с «Дерзанием» — чаще косвенно, чем прямо, но тем не менее: в 1975 году, когда Вячеслав Абрамович Лейкин стал вести ЛИТО в ЛИИЖТе, мы пришли к нему всей нашей небольшой компанией, образовавшейся внутри группы в «Дерзании», и эта наша компания, слегка расширившись за счет наших друзей и знакомых, оставалась «лейкинским ЛИТО» до 1980 года, когда это наше «лейкинское ЛИТО» распалось и перестало существовать. Все следующие литературные объединения, руководимые В. А. Лейкиным, к этому нашему ЛИТО отношения уже не имеют, хотя сам Вячеслав Абрамыч к каждому из нас имеет отношение и сейчас, и будет иметь всегда, я думаю.
В ЛИТО В. А. Сосноры я тоже оказалась в некотором смысле благодаря «Дерзанию» — Женя Сливкин, старший товарищ по клубу, привел меня, еще школьницу, в сосноринское ЛИТО в ДК Пищевиков. Он же, кажется, привел меня потом и в новое ЛИТО Сосноры, в ДК им. Цюрупа, уже во второй половине 70-х годов. В это ЛИТО я тоже ходила до 1980 года и заходила еще несколько раз гостем в 1981-82 гг. Но участником никакого ЛИТО я после 1980 года не была.
Вообще-то, моя литературная активность (если не считать собственно писание стихов), начиная с начала 80-хх годов прошлого столетия и по сию пору, примерно равна нулю: я не вхожу ни в какие объединения, за исключением Союза Писателей Санкт-Петербурга (ну и автоматически, тем самым, Союза российских писателей), не принимаю участия в конкурсах (со времен турниров юных поэтов в «Дерзании») и не публикую стихи ни в каких изданиях — за исключением тех, которые значимы для меня составом авторов или личностью составителя. Выступаю я с чтением стихов тоже очень редко — ну два раза в год, ну максимум три.
Возможно, такое вопиющее отсутствие активности связано с тем, что стихи для меня, как были в детстве и ранней юности, так и остались не столько способом записать понятое или почувствованное и сообщить это читателю, сколько самим способом понимания. Инструментом понимания, если выражаться еще точнее. Я именно так понимаю мир — воссоздавая его частями, деталями и элементами в своих стихах. И наблюдая потом, как эти части складываются в целое.
И, в общем, мне даже отчасти странно, что такой способ писания стихов, требующий от читателя и его собственных усилий, и доверия к автору, и соучастия, все-таки оказывается интересен и даже нужен вполне ощутимому числу людей.
Ну и теперь к сказанному надо добавить необходимые сведения. А как их добавить, я понятия не имею: если писать о книгах и людях, оказавших на меня влияние, то получатся почти бесконечные списки — и, главное, они никому ничего не объяснят.
Поэтому прозаическую книжку я назову только одну: Х. Кортасар «Выигрыши».
Прочитав этот роман в школьные еще годы, я раз и навсегда усвоила, что автор имеет полное право не знать, что и почему происходит в его произведении. Он обязан только понимать, что и почему происходит. Вот эта разница между авторским знанием и авторским пониманием и оказалась для меня определяющей, и на всю жизнь.
Перечислять поэтов от Пушкина до Бродского, стихи которых не столько даже повлияли, сколько вошли в состав моего (да и не только моего, естественно) поэтического организма, тоже не имеет смысла. Назову, пожалуй, только менее очевидные имена: В. Ходасевич и Д. Самойлов.
И еще сложнее с людьми. Их много. Очень много совершенно замечательных людей встретилось мне в жизни. Встретилось не пассивно, на предмет поглядеть и повосхищаться, а активно: они со мной разговаривали, дружили, любили меня. И я их.
Кого-то из них уже нет, но я продолжаю с ними мысленно разговаривать. Поэтому я и поступлю с их именами так же, как с именами тех, с кем разговариваю, дружу и кого люблю сейчас — то есть не буду их перечислять.
Вообще же, автобиография — жанр, не очень много дающий желающим узнать что-нибудь об авторе. Автор знает про себя отнюдь не самое интересное. Интересное о нас знают наши друзья. Ну или враги, в крайнем случае — если они у нас есть, конечно.
Татьяна Мнёва
27 декабря 2009 г.
написала статью о Тане в Энциклопедический словарь «Литераторы Санкт-Петербурга. XX век»
===============================================
МНЁВА (урожд. Кауфман) Татьяна Ильинична [14.1.1958, Л-д] — поэт.
Как сообщает «Автобиография» (Лица петерб. поэзии: 1950–90-е. Автобиографии. Авторское чтение: Мат-лы к энц. СПб., 2011), стихи М. начала пис. «лет в пять» — сочиняя своего рода пародии на «рифмованное назидательное занудство про жизнь то ли детишек, то ли зверюшек»: «чаще всего тем же хореем, но короткое [стихотворение], в котором идиотическое назидание, размазанное по всей бесконечной длине читаемого бабушкой текста, было доведено до абсурда — просто самой краткостью».
В детстве занималась в лит. клубе «Дерзание» лен. Дворца пионеров (1972–74), где была, несомненно, одной из самых ярких фигур. Позднее стала участником ЛИТО под рук. В. Сосноры (1973–80), ЛИТО В. Лейкина (1975–80) и студии худ. перевода В. Топорова (1982–87) — тех лит. объединений, где «господствовало бескомпромиссное отношение к стихам и к жизни»: «пророк (Соснора), герой сражающийся (Топоров), герой тихого противостояния (Лейкин)» — при всей своей разнице, они были схожи «в безоговорочной своей настоящести» (А. Иконников-Галицкий). Мотив поисков Учителя обнаруживается и в юношеских стихах М.: «Хочу, чтобы лепил меня хороший мастер,/ Упрямый, злой, влюбленный в ремесло./ Чтоб был он не учитель, а создатель./ Я буду знать — хоть в этом повезло».
В 1974 и 1979 участвовала в конференциях молодых литераторов Северо-Запада. Перв. публ. состоялась в 1980 в газ. «Смена» (13 апр., № 86/16536), где по рекоменд. Н. Грудининой, рук. семинара на конференции, было напеч. стих. М. «Уходя, уносите холод…».
Закончила Лен. финансово-экономич. ин-т по специальности «экономич. кибернетика» (1980). Работала программистом в НИИ автомобильного транспорта, оператором газовой котельной (1983–89), директором биб-ки в СПб. классич. гимназии № 610 (1996), ред. и корр. изд-ва «Фото ньюс» (2003–05).
Опубл. в самиздатском альм. «Топка» поэмы «Конец эпохи» (1988. № 1) и «Пред грядущим парадом» (1989. №3). Вторая поэма дала назв. колл. машинописному сб. (1990–95). Стихи опубл. в альм. «Молодой Л-д» (1988, 1989), сб. «Сатирич. набор» (Л., 1991), ж. «Аквариус» (Новосибирск, 1993. № 1) и «Невский альбом» (1997. № 2), газ. «Обводный Times» (2007. № 1, 2), антол. «Время и Слово» (СПб., 2006), «23: ЛИТО Вячеслава Лейкина» (СПб., 2008), «Сумерки “Сайгона”» (СПб., 2009), «Аничков мост: Совр. поэты о Петербурге» (СПб., 2010); статьи в ж. «Пчела», электронной энц. «Благотворительность Петербурга» (СПб., 2007) и альм. «Неравнодушный Петербург» (СПб., 2009).
В 1988 вышел в свет стихотв. сб. М. «Взгляд узнавания» (СПб., 1988) — на средства от поэтич. чтений, устраиваемых участниками студии «Слово», «первого в Ленинграде хозрасчетного объединения поэтов, прозаиков, переводчиков», как сообщается на задней обложке. Этому событию 19 нояб. 1989 был посвящ. сюжет популярнейшей телепередачи А. Невзорова «600 секунд»: в Л-де вышла первая книга, изданная на средства автора, — «и, что совсем уж невероятно, это… поэтич. сб.». Др. рецензенты также отмечали, что «этот полиграфический воробышек — первая ласточка новой издательской политики» (А. Григорьева).
М. опубл. кн. стихов «Письма в черных конвертах» (СПб., 1992), «Поединок» (Берн, 1993), «Вдвоем с алфавитом» (СПб., 1996), «Фрагмент романса» (2007).
По собств. словам М., ее «лит. активность (если не считать собственно писание стихов) с нач. 1980-х и по сию пору примерно равна нулю» («Автобиография»): она не входит ни в какие лит. объединения (за исключением СП СПб., что автоматически предполагает членство и в Союзе российских писателей), публикует стихи только в тех изданиях, которые значимы для нее «составом авторов или личностью составителя», не принимает участия в конкурсах (хотя в 2007–10 была членом жюри поэтич. конкурса «Заблудившийся трамвай», а в 2010 учредители I Международной Григорьевской поэтич. премии включили М. в число соискателей) и редко выступает с чтением, поскольку стихи для нее служат «не столько способом записать понятое или почувствованное и сообщить это читателю, сколько самим способом», инструментом понимания («Я именно так понимаю мир — воссоздавая его частями, деталями и элементами в своих стихах. И наблюдая потом, как эти части складываются в целое» («Автобиография»)).
М. — один из гл. героев книги А. Иконникова-Галицкого «Пропущенное поколение», посвящ. участникам лен. поэтич. андеграунда 1970–80-х, судьбой кот. стали «разъединённость и глухота, взаимная». Мемуарист размышляет о загадке «безвестности» стихов М., кот. «обладают всеми качествами для того, чтобы быть читаемыми и популярными», поскольку «они остроумны, в меру ироничны, часто — сюжетны, достаточно умны, но не перегружены этой умностью», в них «нет герметичности и раздражающего читателя авторского самолюбования»: это «большая и сильная поэзия, но это — доходчивая, понятная поэзия». Автор «Пропущенного поколения» причисляет М. к поэтич. школе, кот. он называет «школой лирико-иронического реализма», полагая ее последователями также С. Носова, В. Бобрецова, Н. Абельскую, Ю. Нешитова и себя. Эти поэты в кон. 1980-х создали ЛИТО «Слово», цель кот. заключалась «в организации платных поэтич. выступлений и в издании на вырученные деньги альманахов и сборников стихов», однако надежды на обществ. значимость поэзии в «годы хозрасчётного романтизма» вскоре угасли. «Звёздным часом» в творч. биографии М. Иконников-Галицкий считает эпоху кон. 1980-х, когда ее стихам были свойственны «социально-диссидентские мотивы» (впрочем, «если и не случайные, то во всяком случае вспомогательные»), а самым значительным произведением — поэму «Пред грядущим парадом» (1989), в которой автор «дает оценку распадающегося мира — и социального, и физического». По мнению критика, это «не столько поэма, сколько цикл стихов, проникнутых одной общей темой, одной общей идеей», и этой темой становится конец Света («личный, индивидуальный конец Света, называемый “смертью”», и всеобщий, то есть «изменение мироздания»), а идеей — размышления «о том, что остаётся после конца всего», «что остаётся от нас — после нас». Ирония, с которой автор в начале произведения «отвергает общественный оптимизм, да и саму ценность социально-значимых понятий: народ, родина и т. д.», — ирония, в которой «нет цинизма», а «есть фантомная боль» («…и я, ощущая волнение/ Ощущая и жалость, и стыд, и в желудке бурчание,/ И туман в голове — я пойду тем не менее/ Вместе с этим народом, с неверьем его и отчаяньем»), — к концу поэмы «перерождается в мощнейшее нравственное фортиссимо»: «И поэтому, даже если молчать, как мышь,/ Даже если ждать знака лёжа, уткнувшись лицом в песок,/ Всё равно окажется, что стоишь и кричишь,/ И сотрясает мир твой слабенький голосок».
В рец. на сб. «Взгляд узнавания» В. Бобрецов отмечает, что имя М. к 1989 уже более 10 лет известно лен. любителям поэзии по выступлениям на поэтич. вечерах, и хотя критик В. Топоров гл. чертой стихов М. назвал гражданственность («то горькое и честное чувство, кот. Лермонтов в счастливый миг окрестил “странною любовью”»), основу сб. составили лирич. стихи. Этим стихам — «очень петербургско-ленинградским по регионально-культурному признаку» — присуще, как полагает рецензент, «некое волевое и жесткое начало»: принципиальная эмоциональная сдержанность поэзии М. порой граничит с рассудочностью, кот. почти всегда скрашивается иронией («неслучайно среди своих любимых поэтов М. одним из первых называет Ходасевича»).
Критич. отзывы о стихах М. весьма немногочисленны; однако в связи с номинацией на Григорьевскую поэтич. премию прозвучали мнения о них некот. учредителей конкурса. Так, В. Топоров замечает, что если юношеские стихи М. «отличались рассудочностью в ущерб поэтичности», то четверть века спустя «поэтичность (минимальная и минималистическая)» в ее поэзии появилась, а рассудочность «переросла в резиньяцию»: стихи эти «были бы недурны, имейся в них хоть какое-нибудь движение (развитие), но они всякий раз заканчиваются в той же точке, в которой начались». А. Ахматов в числе осн. тем, кот. посвящ. стихи М., называет «то, что находится по ту сторону нашего понимания», а одной из сильных сторон поэта считает способность «выдавать… парадоксальные сентенции». Однако за склонность к самоповторам критик принял принципиальное свойство поэзии М.: книги ее стих. представляют собой не сборники отд. текстов, а именно книги с заданной структурой, где каждое стих. представляет собой описание состояния в некоторой точке бытия — и эти точки являются своего рода координатами пути, пройденного поэтич. мыслью.
На стихи из кн. «Взгляд узнавания» композитором С. Воронцовским напис. два романса: «Светает» и «Осенью».
Соч. : Взгляд узнавания: Стих. СПб., 1988; Письма в черных конвертах: Стих. СПб., 1992; Поединок: Стих. Берн, 1993; Вдвоем с алфавитом: Стих. СПб., 1996; Фрагмент романса: Стих. 2007, http://dodo.pdmi.ras.ru/~mnev/tatjana/from.html .
Лит. : Григорьева, А. Новое слово // Лен. рабочий. 1988. 23 дек. № 51 (2768); Зимин, Ф. [Бобрецов, В.] Вначале было «Слово» // Смена. 1989. 6 янв. № 5 (19155); Иконников-Галицкий, А. Пропущенное поколение. СПб., 2005; Иконников-Галицкий, А. Поэзия как воздух / Время и Слово. СПб., 2006; Топоров, В. Поэтический конкурс. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Ч. 4-я // Прочтение ; Ахматов, А. Проза о поэзии // http://community.livejournal.com/proza_o_poezii/63587.html
С. Друговейко-Должанская
Глава из книги "Пропущенное поколение" https://andrzeiig.narod.ru/mneva.htm
================================================================
Потому что никто не заметил
Неподалёку от Новгорода, в селе Волотово, была церковь. Её разрушили до основания во время войны. Церковь была вся расписана чудными фресками четырнадцатого века. Одна из этих фресок (теперь можно увидеть только её мутную чёрно-белую фотографию) называлась «Души праведных в руце Божией». Изображена на ней была огромная небесная ладонь, собранная горстью, и в ней, в горсти — души человеческие: маленькие полупрозрачные головастики с детскими лицами, открытыми ротиками и широко распахнутыми — кверху — глазами. Снизу и слева к ладони летел ангел, и в руках у ангела трепыхалась ещё одна душа, видно, только что отлетевшая от земного тела; она протягивала ручки и вся устремлена была к светлой ладони Божией. Гениальная наивность этого изображения с неумолимой ясностью показывала: вот он, истинный радостный мир, рай, Царство Божие... Мне кажется — не уверовать, глядя на эту фреску, было невозможно. От неё не осталось ничего, даже обломков штукатурки с краской.
Какое отношение это имеет к стихам Татьяны Мнёвой? Никакого. Ну, то отношение, что в её стихах часто действуют ангелы. В поэме «Пред грядущим парадом», например, есть такое:
Чью-то светлую душу ангел мимо пронёс,
Нежно держа, как птицу, в ладонях её.
Стихотворная иллюстрация к исчезнувшей фреске. И ещё то отношение, что — всё смертно, и образ уничтожен, но смысл его вечен. И стихи смертны (это пошутили, что рукописи не горят — ещё как горят! без остатка!), но смысл их вечен. Где-то, в истинном мире, они остаются существовать. Как волотовская фреска. Как души праведных.
Судьба рождённых в глухую эпоху — разъединённость и глухота, взаимная. Не докричаться. Все стремятся исчезнуть по одиночке, каждый в своём углу. Даже те, кто от самого Господа получил талант — свидетельство своей неуничтожимости. Талантливые — безвестны, в том числе и те, чей талант обращён к людям, нужен людям, кричит в уши их.
Уж если кто из питерских поэтов - моих ровесников - являет собой в этом отношении загадку, так это Татьяна Мнёва: её литературная судьба, судьба её стихов. Её стихи абсолютно безвестны. Таня Мнёва совершенно забыта как автор. Полное попадание в пустоту. Почему?! Это непонятно. Стихи Мнёвой обладают всеми качествами для того, чтобы быть читаемыми и популярными. Они умело, крепко написаны, они остроумны, в меру ироничны, часто - сюжетны, достаточно умны, но не перегружены этой умностью. Вообще говоря, они легко и хорошо читаются. Это, безусловно, большая и сильная поэзия, но это - доходчивая, понятная поэзия.
То, что в бездну безвестности провалилась Алла Смирнова или Маша Каменкович (говорю о них как о поэтах, а не как о переводчицах) — это понятно: их стихи слишком духовно и эмоционально весомы; современному читателю, ищущему где чего полегче, они кажутся заумными, тяжкими. Они «грузят». На их прочтение надо затратить слишком много души. Таня Мнёва в этом смысле, безусловно, проще и легче. К тому же, она очень умело пользуется облегчающим восприятие инструментом иронии (стихи Смирновой, Каменкович или Свенцицкой начисто лишены этого выигрышного качества). В её поэзии нет герметичности и раздражающего читателя авторского самолюбования. Она открыта постороннему человеку.
Я не знаю, что велел мне Бог.
Я не слышу голоса, не вижу знака.
Я только чувствую, как мир продрог,
Как луч фонаря трепещет, как дрожит собака
А ведь были же сказаны слова судьбы.
Ведь соткалась нить ледяного звука
И куда-то делась. В созвездья вплелась, в грибы,
Проросла зелёными стрелами укропа, лука...
Танины стихи как будто созданы для того, чтобы быть популярными. Более того, был момент, когда, казалось, популярность, а может даже слава, просто обязаны упасть Тане Мнёвой в руки. В её творческой биографии было то, чего не случилось у прочих героев этой книги: звёздный час. Её известность активно росла в период перестройки: где-то годах в восемьдесят седьмом - восемьдесят девятом. Видимо, это сработали свойственные ранним её стихам социально-диссидентские мотивы. Тогда всё социально-диссидентское расхватывалось с лёту. Тогда же вышла и первая её книжка «Взгляд узнавания» — явление поистине историческое.
Теперь уже никто не помнит, что первая в Ленинграде и, кажется, первая в этой (теперь уже той) стране негосударственным образом изданная книга — была именно книга Татьяны Мнёвой. Об этом событии оповестил мир сам (тогда ещё молодой и стройный) Александр Невзоров в легендарной перестроечной передаче «600 секунд», которую, не отрываясь, смотрел чуть ли не весь Советский Союз. Невзоров похвалил и показал книгу с экрана. Мнёва в десять минут (то бишь, в 600 секунд) получила такую рекламную раскрутку, какой не имел ни один поэт, по крайней мере, со времён хрущёвской оттепели. По всем правилам она должна была стать знаменитой. Обрести массового читателя. На самом же деле, вслед за первой книгой последовала тишина. Молчание, переходящее в забвение. Татьяна Мнёва прочно и надолго выпала из литературной жизни, хотя её никто не гнал. «Он добровольно. Он — сам собой». Второй книжки так и не случилось. Если не считать несколько десятков экземпляров компьютерной распечатки сборника «Письма в чёрных конвертах», сделанной в Университете города Берна (Швейцария) в середине девяностых. Стихи в этом сборнике очень хороши. Но об их существовании, кроме друзей автора, не знает никто.
Таня отказалась принять выброшенную ей судьбой карту. Потому что карта эта была краплёная: строить литературную репутацию и популярность на конъюнктуре талантливому и перед самим собой честному человеку — невозможно. Татьяна Мнёва талантлива и честна. Она предпочла остаться собой и хозяйкой своей души.
В мире происходят чудеса. Чудо — явление таланта. К сожалению, что-то нарушилось во взаимной связи Бога и мира: мир предпочитает не видеть божиих чудес. Не замечать.
Было у Тани в молодые годы такое стихотворение:
Птичка в синее море спустилась,
Рыбка в синее небо взлетела.
Ничего в мире не изменилось.
Многотонка вдали тарахтела.
Тарахтели кузнечики где-то,
Птичка плавала, кланяясь зыбко,
И шурша плавничками под ветром,
Всё летала несчастная рыбка.
Мне не чудилось это, не снилось:
Рыбка, птичка, и море, и ветер...
Ничего в мире не изменилось,
Потому что никто не заметил.
Натюрморт с головой цыплёнка
1979 год, декабрь. Холодно. Возвращаясь из «Цюрупы», от Сосноры, группа пишущей молодёжи забредает на Балтийский вокзал. «Группа» — то есть я, Таня Кауфман, некто Петька Долженков и, кажется, ещё Серёжа Носов. (Долженков, старый дерзаец, теперь уже давно пропал с моего горизонта, погрузившись в пучину бизнеса. Носов, напечатавшись в топоровских «Поздних петербуржцах», тоже ушёл в тень. А Таня Кауфман — это и есть Мнёва, девичья фамилия). Забрели мы туда — в буфет под предлогом «поесть». Есть, правда, не особенно хотелось. На самом деле — для общения.
Разговор шёл о Сосноре и о стихах. Мы только что читали. Я читал, и Таня читала. Её стихи были остры, отточены, как ножи. И она сама такая: маленькая, острая, отточенная. Я чувствовал себя пацаном рядом с большими: Таня, Долженков и Носов старше меня. Их суд — существенен. Таня судит мои стихи резко и едко, но ко мне, чувствуется, хорошо относится. Под конец нашего блуждания, когда уже надо из-под чёрного нависающего шатра Балтийского вокзала спускаться в нору метро, добродушный Долженков говорит обо мне: «Ну, что с этим молодым человеком будем делать?» Таня отвечает: «Что делать? Обращать в свою веру».
Не знаю, в какую веру. Может быть, в то лёгкое диссидентство, которым они тогда грешили, а я ещё нет. Может быть, в лейкинианство — Таня была из лейкинских. На самом деле, если и возникла у нас одна общая вера, так это вера в стихи. Вера в то, что истина жизни достигается одним только жертвенным сгоранием в поэтическом слове. И в то, что слово это не продаётся, а отступничество от него есть начало собственной гибели.
Таню я до этого уже немножко знал: по «Дерзанию», куда она захаживала и где была известна хорошими стихами и неуживчивым характером. Неуживчивость была частью её облика, её манер: худенькая, острый нос, бойкая речь, острая ядовитость шуток. Неуживчивость. Таня не стала командным игроком. Побывав во всяких «кругах» — у Лейкина, в «Дерзании», в ЛИТО Сосноры — она так и осталась сама по себе. Как и большинство героев этой книги, но — с наибольшей последовательностью и непосредственностью — сохранив гордое творческое одиночество.
Впрочем, в ЛИТО Сосноры она приходила довольно часто; в первый год его существования в «Цюрупе» даже регулярно. (Училась тогда в Финэке). Покопавшись в своих бумагах, я нашёл кое-какие тогдашние об этом записи. Например, вот (то ли ноябрь, то ли декабрь семьдесят девятого): «...Смирнова, Ефремова, Свенцицкая, Долженков, Кауфман пришли в ДК Цюрупы. Соснора был пьян. Разбирали стихи некоего Овсянникова. Стихи были неплохие, но скушные до умопомрачения. Разбирали их ещё скучнее. Виктор Александрович был в трансе. «Дерзание» взбунтовалось. Дальнейшее определилось присутствием Кауфман. Соснора, хотя и косел изрядно, усмирил бунтующих и положил склочницу на лопатки».
А вот запись датированная 18 мая 1980 года, об афишном выступлении в Большом зале ДК, которое было как раз накануне. «Таня Кауфман вчера была из лучших. Пишет, собака, здорово. Она похожа на мышь: длинный вынюхивающий нос, усы, мышиного оттенка волосы, сама маленькая, уютная: смотри, цапнет! Глаза у неё красивые и ресницы пушистые...» Как сейчас помню: среди своих стихов Таня читала со сцены ДК одно, под названием «Натюрморт с головой цыплёнка». Её манера чтения была невыигрышна. Читала негромко, невыразительно, но чётко и как-то едко: таким же тоном, каким ядовито иронизировала по поводу своих ближних и их стихов:
На блюдечке цыплячья голова.
Цыплёнок сварен, голова сырая.
Она красна, как крыша у сарая,
И беспредметна, как мои слова.
Очень что-то личное и безутешное было и в самих стихах, и в манере чтения.
Цыплячья голова. Печальный глаз,
Открытый клюв и гребешок нелепый.
Картина эта видана не раз.
Да... Задний план... Как фон — буханка хлеба.
Это так и представилось и запомнилось — как что-то важное о жизни; особенно конец стихотворения: Таня ночью на кухне курит, и глядит, и пишет, и думает...
Вне натюрморта — стул. На нём сижу
Средь ночи я. Смотрю. Стихи пишу.
Курю. На птичью голову смотрю.
Сижу и мучусь мукою недавней —
Молюсь, чтоб кто-то голову мою
На грязном блюдце ночью не оставил
На коммунальной кухне, где, тихи,
Заснули плиты, чайники, кастрюли;
Чтоб рядом кто-то не сидел на стуле,
И не курил. И не писал стихи.
Это стихотворение надолго и прочно стало для меня символом Тани Кауфман — Мнёвой.
Мы - это мы. Собирательный, в общем-то, образ
Особенно хорошо представима мне эта кухня, в полусумраке которой (белая ночь) заснули плиты, чайники, кастрюли. Таня жила неподалёку от «Цюрупы», благодаря чему у неё как-то ночевал пьяный Соснора (у кого он только не ночевал!). И мы пару раз бывали у неё в доме, сидели, курили и читали стихи на этой кухне, которая по совместительству являлась и прихожей. Как-то, в конце осени, в этой самой прихожей нас встретил очень милый, немножко смущающийся молодой человек, и представился, слегка заикаясь: «Коля. М-муж». Таким образом, Таня Кауфман вышла замуж — за Колю Мнёва, математика, адмиральского сына и обаятельнейшего человека — и стала Таней Мнёвой. Естественно, что на ЛИТО и поэтических чтениях теперь появлялась реже. Потом родила и вообще на год пропала. Далее, они семьёй переехали в квартиру на высоченном этаже адмиральского дома на улице Кораблестроителей («на Кораблях»); всё ЛИТО пришло на новоселье: поэты пили, курили, читали стихи, бегали на залив. Из окон квартиры виден кусочек залива.
Таня — не командный игрок. Если вообще игрок. Дом, семья, муж, сын — это её сфера, это понятно, и в этой же сфере рождаются и пребывают её стихи. Всё остальное — ЛИТО, Лейкин, стихочтения со сцены, книги, читатели — всё это факультативно и в общем-то не важно. Любопытно, что в ранние годы, этак в семьдесят девятом — восьмидесятом, Таня дружила с другой Таней — Вольтской. (Не знаю, уместно ли слово «дружила»: скорее, они ходили вместе и хвалили стихи друг друга). В отношении дома, внешней жизни, командности и вообще судьбы они оказались полной друг другу противоположностью. Таня Вольтская теперь — известная и преуспевающая поэтесса, журналистка, активно живёт литературной жизнью, преданно играет за одну из литературных команд и старательно заботится о своей литературной же репутации. Но дух бездомности (при наличии квартиры) угадывается в ней за версту. Таня Мнёва — неизвестна, не преуспевающа, не живёт той жизнью и плевать хотела на ту репутацию. Всё, что у неё есть — это хорошая семья и талант. Ну, а кто из них лучше пишет стихи — об этом судить читателю.
Надо сказать, что с кругом соснориного ЛИТО она тоже не очень была близка: дружила, но в команду не входила. Были у неё и другие пишущие друзья: все — возрастом чуть постарше, поближе к предшествующему поколению. Серёжа Носов, Валя Бобрецов, Наташа Абельская. Их многое объединяет и в литературном, и в личностном плане. Всё это — настоящие люди. Всё это — честные перед собою люди, которые, так же, как и Таня Мнёва, наплюют на любую славу и любой успех, если за них надо платить собственной душой и свободой; они никогда не будут прогибаться и продаваться. В литературном отношении — это поэты одной школы; я бы назвал её школой лирико-иронического реализма. Они никогда не делали попыток организоваться...
Нет, была одна попытка: в конце восьмидесятых, в разгар эйфорической Перестройки, создали литературное объединение «Слово». Инициатором был муж Наташи Абельской, тоже совсем потом забытый и куда-то исчезнувший из поля зрения поэт Юрий Нешитов. В «Слове» участвовала Таня, участвовал и я. Идея заключалась в организации платных поэтических выступлений и в издании на вырученные деньги альманахов и сборников стихов. Только в те годы хозрасчётного романтизма и надежд на общественную значимость поэзии могло появиться нечто подобное. Через полгода-год «Слово» угасло. Выяснилось, что за стихи, даже самые актуальные, платить деньги в обновляемой России никто не намерен.
Это и было то время, когда социально-политические мотивы Таниных стихов, казалось, готовили ей широкий успех.
«Из ничего не вырастет чего»
Изрёк правитель, и велел засеять
Большое поле ценного чего...
или:
Говорил нам вчера старшина:
Если завтра начнётся война,
Мы врага закидаем гранатой...
или:
С окрестных склонов в города
идут покорные стада
на мясокомбинаты
на смену им на склоны гор
идут из города в дозор
покорные солдаты...
Такие стихи должны были вызывать резонанс в то времена, когда Продовольственная программа партии ещё была государственным документом, погибших в Афганистане становилось всё больше, а мяса в магазинах всё меньше. Но вся беда в том, что для поэзии Татьяны Мнёвой все эти мотивы были если и не случайными, то во всяком случае вспомогательными. Главное, что она хотела сказать — ей ещё самой неведомое — заключалось в совершенно иных сферах человеческого бытия.
В этом, видимо — причина неудачи той самой книги, первой негосударственной, — «Взгляд узнавания». Она оказалась слабой книгой. Половинчатой книгой. Как будто автор сам робел, её составляя. Робость — не Танино свойство. Таня, которую мы знали по авторскому чтению, по рукописям — была куда сильнее и интереснее. И смелее. Она сама это поняла. И не стала пользоваться удачной конъюнктурой, а пошла додумывать, дочувствовать, досоздавать свою истинную поэзию. Это ей удалось. Ценой всеобщего забвения.
В последний раз мы всерьёз общались с Таней лет пять назад, и вот каким образом: мы вместе ездили в Прагу. Я работал в школе «Земля и Вселенная», и она работала в гимназии (в известной 610-й, где историю преподавал Лев Лурье, а греческий язык — поэт Сева Зельченко). Мы везли в Прагу своих детей. Восемь суток мы провели вместе: в одном автобусе, в одной гостинице, в одних и тех же музеях, на одних и тех же улицах. За всё это время мы ни разу не заговорили о стихах.
По возвращении Таня подарила мне распечатку неизданной книги «Письма в чёрных конвертах». Эта книга не свободна от слабых мест. В то же время, это — настоящая книга.
...Обрывок речи, благословенья след...
Подборка стихов Татьяны Мнёвой, которую вы откроете через три-четыре страницы, составлена совершенно необычным образом. По сути дела, она состоит из одной поэмы — «Пред грядущим парадом», написанной в 1989 году и до сих пор в печати не опубликованной. Другое дело, что эта поэма, в свою очередь, не столько поэма, сколько цикл стихов, проникнутых одной общей темой, одной общей идеей. К поэме-циклу присоединяются — как предисловие и послесловие — ещё три стихотворения. Всё вместе составляет монолитное единство. Для меня несомненно, что именно в этих стихах талант Мнёвой достиг наиполнейшего выражения.
О чём эти стихи? Как это ни странно (а странно потому, что Татьяна Мнёва никогда не была замечена ни в мистицизме, ни в пристрастии к запредельному философствованию) — это стихи о конце Света. О личном, индивидуальном конце Света, называемом «смертью». И о всеобщем, об изменении мироздания. И о том, что остаётся после конца всего. Что остаётся от нас.
Да, мы живём в условиях происходящего Апокалипсиса. Разлом и гибель мира, в котором мы родились и выросли, который унаследовали от предшествующих поколений — фон наших биографий. Оказался возможен конец Света в одной отдельно взятой стране. Точнее — в мире одной духовной культуры. Поэтому апокалиптические мотивы — во всевозможных вариациях — настойчиво слышатся в творчестве поэтов Пропущенного поколения. И, как следствие — невольная, пронзительная обращённость к тому, что — ЗА, и к Тому, Кто — ТАМ. У Аллы Смирновой, у Марии Каменкович, у Евгения Мякишева, у Татьяны Мнёвой.
Что останется от нас — после нас?
В этих своих стихах Татьяна Мнёва остаётся представительницей «школы лирико-иронического реализма». Ирония по-прежнему облегчает читателю его движение к осознанию сути сказанного. Но суть эта, мягко говоря, серьёзна. Я бы сказал, тяжело серьёзна. И очень правдива. Строгая и неумолимо-величественная реальность открывается за истончающейся завесой иронии. И ирония — уже не ирония, а неотвратимая грусть знания и бытия. И даже страх. Так, итоговое стихотворение сборника «Письма...» начинается: «Если даже не думать о том, что нас ждёт в конце». И вот —
...всё равно растраченная душа
Слабой тенью рвётся туда, где свет,
Тихим эхом рвётся туда, где звук.
Ах, душа моя, там нас вовсе нет...
«Душе моя растраченная, восстани, что спиши?»
Поэма-цикл уже в самом начале — и не без сарказма — отвергает общественный оптимизм, да и саму ценность социально-значимых понятий: народ, родина и т.д. В этом отвержении нет цинизма. А есть фантомная боль, лишь подчёркнутая иронией:
... и я, ощущая волнение
Ощущая и жалость, и стыд, и в желудке бурчание,
И туман в голове — я пойду тем не менее
Вместе с этим народом, с неверьем его и отчаяньем.
Всё изменяется пред грядущим — последним — парадом:
Как я любила когда-то ощущать единство
С этой землёй...
И вот —
На месте этого чувства осталась дырка в душе.
Как и на месте остального. Пронзая всё бытие и достигая самого центра Земли мы ощущаем там
...только холод любви, пробирающий до костей.
Холод любви. Безнадежнее не скажешь.
И вот, с этих позиций автор (и лирический герой: они заодно) даёт оценку распадающегося мира — и социального, и физического. Оценка нелицеприятна.
Всё заляпано, всё в копоти, всё в саже,
Всё забрызгано дождём окно в Европу...
Всё заплёвано вокруг. И это даже
умиленье вызывает, а не ропот.
Заплёванный мир начинает приобретать облик помойки. Гротескный образ:
Такие огромные чайки на наших помойках,
Такие высокие страсти, что хочется плюнуть в окно...
Земной рай, венец оптимизма, в котором лев возлежит рядом с агнцем и счастливые обитатели вдыхают аромат трав, дарующий бессмертие, переосмысляется с апокалиптическим сарказмом: «Такие на нашей помойке сытые волки...», «..Такие полезные травы...», «..И такие прекрасные нравы...»
Как хочется, Боже мой, плюнуть в окно,
где торжественно в ряд
По струнке с рожденья стоят обитатели этой земли
пред грядущим парадом.
Резкая, непримиримая противопоставленность героя-автора миру, наполненному не людьми — обитателями. Обратиться не к кому — только к Богу.
Разъединённость, распадение людских связей — уже не с безликим обитательским строем, а даже с друзьями; разрыв времён — «Времени больше не будет» — всё это углубление апокалиптической бездны: «Наши судьбы бредут в пространстве порознь. И чай наш невыпитый стынет». Стынет — не тем ли самым «холодом любви»? Холодна вечность, и «Нам не узнать друг друга» потому что «Если века пройдут между нами — мы их не заметим». Вне времени.
Человек остаётся один — перед всем холодом мирозданья. Как перед морем, которое должен выпить. Как перед судом. Тема суда постоянно звучит в поэме. Жестоко и беспощадно звучит.
Вроде не страшно, нет.
Но что, коли этот суд
Застанет нас за едой, в постели, с лживыми снами,
В дачном сортире?
Ведь так и пойдём, куда позовут
С ложкой у рта, со спущенными штанами.
Ведь так, наверно, пойдём навстречу своей душе...
Ирония перерождается в мощнейшее нравственное фортиссимо. Так — точно, просто, страшно — о самой сути! И — «Души праведных в руце Божией». Слово, поэтическое слово, за которое заплачено жизнью и душой - жалким, едва слышным голосом просит о пощаде.
И, Боже, как страшно теперь! В пустоте
Ни звука, ни эха, ни «Эй!» и ни «Ах!»
Как мышка у кошки пищит на зубах,
Так слово пищит на листе.
...Возвращаемся к тому, с чего начали. Всё смертно, и образ уничтожен, но смысл его вечен. Ангелы несут души праведных в Рай. Снова:
Чью-то светлую душу ангел мимо пронёс,
Нежно держа, как птицу, в ладонях её.
Голос человека есть голос поэта. Поэтому книга Татьяны Мнёвой заканчивается — как ночная дорога вспышкой света:
И поэтому, даже если молчать, как мышь,
Даже если ждать знака лёжа, уткнувшись лицом в песок,
Всё равно окажется, что стоишь и кричишь,
И сотрясает мир твой слабенький голосок.
Вот это и останется от нас после нашей смерти.