Самый поздний по времени, сознательный опыт, начало которого я отношу к времени детство-институт, окончательно сформировался уже на последней работе. Работа в общественной организации, особенно во время распада страны, приводила к общению и частым конфликтам с государственными органами. Тогда любопытство и ИТР-е строение ума подвигло на старания понять механизм под названием «государство», принципов его строения и работы. Но этому предшествовало самонаблюдение участи в конфликтах с представителями госорганов. Я заметил что часто я привожу аргументы исходя из интуиции «так не может быть» и уже потом, post factum, находил подтверждение этих аргументов в законодательстве. Получалось так, как будто я «переоткрывал» законы. И получалось это легко ибо законы импортированы в страну из действительно свободных стран, они логичны логикой свободы и тогда, если ты свободен, тебе не составляет труда понимать или «изобретать» их. И уже с необходимостью находил и сам переоткрывал определение слова «свобода». Свободен тот кто имеет опыт переживания свободы. Наверно он начинался с детства, со школьной парты, когда в сельской школе к нам, детям учителей учителя относились как-то по другому, как к личности. Наверно начиналось так же с отвращения к групповым мероприятиям, к хождению строем, с последующего построения дистанции с миром, с доведенных почти до крайностей методов сохранения своей личности и понимания того что ты противостоишь миру один.
В попытках стать своим получилось только с языком и это было результатом запойного чтения. Прошло немного времени и уже никто не верил что я хлопец с сельской школы на Западной Украине.
В селе, через улицу, размером в барак здание сельской библиотеки с двумя отделениями – детское и взрослое плюс читальный зал. Как сыну учительницы все это было отдано в мое полное и неконтролируемое пользование. Сначала детское чтение, потом взрослое. В городе первый год по квартирам и у одной хозяйки в чулане весь Бальзак и кипы «Роман-газеты» - все перечитано. Помню тогда где-то выцепил фрагмент Сартра о его детском чтении: «Платоник в силу обстоятельств, я шел от знания к предмету: идея казалась мне материальней самой вещи, потому что первой давалась мне в руки и давалась как сама вещь. Мир впервые открылся мне через книги, разжеванный, классифицированный, разграфленный, осмысленный, но все-таки опасный, и хаотичность моего книжного опыта я путал с прихотливым течением реальных событий. Вот откуда взялся во мне тот идеализм, на борьбу с которым я ухлопал три десятилетия…» Нашел и потом долго мучился, рефлексировал – это же я такой! Боже мой! Какой же я урод со своим чтением по сравнению с другими! И даже находил, как мне казалось, в связи с этим преимущества у знакомых ребят. Потом это куда-то исчезло. Туда, куда со временем исчезали все прочитанные книги. И расставался как то незаметно…
Книги накатывали писателями, странами. Помню одно время Япония – Акутагава Рюноске, Ясунари Кавабата. Особенно Акутагава. Маленькая, на плохой бумаге, на украинском языке копеечная книжечка серии издательства «Дніпро». Несколько страниц могли довести меня до тайных слез. Ясунари Кавабата – Стон горы, Країна снігів.
Дольше всех, наверно, в чтении продержался Хемингуэй. Начался в школе, книжечки той же серии «Дніпро». Должен сказать что уже тогда понял и сейчас считаю украинские переводы самыми лучшими и потом изданное собрание сочинений на украинском считалось в Союзе непревзойденным. Уже во время учебы в институте, на западе, в 1970 году, издали последний, считавшийся незавершенным, роман Хемингуэя «Острова в океане». Почти сразу его перевели у нас и печатали в нескольких номерах «Иностранной литературы». Все эти номера ходили по общежитию и были прочитаны. И тогда подумалось – Все! Я прочитал последний роман Хемингуэя! Эта, как и все его книги, вершина мировой литературы. А мне только 20 лет! И Боже мой, что же я буду читать оставшуюся жизнь?!
Где-то в то же время нам перевели и издали книгу американского литературного критика Максуэлла Гайсмара Американские современники. Был там раздел и о Хемингуэй, в котором критик профессионально писал о влиянии на его творчество военной прозы Толстого, произведений американского писателя Шервуда Андерсона, о недостатках, искусственности сюжетов некоторых романов. Например, романа «По ком звонит колокол». Отдельно рассуждалось о причинах огромной популярности писателя в СССР и это объяснялось тем, что он писал о проблемах, которые ближе русским чем американцам и что он в некоторой степени более русский писатель чем американский. Все это воспринималось в штыки – какой-то ничтожный критик смеет так рассуждать о нашем Хеме! Да что он понимает в настоящей жизни и литературе!
Ну а потом… Потом сваливаются на голову ошеломляющие книги Фолкнера. А ведь были рядом, в категории «полная ерунда» и даже в руки их не мог взять. И Боже мой! Я щенок и позер! Хемингуэй – ничтожество! Вот вершина мировой литературы! Затем остываешь, «Радуга» издает новеллы Андерсона на английском и начинаешь понимать, что действительно всего Хемингуэя можно вывести из одного рассказа Андерсона о сельском столяре. Потом и это ушло и осталось понимание, что весь Хемингуэй - это первая, самая маленькая глава его первого романа «Прощай, оружие!» ( A Farewell to Arms), обязательно на английском, первой в моей жизни книги прочитанной на английском языке и его, в военной форме, небольшая фотография тех времен. А еще остался пылиться в шкафу его большой, канонический портрет, который был приобретен в городе Волгограде, во время практики на химзаводе им. С.М. Кирова и долго висел на зависть знакомых над койкой в общежитии. Уже потом, намного позже, понималось: наверно он в молодости делал что-то похожее – опыт путешествий, ухода из дому, войны требовал структурирования, завершения и как сознательный, человеческий опыт, всегда находил завершение в тексте – написаным тобой или кем-то другим, имевшим аналогичный опыт. И тогда вот это место
«В тот год поздним летом мы стояли в деревне, в домике, откуда видны были река и равнина, а за ними горы. Русло реки устилали голыш и галька, сухие и белые на солнце, а вода была прозрачная и быстрая и совсем голубая в протоках. По дороге мимо домика шли войска, и пыль, которую они поднимали, садилась на листья деревьев. Стволы деревьев тоже были покрыты пылью, и листья рано начали опадать в тот год, и мы смотрели, как идут по дороге войска, и клубится пыль, и падают листья, подхваченные ветром, и шагают солдаты, а потом только листья остаются лежать на дороге, пустой и белой.
Равнина была плодородна, на ней было много фруктовых садов, а горы за равниной были бурые и голые. В горах шли бои, и по ночам видны были вспышки разрывов. В темноте это напоминало зарницы; только ночи были прохладные, и в воздухе не чувствовалось приближения грозы…»
или это
«Он лежал на устланной сосновыми иглами бурой земле, уткнув подбородок в скрещенные руки, а ветер шевелил над ним верхушки высоких сосен. Склон в этом месте был некрутой, но дальше обрывался почти отвесно, и видно было, как черной полосой вьется по ущелью дорога. Она шла берегом реки, а в дальнем конце ущелья виднелась лесопилка и белеющий на солнце водоскат у плотины…
Молодой человек, изучавший местность, достал бинокль из кармана линялой фланелевой рубашки цвета хаки, протер платком стекла и стал подкручивать окуляры, пока все очертания не сделались вдруг четкими, и тогда он увидел деревянную скамью у дверей лесопилки, большую кучу опилок за дисковой пилой, укрытой под навесом, и часть желоба на противоположном склоне, по которому спускали вниз бревна. Река отсюда казалась спокойной и тихой, и в бинокль было видно, как над прядями водоската разлетаются по ветру брызги….»
были как бы сценическим пространством, красками, запахом переживаемыми тобой много раз, в разное время и в разных ситуациях.