День мой - век мой

Борис Ямпольский "День мой - век мой". Беседа БЯ с В.Я. Левиновским 8 октября 1995 года. Нью-Йорк. Предисловие А.Я. Ямпольской. Альманах "По прихоти судьбы", М.: Три квадрата, 2006. Стр. 148-176.

153

Беседа В.Я. Левиновского с Б.Я. Ямпольским

8 октября 1995 года. Нью-Йорк

В.Я. Левиновский (В.Л.) – Дорогой Боря, я пишу сценарий о вас, мальчишках 30-х – 40-х годов, о том, как вы дружили и как всех вас потом посадили.

В то время в Саратове был такой подпольный священник отец Борис Викке. Ты ведь знал его? Как вы познакомились?

Б.Я. Ямпольский (Б.Я.) – Это был, наверное, 38-й – 39-й год. Если идти от Волги, то по левой стороне проспекта Кирова был букинистический магазин. Я встречал там иногда человека, выше среднего роста, полного, с аристократическим лицом.

- С бородой, или он не выдавал себя?

- Никакой бороды, ни усов, ничего не было.

- Скажи, сколько ему лет было тогда? Под 40?

- Не могу сказать. Я ведь тогда иначе смотрел, понимаешь? Для меня все были старше меня просто. Или младше. Где-то было за 40, наверное, у меня впечатление такое. В коричневом верблюжьем пальто с бархатным воротничком чеховским. Очень импозантный. И с шевелюрой, которую он так поправлял пальцами. Мне очень нравилось, как он это делал. Светлый шатен. Не очень светлый, ну, скажем, шатенистей тебя. Просматривал книги. Очень любезно разговаривал с продавцом. И я на него просто с удовольствием смотрел, пока он выбирал.

И однажды, ни с того ни с сего, он подошел ко мне. Извинился, что меня тоже удивило – я-то себя пацаном чувствовал.

154

И что-то спросил по поводу книжки. У меня в руках была Варвара Бутягина. Это была молодая тогда поэтесса. Большое издание где-то начальных лет советской власти со вступительной статьей Луначарского[1].

Я читал эту небольшую рекомендацию Анатолия Васильевича, а он подошел и что-то у меня спросил заинтересованно. Мы с ним перекинулись несколькими словами, он поблагодарил и отошел к другому концу прилавка.

А когда я вышел, он как бы тоже выходил. Подошел ко мне и говорит, давно ли вы интересуетесь поэзией, или что-то в таком духе.

Это было уже время, когда я ходил в отделение Союза писателей к Вадиму Павловичу Земному[2]. Он там консультировал. Саратовское отделение Союза писателей было тогда в том громадном красном здании на Советской улице, где потом профсоюзы какие-то были.

…Ну, и мы с ним заговорили, идем. Остановились на углу, и он спрашивает: «Вам в какую сторону?» Я говорю, что мне сейчас за цирк и налево, я недалеко живу. «Разрешите, я вас провожу?» И мы с ним пошли и вели очень для меня приятный разговор, напомнивший мне астраханское детство, дедушку[3]. В общем, он мне понравился.

А когда подошли к дому, я поднялся на крыльцо, мама в окно увидела меня, улыбнулась. Я задержался на крыльце на секунду, и он с ней раскланялся. Мы попрощались, и он ушел.

Так было пару раз… следующие были вскоре. И когда я ретроспективно вспоминаю, мне уже теперь кажется, что следующие наши встречи были у него с прямым прицелом на меня.

- Как Викке выслеживал тебя?

Не знаю. Просто я там часто бывал, и он заходил. Я подозреваю, да простит меня Бог, того букиниста. Очень славный был старик в чеховском тоже пенсне с дужкой и со шнурком черным за ухом. Может быть, тот говорил ему приблизительно мое время. Его потом арестовали и расстреляли, кажется. Я после лагеря с сестрой его виделся.

- Боря, а тебе известна такая фамилия – Маневич[4]? Был тогда в Саратове старик такой заметный.

155

- А как же! Вроде бы он был чуть не брат художника Маневича. Такой согнутый ходил. Я у него дома бывал. Знаю его, конечно. Там еще был один, такой странный… Меня тянуло к старикам. Потому что старики, они ведь в себе хранили прошлое. А я с шестилетнего возраста, не преувеличиваю, интересовался прошлым. Потому что мой дедушка был – интереснейшая личность! И он в меня, говоря словами Цветаевой, вкачал Россию «как насосом».

Бог видит – побожусь! –

Не будешь ты отбросом

Страны своей…

Это из цветаевских стихов к сыну. Ну вот, и там был еще такой Гурьев[5], бывший преподаватель консерватории. Он ставил голоса. Жил близко к Волге, я бывал у него тоже. Это было полуподвальное помещение, громадное, в котором было то ли одеялом, то ли чем-то еще завешанная стена, и на этой стене висел портрет его, неподписанный, оставленный. И на этом фоне стоял рояль. И тут же кровать, столик… Помню, что он был влюблен в Пастернака, и на этой почве мы с ним сошлись. У него странная привычка была: он, когда ходил, идет-идет, вдруг нагнется до земли и идет дальше, и опять идет-идет, и – до земли, и идет дальше.

Он мне всегда немножко напоминал Тоську Татаринцева[6], моего школьного товарища. Мы с ним, бывало, шли по разным сторонам улицы и считали, кто больше насчитает портретов Сталина в витринах среди баранок, дамских чулок и прочего. Тоська хорошо ходил на лыжах, и его забрали на финскую потом. Там он и погиб, «на той войне незнаменитой…[7]». Это, конечно, все ничего не значащие мелочи. Я просто восстанавливаю картину времени в подробностях.

…В один прекрасный день мы опять шли с Викке. Он шел медленно и вдруг говорит: «Разрешите вас пригласить на грибки, клубничку». Мне грибки, клубничка не нужны были, как ты понимаешь, но само приглашение, сам разговор… Я, конечно, не выдержал и пошел. Он меня привел к себе домой. Это был маленький деревянный домишко где-то в районе Рабочей улицы, в котором он жил с монашенкой, – по-моему прислужницей.

156

Там было две комнатки. В одной, маленькой совсем, метров 8, стояла кровать, стол…

– Опиши все подробнее.

– Как входишь, у двери стоит что-то вроде топчана с постелью, около него то ли тумбочка, то ли столик. И тут жила эта монашенка. Может, она и не монашенка, я не знаю, но старушка. Потом поворот налево, открывается другая дверь, а там узкая, метров 10, комната. Ну, может, чуть побольше. Там была его постель, обеденный стол, но сложенный, этажерка с книгами, а в углу висели три иконы и над ними четвертая. С краю – Матерь Божья с Иисусом Христом младенцем, в середине был Николай Чудотворец, с другой стороны я не помню, что, а над ними – Иисус Христос. Лампадка горела. Он включил свет. Пригласил меня сесть, конечно. Я сел на стул у постели, он – напротив, в какую-то полу-качалку. И мы с ним очень мило беседовали.

Мне с ним интересно было разговаривать. Он довольно много знал. По моим тогдашним представлениям, он довольно хорошо ориентировался в литературе.

– Он был агентом КГБ, а работал в парке в Липках, при тресте насаждений. Мне об этом говорил его племянник, Игорь Викке[8], он учился со мной в одной школе.

– Он говорил, что отсидел срок… а что он теперь – я этого просто не знал и не интересовался этим.

Мы с ним разговаривали о старых журналах…

– О каких журналах?

– Ну, например, «Золотое руно»[9], был такой журнал; «Солнце России»[10], вроде «Огонька», я его знал очень хорошо. Он явно их читал. Это все было не выдумано. Он меньше, но тоже знал советскую поэзию. Например, Михаила Голодного:

Пуля не брала его.

Сабля не брала его.

Время село на него –

Не осталось ничего.

Я подумал: «Что ж ты, брат?»

И всадил в него заряд[11].

Ну, и много, о чем мы говорили еще. Он был в курсе дел! Остальные же – лопухи. Даже Вадим Павлович Земной… Он был

157

вот в таком малюсеньком кружке представлений. У него и фамилия была – Глухота!

– Его раньше арестовывали, но отпускали. Значит, он тоже работал стукачом?

– Нет-нет. Это я ручаюсь… В общем, он знал довольно много для меня неожиданного. Ну, хотя бы Михаил Голодный. Он знал много его стихов. И Светлого, Ясного, Джека Алтаузена.

– Джек Алтаузен, это поэт? Вроде Безыменского?

– Нет, он немножко в стороне. Это комсомольский поэт тоже, но Безыменский – один из самых бездарных, бесцветных, что ли. Тот получше. Этот круг первых комсомольских поэтов я лучше, конечно, знал, но и он из него легко выдергивал, так сказать. Есенина, конечно, знал. Он вел разговоры на разные темы. Но вел, как я потом понял, со специальным прицелом, что ли. Ведь позже в НКВД я боялся, что меня о нем могут спросить. И я всячески уходил от таких, например, вопросов: «А кого вы еще встречали?», «кто были ваши знакомые по букинистическому магазину?» Я не знал, кого вспомнить, говорил им, что я фамилий ведь не знаю, мы там только встречались, что я даже имен не помню. Я боялся его зацепить.

– Значит, на следствии они спрашивали, что ты библиофил? Что ты так книгами интересовался? Это что, криминал – книгами интересоваться?

– Тоже не могу этого сказать. Я не хочу на них, сволочей, валить…

– А на религиозные темы он вел разговоры?

– Да. Так вот. Потом появилась эта монашка, спросила: «Вы чаю не хотите?» Притащила чай, грибки, клубничку, булку, я не помню, что еще. Мы сидели с ним и пили чай. Чайник остывал, она подогревала, наливала, опять уходила. Она здесь не ошивалась, была за дверью. Потом он спросил, не производит ли на меня впечатление, что вот теперь, при советской власти, вдруг – икона, и даже лампадка? Я сказал, что – нет, не производит. И он тогда заинтересовался, мол, откуда же у вас это? А это было у меня от дедушки, Павла Ивановича Мартемьянова. Моего дорогого и любимого. У меня и сейчас висит икона Николая Чудотворца в память о нем. И меня что-то кольнуло, я не захотел его упомянуть. Я привык его не касаться, опасаясь за него. За дедушку зря,

158

конечно, опасался, но дело не в этом. Я сказал, что когда-то мои родители со мной жили в доме, а там был хозяин, очень религиозный (это все правда), и он мне рассказывал всякие сказки, и это оттуда у меня: «И зеленый свет лампадки / светит в душу ей[12]…». Эта поэзия веры, так сказать, у меня и осталась.

И потом был случай, я не помню, в первый или во второй раз. (Я у него был не один раз, но всегда был один, то есть кроме нас двоих никого третьего никого не было). А однажды вдруг постучала и вошла эта старушка, включила репродуктор – черную тарелку эту. Там были «последние известия», потом били часы, и вот когда часы перестали бить и должны были играть «Интернационал», она радио выключила. Понимаешь, какая штука? То есть он – у него и вид был такой – блаженно слушал куранты. Для него это – как колокола, так мне тогда показалось. А «Интернационал» ему был неприятен.

И так я с ним был в отношениях до ареста. Ну, скажем, месяцев восемь, может быть, десять.

– А вот я помню, как Анатолий Яковлевич пришел домой и сообщил родителям, что он был у священника одного, у подпольного, его зовут отец Борис… Он взахлеб рассказывал про все это.

– Я с ним не был.

– Вот это любопытно! Значит, тот параллельно работал.

– Тут надо подумать. Кто еще из тех нас двенадцати[13] был там, кроме меня и Анатолия, и был ли кто-нибудь?

– И Альфред тоже говорил, что там бывал. Как же получилось так, что вы все были друзья, а ходили к нему по отдельности?

– Действительно, странно очень.

– Боря, все они бывали у отца Бориса. Все. И причем в разное время. Как он умудрялся?

– А вот представь себе такую штуку, что он не упоминал при мне ни Альфреда, допустим, ни Толю; ни им меня, видимо, не упоминал. Что касается Толи – то это факт, потому что он мне сказал позднее: «Чего же ты, бываешь там, и ничего не сказал?»

А тебе откуда это известно? От Толи?

159

– Мне Фред говорил. Анатолий Яковлевич молчит, я ему и в письме писал: «Ты можешь мне об этом написать? Теперь?!» – И – ни черта, не отвечает даже сейчас.

– Теперь?! Тебе даже?

– Ни мне, никому. Оттрубил, и все. Я его прошу: «мне нужно», говорю, «для сценария» – нет!

– Ты понимаешь, нам в голову не приходило опасаться чего-то. Тем более, что нас могут арестовать. Ведь, когда за мной пришли, я был горд, конечно. Но и убежден, что это на пару дней, мама с папой разберутся. Поэтому я не помню даже более или менее основательного разговора с Толей о нем. Мы говорили о том, дескать, какой он славный человек…

– А тебе Викке говорил, что он подпольно крестил? Это мне тоже его племянник рассказывал, как его дядя нелегально занимался крещением. За это его и арестовали в 1937-м. Но вскоре выпустили, завербовав тем самым. И тогда он уже крестил без боязни. Внешне это выглядело, конечно, очень мужественно…

– Ты, выходит, знаешь, что он дома крестил? В первой, значит, комнатке купель стояла? Ах, вот в чем дело!

– Так о разговорах о религии?

– О религии разговор был, конечно. Разговор, из которого он мог понять, что я не богохульник, что я к религии отношусь очень бережно. Спрашивал: кто же я? Еврей, или нет? Может, у меня в семье есть кто-то русский? И я думал тогда, что его на этой почве заинтересовало, почему же я к православию, так сказать, благосклонен, будучи евреем.

– А он, когда знакомился с тобой, говорил, что он из немецкой семьи? Он, видимо, потомок немецких колонистов.

– Да? Этого я ничего не знал. Я думал, что он русский.

– Но мы опять уклонились.

– Помню, расспрашивал о папе и маме. Мне не хотелось о них говорить с ним. Что меня сдерживало? Не знаю. Видимо, про папу я боялся рассказывать, поскольку, ведь и от меня дома скрывали… Мы в Астрахани жили на широкую ногу: папины визитки, вечно извозчик его привозил и увозил. Он был управляющим рыбных промыслов. И вот вдруг мы как-то срочно оттуда уехали. Помню разговоры дома: «процесс», «рыбопромышленники»…

160

Я, когда вернулся уже реабилитированный, забежал как-то к маме с работы, из кинотеатра «Победа». Она рядом жила, на Ленина, 144. Мама говорит: «Давай, садись обедать, я сейчас подогрею». Я сижу за столом и у нее спрашиваю: «Мама, а почему мы тогда срочно так уехали из Астрахани?» Она говорит: «А я помню?» - с интонацией своей, и пошла на кухню. Я ее остановил, говорю: «Обожди. Как ты не помнишь? Что мы с нянькой в Анапу ездили, ты помнишь, а почему мы из Астрахани уехали ты не помнишь?» Она смутилась на секунду и, пряча улыбку, сказала: «А, не морочь мне голову», и ушла. Так и не сказала. Это были, повторяю, послехрущевские годы уже.

Я кое-какие крохи собрал уже потом по московским родственникам и у папиного брата, с которым встречался в Киеве. Короче, я это сейчас тебе говорю к тому, чтобы объяснить: я оберегал всех людей из того астраханского мира. А папа[14], я знал, ни с кем в Саратове не общался. У него ведь там не было, кроме мамы, не то что друзей, но даже каких-то добрых знакомых. Он абсолютно замкнуто жил. До самого конца. Мне Мирка[15] прислала потом в Ленинград последнее его письмо, которое он писал перед моим освобождением брату Михаилу в Киев. Там он пишет: «Как страшно сложилась наша судьба. Мы даже на расстоянии не можем об этом говорить. Я абсолютно один. Здесь у меня, кроме Софочки[16], никого нет…»

Поэтому я их и обходил. Может быть, во благо. Потому что, если бы не было вот такого «нельзя», запавшего намертво, я, может быть, и наболтал бы ему чего-нибудь. Черт его знает.

– Значит, тебя арестовали, и с тех пор ты о нем ничего не знаешь?

– С тех пор было вот что. Когда следствие было закончено, меня вызвали подписать, кажется, 206-ю статью[17] о том, что с делом ознакомлен такого-то числа и так далее. Из камеры вызывают знакомиться. Я мог хоть неделю сидеть и читать. Я, конечно, читать не стал, заглянул туда-сюда и бросил. Но когда я наткнулся на показания, не помню сейчас чьи[18], я вдруг вспомнил о Викке.

– А что в них, в этих показаниях?

– Что в них – это другой вопрос. К Викке это не относится. В них, в общем, то, что я их совратил, вовлек умышленно и так

161

далее. Он навалил на меня как следует. Я этого не рассказывал, разумеется, никому.

– Так я не могу понять, куда вовлек-то?

– В антисоветскую организацию…

– Да? А при ком? При чем? Кто возглавлял?

– Возглавлял я ее, естественно. Поэтому мне десятку и влепили. Но дело не в этом. Дело в том, что я тут-то и вспомнил, что Викке я в тех показаниях не нашел. И это мне показалось странным. В показаниях тех много о ком есть, а о нем – нет ничего. Ни звука. Мне раньше приходило в голову, что меня спросят: «Как? Вы у Викке бывали, и вы его не знаете? А вот вам фотография!» Как мне другие фотографии показывали. И тут я подумал: «Странно, ну что Толя промолчал – понятно, а почему этот-то?»…

У меня с Толей была единственная очная ставка. Не могу забыть. Убей, я ему благодарен за это всю жизнь. Его готовили, конечно, как надо меня встретить. То есть, ему говорили, что он имеет право задавать вопросы и отвечать на вопросы – только через следователя.

– Ты можешь реконструировать речь следователя? У тебя кто следователем был?

– Барышев[19]. Мне немножко трудно, это фальшиво будет…

– Не важно. Тебя проинструктировали заранее?

– Нет. Мне объяснили уже при Толе.

Ну, допустим: «Вы вот не подтверждаете показания такого-то, а он говорит, что это было при вас, а вы этого не показываете». И предупреждает: «Вот сейчас мы вам предоставим очную ставку. Условие: друг к другу не обращаться. Никаких вопросов очнику не задавать. Все, что вы произносите, – через меня. Ни с ним разговоров, ни его с вами чтобы не было». Когда я вошел, я удивился, увидев Анатолия. Он мне напомнил шестидесятников прошлого века. Громадный лоб, сам обросший. Я тоже был хорош, конечно. Но дело не в этом. Только Барышев предупредил меня, встает Толя и сразу мне говорит: «Я на тебя никогда… Мне нечего на тебя показать! Все здесь вранье!» Что-то в этом роде. Я от волнения не мог разобрать.

– А что Барышев?

162

– Он стукнул по столу кулаком, нажал звонок «08» и сказал: «Сейчас же заберите этого». Меня вывели. Толя остался. Что уж он ему там? Он, конечно, на него разозлился страшно.

И больше меня к нему на очную ставку не вызывали.

– Почему вы так обросли? Вас что, не стригли?

– Мы отказывались. Следователь сразу хотел меня постричь, но я сказал, что мы еще под следствием, не осужденные, какое вы имеете право? И настаивать им не хотелось, потому что они ведь не знали еще удастся им или не удастся меня, так сказать, склонить. А метода там такая. Там есть «физики» и есть, так сказать, почти лирики. Там все есть. Сначала тебя так пробуют. Если нет, тебя матюгом начинают.

– Пытки были?

– У меня не было. Но вот Кости Стрижибикову перебили пресс-папье пальцы. И он об этом заявил на суде. А судья следом встал и сказал: «Прошу зафиксировать, что подсудимый, вместо того чтобы признать свою виновность, лжет на советского следователя». Вот такая штука. Нас три дня судили. Из 12 человек больше половины я впервые там только и увидел. Профессора Савичева, например. Виталий Семенович, математику преподавал. Не то в университете, не то в институте. Умер вскоре. И Виноградова Пантелеймона Павловича, доцента, тоже не знал до этого.

– Дмитриева ты знал?

– Нет. Он был приятелем Анатолия. Они же студентами были уже, а я все-таки школьником. Я только видел, не больше, Ваську Сухарева. Это Миркин соученик был! Восьмиклассник. Забавный паренек такой, немножко с вывертом.

– Он ведь умер тоже, да?

– Да, кажется. Ох, с ним была страшная история. Это уже в лагере…

Да, значит, я знал: Толю, Фреда, Ваську. Троих, то есть. И знал еще Беспрозванного, как студента театрального училища имени Слонова. Я с ним общался через Альфреда.

– Скажи, пожалуйста, а как Беспрозванный себя вел?

– Плохо.

– Ты знал его до ареста?

– Я знал его прекрасно. Он писал иногда статьи в газету

163

«Коммунист» как внештатный корреспондент. Как-то попросил у меня сборник Лебедева-Кумача на один день, в редакции что-то сверить.

– И что потом?

– А потом на следствии мне показывали фотокопии со страниц этого сборника с моими пометками язвительными.

– А почему ты про Паржина ничего не рассказываешь? Ты знал его?

– А как же! Но никаких отношений у меня с ним никогда не было. Никаких претензий к нему нет. Он учился в 8-м классе с Миркой вместе. Это Васьки Сухарева товарищи все были: Паржин, Цицин.

Вот еще Гришин[20]. Но он уже студентом был тогда юридического факультета. Он был близок с Сухаревым. И он показывал против Сухарева, а может, и против нас тоже. Короче, он был лжесвидетелем.

– Это мне его жена рассказывала. В 43-44-м мы были студентами драматической студии. Она была такая красивая: глаза огромные, губы яркие. И однажды вдруг расплакалась и говорит: «Живу с человеком, а он превратил меня в домработницу: стираю на него, мою, а он надо мной издевается, а еще юридический факультет закончил!.. Гришин его фамилия». А я о нем уже слышал раньше от взрослых, от родителей, моя мать говорила про него как про свидетеля-стукача на вашем процессе. Жена его тогда мне и сказала: «Он же столько людей посадил!».

– Он и отказал в реабилитации. Первый раз я написал еще в 1954 году, я был в ссылке уже[21]. Потом он стал прокурором. И надо сказать, что мне вскоре пришел ответ, что с меня сняли 11-й пункт. Раз с меня сняли, то, значит, сняли и со всех. У нас были пункты 10 и 11 [статьи 58-й]. Но не реабилитировали, оставив пункт 10. И я, обомлевший от этого, перестал писать.

– Как! Чтоб свидетель, который проходил по делу, впоследствии, будучи прокурором, получил его же к пересмотру? Он же вообще не имел права решать этот вопрос!

– Из-за этого дело и пересматривали второй раз. Без моего, разумеется, заявления. Повторное заявление я начал писать 14 февраля 1956 года, во время ХХ съезда. Единственная, кажется, дата, которую я помню. Год почти писал, да так и не отослал.

164

Написал Толя. Через какое-то время. И это совпало с тем, что прокурором уже был Кучеров[22]. Гришина до этого сняли. Его не сняли, собственно, его из областных прокуроров послали районным. Тут же, в Саратове.

Это был конец 61-го года. Я в это время был отпущен на свидание с мамой в Саратов. И вдруг звонок. Я снимаю трубку: «Здравствуйте, товарищ Ямпольский. С вами говорит Кучеров. Я прокурор (то ли по надзору, то ли еще там какой-то). Я хотел бы с вами встретиться». Я ему ответил: «Вы знаете, я писал в 54-м году, меня не реабилитировали. Мне не хочется встречаться». А он говорит: «Нет, вы зря так. Мне нужно с вами встретиться. И это больше нужно вам, чем мне. Я вас прошу зайти». Это я дословно привожу. Я к нему пошел тогда, на Некрасова, 17[23]. И он мне рассказал: «Вот, голубчик, присаживайтесь, – за ручку уже. – Я тут пересматриваю, знакомлюсь с делами, и вдруг: что такое? Огромное дело и лежит не реабилитированное! Стал смотреть. Оказывается, прокурор, который занимался реабилитацией, проходил свидетелем по делу вашему. Я запросил из архива вещдок, и вижу: в деле числится фотография Троцкого, а в конверте там вместо Троцкого – фотография Луначарского». Он смеется и говорит: «Я это дела заканчиваю, вы не волнуйтесь, вы будете реабилитированы».

И потом, когда он вручал мне фирменный листок о реабилитации, он сначала спросил: «Кто у вас был следователем? Барышев? Напишите, как он себя вел». Я говорю: «Я об этом писать не хочу». «Почему?» «Потому, что как он меня посадил, потому что всех тогда сажали, так вы меня освобождаете, потому что всех реабилитируют. Ни вам не в плюс, ни ему не в минус. Я не хочу лишнего наговаривать ни на кого»…

– Барышев тогда начальником отдела кадров большого заводы был, кажется? Хорошо устроился!

– Бог с ним. А вот у меня встреча была в Баку, в начале 80-х уже! Мы обратились с Алкой к прохожему: пожилой, в засаленном таком пиджачке, с авоськой. Видно, что не приезжий. Как пройти куда-то там, не знаете? А он говорит: «Я здесь каждый камень знаю. Всю жизнь прожил». И тогда я спросил: «А не приходилось ли вам встречать бакинцев: Машковича, Билибина…?»[24] А он мне говорит вдруг, не без гордости: «А как же! Я вел их дело…

165

У них ордена месяц назад только были привинчены, еще выгореть пиджаки не успели…». Я после ему сказал: «А я с ними был знаком по другую сторону, сидел в одной камере». И он тогда быстро-быстро пошел, сказав: «Вам сейчас сюда, а мне туда», и потопал с этой своей авоськой с треугольничками кефира.

– А почему эти бакинцы оказались в Саратове?

– А потому что их арестовали в Москве. И в конце 41-го года переправили в Саратов. Это были крупные геологи «Азнефти»: Константин Андреевич Машкович – брат известного художника, кажется. В общем, знаменитая фамилия. Виктор Викторович Билибин – ленинградец, кандидат наук, фельетонист, был прапорщиком авиации в первую мировую еще. А третьего я не помню сейчас. Они все проходили по одному делу.

– В камере много народу было?

– Ты имеешь в виду – в начале войны? Много.

– Нет, в следственном изоляторе, на Вольтской[25]?

– На Вольтской я сидел в одиночке.

Мне была одна кукушка подсажена. Вижу его, как сейчас: мужик, лысый почти… Я ему обрадовался страшно. Я долгие месяцы сидел один. А в 19 лет одному… ты представляешь, как. И подумать еще не о чем. В башке-то нет ничего. Я стихами спасался. И вдруг ко мне подсаживают одного. Опускают койку…

– А койка опускается-поднимается?

– Да. И ее убирают на день. Столик привинчен и два стульчика сбоку привинчены.

– И параша была?

– Нет, нас выводили. Параша, может, и была, я не помню сейчас, но нас выводили на оправку. Ну, и не прогулку еще тоже. А поскольку это было на Вольтской, в центре города – трамваи трезвонят, городской шум, цирк рядом… Арестовали-то летом. Меня в апреле взяли, 17-го… Так я часто отказывался выходить.

– На прогулку?!

– Да. Солнечный день, воробьи чирикают, тебе 19 лет, и ты, как проклятый, по этому двору, по часам, 10 минут. Лучше бы не выводили!

– А ты знал, что другие сидят здесь же?

– Нет. Я уже о некоторых знал по следствию, но где они – не знал, конечно.

166

– А почему тебя после следствия держали в одиночке?

– Этого я не знаю. Может быть, потому, что я у них числился, то есть проходил по делу, так сказать, главарем. Говорили, что я листовки печатал, что у нас в чулане какие-то машины стояли для этого. Всякую чепуху, в общем.

– Какие листовки? Их показывали?

– Нет, конечно, не показывали.

– А ты говорил: «Покажите»?

– Он тебе покажет… Там говорить бесполезно. Он тебе долдонит свое. И когда ты ему впервые начинаешь отвечать, а потом он дает тебе ручку подписаться, начинаешь перечитывать: все так, и все иначе. Так это они ловко все делают! Я ему говорю: «Я этого не говорил. Я это подписывать не буду». – «Не будешь подписывать?! Сволочь! Будешь!» Набирает – «08». Вызывает дежурного. Это телефон к попугаю, который нас водил.

И вот, единственная метода, которой меня, скажем, пытали, – это я потом понял, вначале я не мог себе этого представить – бессонницей. Часов где-то в 9, когда отбой, можно ложиться, они… Причем, лежать надо было не лицом к стенке, укрываться не с головой, а по плечи. Лежать на спине, либо не правом боку, лицом к «волчку», и с открытыми руками. Так, чтобы видны были руки. Если ты перевернулся во сне, тебя будят: ты должен лечь так, как ты должен лежать. Были, правда, дежурные, которые махали не это…

И вот, только я начинаю дремать, открывается дверь: «На “Я” есть?» Я один сижу в камере. Это в общей камере так спрашивают, а он в одиночку заглядывает и спрашивает «На “Я” есть?» Я должен ему ответить: «Ямпольский». «Собирайся, пойдем к следователю». Я собираюсь, меня выводят из камеры. Барышев сидит за столом и занимается своими делами, я – в углу на стуле. Занимается, – ни слова со мной. Чего ему надо? Зачем меня вызвал? Я уже задницу отсидел.

После он звонит кому-то: «Слушай, ты работаешь? Зайди-ка ко мне, посиди тут». Ложится спать здесь же на диване, а за его стол тот садится. И меня отпускают только перед подъемом, за полчаса или за 40 минут. Я только прихожу, падаю спать, меня будят: «Встать, поднять постель!». И так целую неделю. Сижу на стуле второй день, третий день, и вижу уже все как будто в

167

трубу смотрю. Сощуриваюсь. Темно вокруг, далеко-далеко вижу Барышева своего. До бессознания. Это в 19 лет. А в 70? Тот же Савичев, ему было 60, наверное. Это как трудно ведь было ему!

… Должен тебе признаться, что до сих пор для меня лагерь – самая животрепещущая тема. Я утром, когда жил один, систематически отрезал четвертинку хлеба. На глаз, может, на грамм – на два ошибусь. Густо солил его солью и запивал водой из крана.

Вот с Толей этого не произошло. Поэтому, когда мы собирали деньги семьям политзаключенных[26], он мне сказал: «Боря, ты прости меня, но я не могу». Он был очень напуган. Да, изуродовали жизнь всем…

– Он серьезно психологически травмирован до сих пор… Скажи, пожалуйста, а камеры что, во внутреннем дворе? Сколько идти надо до следователя?

– С улицы видно, что НКВД – квадратное здание, а оно – буквой «О». А следственный изолятор – это другое здание, низкое, ближе к центру, поэтому снаружи его не видно. Ведут по коридорам, потом по лестнице, там уже – натертый паркет, ковры. Долго ли ведут до кабинета его? Ты ведь и рад, что идешь. Может, поэтому и кажется, что быстро.

Ты знаешь, когда я в 89 году там был, в связи с пропажей рукописи моей, я узнал… Там запах тот же остался, запах кожаных дверей и мастики для паркета. Тот же самый запах.

Там все по-прежнему.

– Ты помнишь, как у него, у Барышева, в кабинете было?

– Два окна. Стол, за ним кресло, второй стол стоит буквой «Т», как обычно, за ним 2-3 стула; два стула по углам и шкаф, в котором лежат всякие папки, дела, я не знаю, что там, ну и стол, который запирается. Да, и диван, конечно.

Так вот, пока проходило следствие, я был в одиночке. А потом, когда дело было закончено и мне дали подписать, по-моему, 206-ю статью, или, может, не 206-ю, черт ее знает, нас тогда отправили в тюрьму на Ленинский. Но тоже меня в одиночку сначала. В общую камеру я попал только перед новым годом уже. Вот там я и встретил бакинцев. Я от них только тогда узнал, что война идет. Когда в моей камере полоски на окна

168

приклеили, я ведь не понял зачем. Думал, может, – усиление режима. У нас там замечательная встреча 1942 года была. Машкович читал лекцию о генетике, Билибин – о биосфере и ноосфере, Толя пел арии из «Фауста», Альфред – куплеты из оперетт, я читал стихи с новогодними пожеланиями каждому:

Остановитесь, годы, годы!

Я отстаю, я поседел.

Есть страсть, талант, но нет свободы,

Как не было преступных дел…[27]

Вот из этой общей камеры нас перевели сперва в Аткарскую пересылку. Это было набитое людьми огромное чердачное помещение, человек на 200, с одним полукруглым окном. У этого окна сидел человек и все время что-то записывал в тетрадку. Как я теперь думаю, это был Вавилов[28]. Я так и помню его силуэт на фоне окна.

После Аткарска мы сидели в Балашовской пересылке. Балашовская пересыльная тюрьма – это бывшая церковь, приспособленная под огромную, битком набитую камеру: тройные нары, кафельные проходы. Я там стихи читал. Кричали: «Громче давай!»

– А что ты читал?

– «Евгения Онегина» читал всего, Блока, Северянина:

Это было у моря, где ажурная пена,

Где встречается редко городской экипаж…[29]

В проходах стояли четыре или пять бочек с «ушками», куда просовывали железную трубу, и человека по два, по три с каждой стороны ее еле поднимали, когда выносили. Можешь себе представить, что на полу в это время лежали люди, и надзиратель кричал: «Подбери ноги! Подбери ноги!» Они поднимали ноги, и когда ее проносили, это бочку с мочой, она плескалась на людей.

Там внизу поляки лежали, высланные в Балашов. Дело в том, что где-то за Балашовым было такое место – Озерки, где строили площадку для аэродрома, и оттуда в один прекрасный день привезли этих поляков. Нары были забиты народом, вся эта гигантская церковная камера. А их привезли с перевязанными ногами. Я увидел, что ноги у них были черные, отмороженные.

169

У них отпадали пальцы. Оказывается, это уже собирали польскую армию – Войско Польское. И их оттуда всех привезли сюда, чтобы кого можно – подлечить, потому что их надо было выдать Польше.

В Балашовской пересылке и собрали наш этап. Кого-то не пропустила комиссия, остальные все были там. Толю не пропустила. Я не знаю, пропустила ли Забавникова. Там я его не видел.

– Расскажи, как вас везли. Долго ехали? И кто из ваших остался?

– Около двух месяцев. Ты «телятники» знаешь, что такое? Двойные нары с этой стороны, двойные нары с той. Проход для раздвигающейся двери. Посередине стояла железная бочка, сделанная под печурку, как буржуйки в доме. Она не сильно обогревала. Бросали угли в нее, но их давали мало. Нужник такой: сбоку была прорублена дыра, и в нее вставлена воронка или форсунка. И в нее надо было… Это довольно неудобно и в нормальных условиях жизни человека: ни сидеть, ни стоять нельзя. Ее еще и сорвали. Вот в этом вагоне были и Сухарев, и Беспрозванный, и Цицин.

– Тоже умер?

– Да. И Виталий Семенович Савичев, о котором я тебе рассказывал. И Виноградов. В других вагонах были Дмитриев, Стрижибиков, Альфред.

– Боря, вас ведь, кажется, в Краснотурьинск привезли?

– Нас привезли ни в какой не в Краснотурьинск, а в неведомую тайгу. Поезд пришел, судя по солнцу зимнему, часов в 11-12. Яркое солнце и ослепительный снег. Выгрузили весь состав. Вагонов 10, может, 12.

Солнце ослепило, мы ничего не видели. Конвоиры, собаки и несколько саней на всякий случай, когда кто идти не может и живой еще. Розвальни такие.

И погнали нас. Сначала по утоптанной дороге вдоль железки, а потом по нетоптаной дороге. По этому снегу. Нас, два месяца сидевших на солдатской галете, и вот так, в руки прямо ржавую камсу ложкой давали. Пить вместо воды – снег. И мы жрали. Снег жрали. Начались кровавые поносы…

Сначала, у кого чемоданчик был, – бросали. Потом стали расстегиваться, снимали с себя у кого что было и тоже бросали.

170

Потому что, не смотря на этот мороз и этот снег, выдохлись ведь. Кого-то тащили под руки, кого-то прикладом сзади. Савичев уже невменяемый был, мы его тащили. Я только увидел по глазам, что он меня узнал. Причем я помню, навсегда запомнил – эти обтянутые зубы, рот-то у него не закрывался. Эти остановившиеся глаза, которые совершенно не двигались. Вот такой был Савичев. Он умер через 3 дня после приезда.

Пригнали нас ночью уже, видимо. Часов у нас не было ни у кого. Было темно. Зона, освещенная по краям, и слышно только: з-з-з-з-з-з – звенит: собаки бегают по цепочке. В зоне стоят три или четыре громадных стога соломы, колья лежат. И вот эти бочки, как буржуйки. «Ставьте палатки!» Это такие палатки, вроде воинских. Их там было несколько. Ну, палатки были поставлены, солому расстелили на снег прямо, чтобы лечь. Снег ведь должен был прежде оттаять, а тогда просто, наскоро. Головой к брезенту, ногами к печкам.

И тогда через какое-то количество дней, тоже врать не хочу, не помню, нас утром впервые выгнали на лесоповал, многие так и остались лежать.

Вот на этом месте сначала валили лес, потом расчищали площадки, строили лагерь. Зону почти не оставляли.

Умирали на работе. Связывали руки-ноги лыком, просовывали палку, и несколько человек несли, сдавали за зону.

Медицины, лекарств не было, конечно. Единственное, что было у так называемого фельдшера (лагерного лепилы) – марганцовки и протаргол. Протарголом писали, а марганцовку – и от поноса, и от запора, и от температуры. Хотя градусников не было, разумеется.

Мы не мылись там до самой весны. Так что руки были, как рашпиль – в цыпках. Вшей на нас было! Мы их не били, а сощелкивали. Да как-то их и не очень-то чувствовали.

Короче говоря, нас в бригаде Грибова, блатного, привезенного специально для принятия нашего этапа, было 72 человека. Увезли нас оттуда в мае месяце, снег еще стоял, – шесть. Среди них и меня. Все остальные остались там[30].

– Ваши все там были?

171

– Собственно, со мной там был Виноградов только. Ну, и Савичев. А остальных развезли, видимо, по другим местам.

Вот из такой петрушки нас привезли на первый лагпункт Богословлага. Где это было? Не знаю. Краснотурьинска еще не было, а был Турьинск – малюсенький городишко, почти деревня, с одной церковкой. В 12 километрах от него – Карпинск, бывший Богословск, еще меньше Турьинска. В бывшую овощебазу пометили. Потом там начали строить городок, который назвали Краснотурьинск. А стройка называлась: Соцгород. Алюминиевый завод строили.

И прислали мне потом уже, через несколько лет, посылку и в ней газету, в которую было завернуто что-то. Газет-то у нас не было. Это были «Известия», и наверху, на первой странице, большая фотография, и над ней: «Комсомольские стройки БАЗстроя»[31]. Вот что делали.

– Мне известно, что Сухарев стучал в лагере. На кого?

– В лагере он настучал на такую Дурову. Она была раздатчица, и он с ней жил.

Странно, но в нас еще оставалось что-то. Ты бы на старуху полез? За черпак баланды?

– Она что, в возрасте уже была?

– Еще в каком возрасте! Лет 65. Он с ней путался, потом плюнул на нее и ушел к другой. С этого началось.

И потом он тоже стучал, конечно. Такого гнусного дела, как с Васькой, не было больше. Как он умер, я не знаю. Меня лично он оттолкнул от себя.

…Там человек раскрывается полностью. Спрятаться некуда. Один не бываешь. Только в изоляторе, и то если повезет.

– Как погиб Дмитриев, тебе не известно?

– Нет, известно! Очень мучительно.

Я тебе должен сказать, что в лагере молодые и здоровые погибали быстрее. Этим топкам нужно было горючее. А такие, как я – фитили – они теплились, ни живы, ни мертвы, и всё тлели. А те, видимо, нет. И они мучились с голоду. Поэтому Боря Дмитриев, например, ел много соли.

Я его повстречал однажды. Он весь отек, с таким синеватым оттенком. Он отек так, что казалось еще немножко и просто

172

заплывет весь. Я говорю: «Зачем ты это делаешь?» - «А чтобы пить. Напьешься – и вроде есть не хочешь».

И в один прекрасный день выводят бригаду на работу. Остановили вдруг. Там такой предбанник – зона кончается, а там еще проволока, и вот в этом промежутке нас остановили – «пропустите сани». А в санях я увидел его. Среди трупов, которые конвоиры прокалывали штыком, все три ряда сложенных трупов.

– Это зачем?

– Чтобы убедиться, что там нет притворившихся. А тут, на вахте, стоит оркестр и играет «Тореадор, смелее в бой…».

– Побеги были?

– Редко. И куда бежать? Тайга вокруг. По какому-то неизвестному мне закону убежавший ходит кругами и в конце концов возвращается к зоне. Их ловили, конечно, выставляли на вахте, собаками рваных.

– И потом что?

– Срок добавляли, кто жив оставался… Был такой у Чапаева Кутяков[32]. Его именем была в Саратове какая-то улица названа.

– Так Цыганская! Потом она была Кутякова, а сейчас опять – Цыганская.

– С нами сидел его родственник, племянник, кажется.

– Он участвовал в боях?

– Нет, он был младше, намного младше. Он, может быть, и родился-то после Чапаева, я даже не знаю. Так вот, он бежал. Пытался бежать. Как его поймали – это сил нет рассказывать. Его местные жители поймали. Им платили за поимку, понимаешь? Он сам к ним решил выйти, когда стемнело, потому что все равно подыхал с голоду. Они его подстрелили и продержали в ларе под замком со связанными назад руками. Он ночь ждал конвоя!

Ему отняли ногу потом. Это был уже период, когда я находился в Центральной больнице[33]. Славная морда была у парня. Очень славная.

– Это ведь хуже, чем фашистские лагеря. Нам в кино показывают, что там кремации, печи были.

– Нет, все-таки душегубок не было. Стреляли. И еще убивали свинчаткой. Несколько человек привязывали у вахты, проезжал

173

начальник лагеря на лошади и на ходу свинчаткой разбивал головы. Так что привязанный повисал.

– Это делалось по списку?

– Да, список был, вероятно. По приходящим спискам выдергивали. Можно только предполагать, если знаешь кого, не более.

…Потом были разные пики.

Но вообще, конечно, 10 лет лагеря, вот такого вот… А ведь арестанту сидеть 20-25 лет, да и 10 тоже хватит.

И поэтому для него все другое. Это другая жизнь совершенно. Это трудно объяснить.

Это передать нельзя.

И вот осень 56-го уже. Я в Карпинске на вечном поселении. Окна в Клубе строителей[34] раскрыты. На улице стоит толпа. Читают доклад Хрущева на ХХ съезде. Тишина – муха пролетит, буквально, слышно. И запомнилась мне почему-то женщина пожилая, с ребенком. Простоволосая, косынка с нее спала, слезы текут.

Читали, наверно, часа четыре, весь доклад целиком. Кончили, и толпа двинулась в город. Кто-то запел, и постепенно эта песня разгоралась: «Долго в цепях нас держали, долго нас голод томил. Черные дни миновали, час искупленья пробил…» И шли, и ревели: бабы, мужики – одинаково.

Вот пережить эту минуту – второе освобождение, собственно.


[1] Имеется в виду сб. стихотворений «Лютики» / Под. ред. А. В. Луначарского. Петроград: Госиздат, 1921.

[2] В. П. Земной (Глухота), поэт. Сборник стихов: Горячий дым. М., 1934; Кумач и Звезды. Саратов, 1940; Знакомые насекомые. Крымиздат, 1949 и др.

[3] Дедушкой Б. Я. называл Павла Ивановича Мартемьянова – домовладельца, у которого родители снимали квартиру в Астрахани. Оказал очень большое влияние на формирование личности Бориса Ямпольского в детские годы. О нем см.: Ямпольский Б.Я. Избранные минуты жизни. СПб.: Акрополь, 1998.

[4] Маневич, брат художника Арама Аншелевича Маневича (1881-1942), эмигрировавшего в Париж в начале ХХ века.

[5] Гурьев, до войны – преподаватель Саратовской консерватории.

[6] Анатолий Татаринцев – ближайший друг школьных лет Б. Я.

[7] Из стихотворения А. Т. Твардовского «Две строчки».

[8] Игорь Викке – племянник Бориса Викке, в 40-х годах учившийся в школе с В. Я. Левиновским.

[9] «Золотое руно». Журнал художественный, литературный и критический. М., 1906-1909.

[10] «Солнце России». Литературно-художественный еженедельник. СПб., 1910-1916.

[11] Голодный М. С. 1903-1949, рус. сов. поэт. Цитата из стихотворения «Жеребец». Избранные стихи. М., 1934. С. 103.

[12] Из стихотворения А. Блока «Сны»: «И зеленый свет лампадки / Светит в очи ей».

[13] По делу группы В. С. Савичева и Б. Я. Ямпольского в апреле 1941 были арестованы 12 человек по обвинению в антисоветской агитации, им инкриминировали литературно-музыкальные домашние вечера и дружеские встречи. Приговорены определением СК ВС РСФСР (ст. 58 10-11) от 18.08.1941 к разным срокам заключения.

Список арестованных в алфавитном порядке:

- Беспрозванный Владимир Павлович, 1924 г.р., уроженец г. Харькова, учащийся Саратовского театрального училища. Осужден к 5 годам.

- Виноградов Пантелеймон Павлович, 1913 г.р., уроженец г. Кронштадта, преподаватель математики в средней школе с. Бакури Саратовской обл. Осужден к 10 годам.

- Дмитриев Борис Иванович, 1918 г.р., уроженец Саратовской обл., студент Саратовского института механизации сельского хозяйства. Осужден к 7 годам, умер в лагере.

- Забавников Юрий Владимирович, 1918 г.р., уроженец г. Сердобска Пензенской обл., преподаватель математики на курсах Главнефтеснаба в г. Саратове. Осужден к 10 годам.

- Левиновский Анатолий Яковлевич, 1918-2001, уроженец г. Энгельса. Студент филологического факультета Саратовского университета. Осужден к 5 годам. Вновь арестован в 1949 году и сослан в Красноярский край. В последствии окончил искусствоведческий факультет Саратовской консерватории. Художественный руководитель музыкально-литературного лектория Саратовской филармонии, художественный руководитель филармонии.

- Лехер Альфред Пьерович, 1923 г.р., уроженец г. Энгельса, учащийся Саратовского театрального училища. Осужден к 5 годам. В 1949 вновь арестован и отправлен в ссылку.

- Паржин Николай Михайлович, 1924 г.р., уроженец Саратовской обл., учащийся средней школы № 12 г. Саратова. Осужден к 8 годам, умер в лагере.

- Савичев Виталий Семенович, 1892 г.р., уроженец Свердловской обл., зав. кафедры физики и графики Института механизации сельского хозяйства. Осужден к 10 годам. Умер в лагере.

- Стрижибиков Константин Алексеевич, 1918 г.р., уроженец Саратовской обл., студент Саратовского автодорожного техникума. Осужден к 7 годам.

- Сухарев Василий Васильевич, 1923 г.р., уроженец г. Курска, учащийся средней школы № 12 г. Саратова. Осужден к 8 годам. Умер в лагере.

- Цицин Николай Александрович, 1922 г.р., уроженец Саратовской обл., учащийся Саратовского физкультурного техникума. Осужден к 5 годам. Умер в лагере.

- Ямпольский Борис Яковлевич, учащийся средней школы № 12, уроженец г. Астрахани, арестован в ночь с 17 на 18 апреля 1941 года. Осужден к 10 годам.

[14] Ямпольский Яков Давыдович – отец Бориса Ямпольского. Скончался от рака 6 апреля 1951 г. Борис Яковлевич был освобожден досрочно, не 17 апреля 1951 года, а 7 февраля, и отпущен на несколько дней из Карпинской ссылки в Саратов, благодаря чему успел повидаться с отцом.

[15] Мирка – Ямпольская Мария Яковлевна, 1924 г.р., сестра Б. Ямпольского, одноклассница Паржина, Сухарева и Цицина.

[16] Ямпольская Софья Федоровна – мать Б. Ямпольского – самый близкий ему человек. Собирала у себя и поддерживала матерей арестованных мальчишек.

В конце 30-х годов арестовали двоих ее старших братьев: Александра и Абрама Зильберманов. Первый был расстрелян, второй умер в лагере. В 41-м арестовали сына. Третий брат – врач Осип Зильберман погиб на войне. Скончалась в 1961 году.

[17] Имеется в виду статья 206 уголовно-процессуального кодекса РСФСР от 15 февраля 1923 года с изменениями на 1 августа 1941 г., которая гласит: «Признав предварительное расследование законченным и добытые данные достаточными для предания суду, производящий расследование обязан объявить об этом подследственному, разъяснить ему право на осмотр всего производства по делу, предоставить возможность такого осмотра и спросить, не желает ли он, и чем именно, дополнить расследование».

[18] Б. Я. Ямпольский по этическим соображениям не называет здесь имя своего подельника, давшего против него показания.

[19] Барышев И. В 1941 году – сержант, ст. следователь НКВД. В 1960-х начальник отдела кадров Саратовского авиационного завода.

[20] Гришин. В 1941 г. студент юридического факультета Саратовского университета. В дальнейшем – областной прокурор г. Саратова, после 1961 года – районный прокурор г. Саратова.

[21] Отказ в реабилитации по ст. 58-10 УК РСФСР Б. Я. Ямпольский получил в 1954-м (определение СК ВС СССП от 14.08.1954).

[22] Кучеров. С 1961 года – областной прокурор г. Саратова.

[23] Ул. Некрасова, д. 17 – адрес областной прокуратуры г. Саратова.

[24] Машкович К. А., 1903 г.р., Билибин В. В. 1894 г.р. – ведущие геологи объединения «Азнефтедобыча», арестованы в 1940 году, осуждены на 8 лет.

[25] Здание НКВД и следственный изолятор внутренней тюрьмы НКВД, где оказались арестованные, занимали в ту пору квартал на ул. Вольтской в центре г. Саратова. Там же, где и сегодня находится аналогичное учреждение под другим названием – ФСБ.

[26] В конце 1960-х по инициативе Корнея Чуковского по всей стране был организован сбор средств для семей политзаключенных. Б. Я. Ямпольский передавал в Москву собранные в Саратове деньги через жившую там мать актера Олега Табакова, приезжавшего ее навестить.

[27] Строчки из юношеских стихов Бориса Ямпольского.

[28] Вавилов Н. И., академик, генетик, 1887 г.р., Арестован в 1940 году. Умер в 1943 году в Саратовской тюрьме.

[29] Первые строчки из поэмы-миньонет И. Северянина «Это было у моря».

[30] Ср. в «Записках» В. Л. Сосновского (Бийск: НИЦ БПГУ, 2003): «В 1943-м году на БАЗстрое из 10000 з/к умерли 4319. Не меньше – в 1943-м.

[31] БАЗ – Богословский алюминиевый завод. Лагерь назывался: Богословлаг.

[32] Кутяков И. С. 1897-1938. Замначдив В. И. Чапаева. После гибели Чапаева – начдив его дивизии. Арестован в 1938 году в Самаре. При аресте отстреливался из пулемета. Расстрелян. Его племянник был арестован, по-видимому, как ЧСР – член семьи репрессированного.

[33] Центральная больница – отдельный лагерный пункт Богословлага, куда Борис Ямпольский был помещен с диагнозом «плеврит, пеллагра».

[34] Имеется в виду Клуб строителей в г. Карпинске, бывшем Богословске, где Б. Я. после освобождения из лагеря в 1951-м году был оставлен на вечное поселение. Доклад, посвященный разоблачению культа личности Сталина и прочитанный Н. С. Хрущевым на ХХ съезде партии в феврале 1856-го, в Карпинске читали местному населению, состоявшему в основном из ссыльных, почему-то не весной, а осенью 1956 года.

BYa_i_Levinovsky_PDFA.pdf

Публикация доступна в формате PDF