Последний Раз

К. Михайлов

keburgaFebruary 24th, 2010

Моё детство и большая часть юности сложились таким образом, что я чаще жил в доме деда и бабки (тех, которые со стороны матери), чем с родителями. То был одноэтажный деревянный дом на улице Сургутской, что расположена недалеко от центра Тюмени. Недалеко, да, но всё ж таки и в стороне от центра, ближе к реке, среди тополёвых и липовых кущ района "Победа".

До революции этот дом принадлежал купчихе Зверевой, а затем, в 1920 году каким-то образом оказался в распоряжении моего, тогда ещё совсем молодого, деда и его юной супруги. Подозреваю, что дело здесь не обошлось без вмешательства бабкиного двоюродного брата - известного в те годы тобольского бандита Фоминцева, сотрудничавшего с ЧК на почве "экспроприаций", а затем той же ЧК расстрелянного. Но это другая история, толком мне неизвестная.

Я же вот о чём хочу рассказать:

К дому прилегал довольно большой (для советских времён) земельный участок, который усилиями деда был превращён в сад с небольшими вкраплениями огорода. Т.е. росли там, в основном яблони, вишни, малина и смородиновые кусты, но было так же и несколько грядок с луком и морковью, а ещё высаживались в малых дозах огурцы, помидоры и картошка. Летом этот сад-огород дико зарастал и представлял собой настоящую чащу всяческой зелени. В этой чаще и под этой сенью я играл в разнообразные игры - один или с соседскими детьми.

На самом дальнем краю огорода, у развалин старой, дореволюционных ещё времён, бани, располагался деревянный клозет в одно очко, собственноручно построенный и периодически ремонтируемый дедом. Справлять там физиологические нужды в летнее время было вполне себе удовольствие (лишь немного мешали мухи и комары). А вот зимой, это было не так приятно, но что ж делать - приходилось справлять и зимой. В том вот клозете меня и посетила одна из первых, пришедших ко мне метафизических мыслей.

Однажды летом, наблюдая за тем, как с журчанием исчезает в черноте выгребной ямы струя изливаемой мною мочи, я вдруг подумал - "А ведь однажды придёт такой день, когда я буду мочиться здесь в последний раз".

Эта мысль поразила меня своей однозначной истинностью. Она была как пророчество, о котором ты сразу знаешь, что оно неотвратимо сбудется. И действительно - я мог делать всё что угодно, заниматься чем угодно, жить так или жить иначе, стать хоть портовым работягой-алкашом, хоть секретарём ЦК КПСС - всё равно, неминуемо, неизбежно наступит тот день, когда я буду мочиться в этом клозете в последний раз.

А когда я покинул клозет и вернулся в дом, эта мысль распространилась на всё что меня окружало - "когда нибудь я открою эту дверь в последний раз", "когда нибудь я воспользуюсь этим рукомойником в последний раз", "посмотрю в это окно в последний раз", "съем кусок хлеба... выпью воды... лягу спать... в последний раз... в последний раз..."

Некоторое время, этот "последний раз" висел как приговор над всем что я думал, делал и говорил. Я боялся его, боялся последнего раза. Страх сей не имел никакой точки приложения, он был сам по себе, он существовал как некая часть моей души, часть всегда ей присущая, но замеченная и почувствованная только вот сейчас. "Последний раз" не был даже смертью. Он был чем-то иным, не то чтобы хуже чем смерть, но гораздо больнее и безысходнее, чем она. Он был тоской по необратимо утраченному. Скорбью по тому что было, было, было, но вот кончилось и не вернётся больше никогда.

Так прошло недели две или три. Лето завершилось, началась учёба.

Мысль о "последнем разе", столкнувшись с насущными явлениями жизни и потребностями бытия, выцвела, потеряла эмоциональную окраску и постепенно исчезла из ума.

Несколько последующих лет, она совершенно меня не беспокоила и я забыл о ней.

А затем, летом 1984 года умерла бабка. После её смерти, дед стал каким-то тихим и растерянным. Он не ослабоумел, он всё помнил, он мыслил логично и трезво, он самостоятельно вёл домашнее хозяйство, но делал он всё словно сквозь сон - медленно и как-то не до конца. Теперь-то я понимаю, что у него была депрессия и он просто перестал видеть смысл в какой либо деятельности. Мотивы и стремления исчезли из его психики, остались лишь накопленные за восемьдесят девять лет жизни условные рефлексы, приводившие его в действие автоматическим образом.

Жил он в основном, один. Я навещал его пару раз в неделю, приносил воды, иногда ходил за хлебом и молоком.

Ещё в мои обязанности входило кормление собаки, большой лайкообразной дворняги по имени Найда.

Найда была сука-девственница, несмотря на свой пятилетний возраст. Благодаря тому, что забор окружавший дом и сад был высок и крепок, она никогда не покидала двора и, соответственно, не имела контактов с кобелями, хотя содержалась свободно, без привязи.

Между тем, оставшийся без присмотра дом стал быстро ветшать. Крыша начала протекать, в заборе появились дыры. Их появление было связано с тем, что соседи пользуясь безразличием деда к окружающей действительности, выламывали из забора доски для своих хозяйственных нужд. Однажды в начале ноября, когда я в очередной раз явился навестить деда, я не застал собаку Найду в ограде. Она убежала через одну из этих дыр и теперь бегала по окрестным улицам в составе многочисленной собачьей свадьбы.

Дед почти не заметил её исчезновения.

- Ходят по ночам чужие. - сказал он мне. - Иногда в окошко стучат, я не открываю. Собака чото их гонять перестала. Страшно мне жить, Костя.

Я подумал, что это возможно старческий бред ущерба и осмотрел сад. Но если это и был бред, то основывался он скорее всего на действительных событиях.

Ибо, в саду я обнаруживал тут и там реальные следы чужих присутствий - пустые водочные бутылки на веранде, окурки и объедки вокруг установленных в саду качелей, какую-то грязную телогрейку затолканную под крыльцо.

В тот же день я перевёз деда к себе (я уже жил к тому времени один, в благоустроенной квартире) и позвонив матери в Ленинград, попросил её приехать в Тюмень чтобы решить вопрос с домом.

Она приехала через пару дней и к середине ноября дом, её усилиями, был продан одной пожилой, но деловой женщине жившей на противоположной стороне улицы. Звали её "тётя Валя" и была она типичной советской продавщицей, пару раз отсидевшей за растрату, но всё же доработавшей до пенсии. Надо ли говорить, что на тыльной стороне одной из ладоней, у ней была расплывчатая синяя татуировка "Валя"? Думаю, что не надо - была татуировка, да.

Валя хотела немедленно пустить в дом каких-то квартирантов (кажется грузинских торговцев мандаринами), но мать уговорила её подождать немного, пока мы не вывезем оттуда вещи. Мать и тётя Валя беседовали на эту тему сидя у меня на кухне. Собираясь уходить и уже стоя на площадке, Валя сказала матери - "А за собаку не беспокойся, я её тоже заберу, пусть охраняет, кормить буду сама..."

"Ладно, ладно" - отозвалась мать, закрывая дверь. Матери не терпелось вернуться в Ленинград, и я не думаю, что она вообще помнила про собаку.

Ночью этих же суток, дед умер. Перед смертью, он на несколько часов впал в суету и бред - заходил ко мне в комнату, спрашивал, куда я дел все дрова со двора, почему перестали носить газеты, куда исчез радиоприёмник "Урал". Сказал, что завтра выйдет на работу и закончит "чертёж узла" чтобы "сразу отдать в литейный".

Потом я слышал, как он несколько раз спросил у матери - "А Машка-то куда ушла? За водой штоли пошла? Так ведь я полно воды натаскал.."

"Умерла она - отвечала мать. - Ты не помнишь что ли?"

Но он продолжал звать бабку - "Маша, ты где ходишь-то, ночь ведь уже..."

Затем он вернулся в свою комнату, лёг на кровать и захрипел. Я вызвал "скорую", она приехала довольно быстро, но когда врачи поднялись в квартиру, дед был уже мёртв. Думаю, что он умер от остро развившегося отёка лёгких. Впрочем, это неважно.

Утром в квартире началась суета, появились разнообразные родственники, все были озабочены изготовлением гроба и копкой могилы и я решил свалить к одной подружке, чтобы не принимать участия во всех этих утомительных мероприятиях.

Однако мать изловила меня в коридоре и вручив мне объёмистую болгарскую сумку сказала - "Никакую рухлядь я оттуда вывозить не хочу. Пусть всё остаётся. Сходи, забери только альбомы с фотографиями, икону со шкафа и книжки, какие сам захочешь. Да посмотри по книжным полкам, нет ли денег где заныканых".

Пришлось отправляться. Едва ступив во двор, я ощутил, что это место для меня кончилось. Я понял, что пришёл сюда в последний раз. Ночью лил дождь, входная дверь разбухла от воды, я с трудом её открыл. В доме было темно и сыро (ставни оставались закрытыми всё это время), пахло застоявшейся печной гарью и почему-то снегом. Я сунул в сумку икону и пару альбомов, в которых дед и бабка накапливали "семейные" фотографии и всякие открытки. Книги меня не интересовали, всё что было мне нужно (в основном справочники по ламповой электронике и каталоги схем), я уже давно отсюда унёс. Никаких денег тут не было, я это тоже хорошо знал.

Как-то случайно, взгляд мой упал на радиоприёмник, тот самый огромный ламповый "Урал", по которому я в былые года слушал "Голос Америки". Я представил, что некие чужие, совершенно случайные люди будут включать этот приёмник, трогать ручки настройки, пытаться крутить на нём пластинки (то была радиола с проигрывателем). От этих видений мне сделалось неприятно - сначала в уме, а после - внутри тела, за грудиной.

Я пыхтя вытащил приёмник во двор и разбил его вдребезги несколькими ударами, взятого в сенях, колуна. Затем я сделал тоже самое со старым телевизором "Рекорд". По телевизору я ударил с закрытыми глазами, чтобы не пострадать от осколков кинескопа.

После этого акта, ко мне пришла мысль раздробить колуном все старые шеллаковые пластинки, располагавшиеся в тумбочке, на которой некогда стоял радиоприёмник. Я уже было отправился за ними и тут через дыру в заборе, во двор вернулась собака Найда.

Она выглядела жалко. Мокрая, вся облепленная жидкой грязью, отощавшая так, что проступали рёбра и хребет. И при этой худобе, живот её был неестественно раздут. Я понял, что она беременна.

Неистово виляя хвостом и поскуливая, она кинулась ко мне, заскакала вокруг меня, пытаясь встать вертикально, чтобы опершись мне на грудь передними лапами, лизнуть меня в лицо. Я боялся что она испачкает мне куртку, уворачивался как мог и отпихивал её коленями. Вконце концов она немного успокоилась и уселась на крыльце, стуча хвостом по доскам настила.

Глядя на неё я вдруг представил себе всю ту бездну страдания, что её ждёт. Чужие люди появятся здесь завтра, они прикуют её на ржавую цепь к полуразвалившейся, мокрой конуре, они будут пинать её, бить, швырять ей объедки в снег и наливать помои в грязную алюминиевую миску. А потом она родит в кошмар и ад этого мира ещё несколько себе подобных существ и страдание будет нарастать, нарастать...

Все эти мысли несколько секунд существовали во мне как физическая боль и как ненависть к бытию и к богу, а затем они стали печалью и это была та самая пронзительная печаль последнего раза, та тоска и скорбь о мире, который был, был и кончился кончился навсегда, о мире который нельзя вернуть.

Движимый энергией этого странного и одновременно такого естественного переживания, я быстро вошёл в сени, захлопнув дверь перед носом попытавшейся последовать за мной собаки.

В сенях, на одной из стен, рядом с внутренней дверью дома, висел шкаф, где хранились пустые банки для солений и бутылки из под молока (в те времена их сдавали обратно в магазин).

На самой верхней полке этого шкафа, в углу, вот уже лет пять стоял особый медицинский флакон из тёмного стекла.

Этот флакон, зачем-то украденный мною в хирургическом отделении одной из больниц, где я некогда проходил практику, содержал в себе жидкость для ингаляционного наркоза, называемую фторотан.

Из кучи старого тряпья, сваленного в углу сеней (с его помощью, дед пытался защитить запас картошки от замерзания) я извлёк свою старую, ещё со школьных лет сохранившуюся, кроличью шапку.

Свинтив с флакона алюминиевый резьбовой колпачок, я открыл флакон и вылил всё его содержимое в шапку. Запах, подобный запаху эфира распространился в воздухе.

Скомкав шапку в правой руке, я толчком ноги распахнул забухшую дверь и вновь вышел на крыльцо.

Собака подбежала ко мне и я ухватив её за загривок, вдавил её морду глубоко внутрь пропитанной фторотаном шапки.

Собака дергалась и изгибалась пытаясь освободиться, она сучила ногами, подскакивала - но я неумолимо удерживал шапку на её морде.

Внезапно сопротивление прекратилось. Собака издала продолжительный вой - этот звук был заглушен шапкой и я ощутил его скорее как вибрацию. Задние ноги её подогнулись, она села на круп, а затем обмякла и стала заваливаться в бок.

Я продолжал фиксировать её в сидячем положении, и всё наблюдал, как она дышит.

Дыхательные движения, сначала глубокие и мощные, становились всё менее и менее выраженными и наконец выродились в слабые подёргивания диафрагмы. Затем и они прекратились - во всяком случае я уже не мог отслеживать их.

Тогда я осторожно уложил собаку на землю, оставив шапку натянутой на её морду по самые уши.

Мне было известно, что фторотан действует кратковременно и я не был уверен в том, что собака мертва. Было возможно, что она просто впала в токсическую кому, и вполне могла очнуться после того как наркотик улетучится из шапки.

Поэтому я вновь сходил в сени, где взял тяжёлый, заточенный на конце лом, основным предназначением которого было дробление кусков каменного угля для печки и скалывание весенней наледи с крыльца.

Этим ломом, я с размаху пробил тело собаки насквозь, до земли, целясь так, чтобы лом прошёл через сердце.

Всё таки собака была уже, видимо, мертва, поскольку тело её лишь механически содрогнулось от удара и не обнаружило никакой мышечной активности, обычно сопровождающей агонию.

Наступив ногой на труп, я выдернул лом и некоторое время наблюдал как из под собаки медленно вытекает кровь и смешивается с ледяной водой серых ноябрьских луж.

Так я ждал около часа, пока не замёрзли ноги - стоял, опираясь на лом, как на меч или на копьё, курил одну сигарету за другой, прикуривая их друг от друга. Запах фторотана развеялся и иссяк, кровь прекратила вытекать, собака оставалась неподвижной.

Когда я наклонился и потрогал её за лапу, я ощутил характерную упругость начинающегося окоченения.

Ухватив собаку за хвост, я оттащил её труп к той самой разрушенной старой бане и забросил его внутрь полуразвалившегося сруба. Туда же я кинул лом, шапку и пустой флакон из под фторотана.

Вернувшись в дом, я тщательно вымыл руки прямо в том ведре, где дед держал питьевую воду. Теперь предназначение этого ведра уже не имело значения.

Выключил свет на кухне. Вышел в сени, закрыл на ключ внутреннюю дверь, вышел из сеней и закрыл наружную дверь на висячий замок. Всё это время я пытался вновь поймать в себе то переживание, то состояние "последнего раза", чтобы посмаковать его умом и душой и может быть даже поплакать.

Но его больше не было. Я словно держал-держал натянутую верёвку и вдруг она перестала быть натянутой.

И тогда я выпустил её из рук.

И я пошёл к подружке, пошёл пешком, в центр города, удерживая на плече большую болгарскую сумку, содержавшую в себе тёмную икону и два потрёпанных альбома со старыми фотографиями.