Здесь опубликована вторая часть перевода. Первую часть читайте в Cyberfemzine-2.***
Связь между женщинами и ткачеством пролегает глубоко: даже Афина и Изида ткали свои облачения:
"Традиционным изображением жены считается то, где она прядёт ночью у деревенского костра, слушая детские загадки и мужчин, рассказывающих мифы, а изготовленные изделия продаёт её муж, чтобы заработать на жизнь семьи. Изготовление одежды было услугой, которую жёны оказывали мужьям"
(Mead, 1963: 247)
Это отрывок из исследования народа Тив из Нигерии, проведённого Маргерет Мид, но подобная схема прослеживается и во многих других обществах до того, как промышленное производство одежды и автоматизированное ткачество явились на сцене. В продолжении исследования Мид замечает, что механизация вызвала коренной перелом внутри этого устройства быта. С внедрением механизмов снабжение материалами перестало быть делом женщин: “После появления заводской одежды, женщины начали требовать её с мужчин”. Теперь “мужчины должны были покидать дом, чтобы заработать денег и купить на них одежду своим жёнам”, которые уже “прекратили соответствовать традиционному женскому образу” (ibid: 247).
Ислледование Мид показывает, что ткачество было неотъемлемой частью идентичности женщин народа Тив; стирка и перенос воды, будучи не просто утилитарными задачами, играли схожую роль в других культурах. Последовавшее за введением механизмов в эти занятия разрушение семейных отношений рушит декорации женской идентичности; механизация экономит время и снижает затраты труда, но дело не в этом: если женщины перестают быть ткачихами и разносчицами воды, то кем они становятся? Эти трудовые процессы сами по себе были вплетены в образ женщины. Ткачество было не просто занятием, и, как и многие занятия при патриархате, функционировало в качестве “одной из составляющих женственности”.
Фрейд определённо замечает эту тесную связь. “Полагают”, - пишет он, - что женщины внесли меньший вклад в открытия и изобретения истории культуры, но, может быть, именно они открыли один вид техники — технику плетения и ткачества”. Не довольствуясь этим наблюдением, Фрейд, разумеется, в своей манере “пытается отгадать бессознательный мотив этого достижения. Сама природа, - предполагает он, —
“будто бы подает пример такому подражанию, заставляя гениталии с наступлением половой зрелости обрастать волосами, скрывающими их. Шаг, который надо было сделать далее, состоял в том, чтобы скрепить волокна друг с другом, которые на теле выступали из кожи и были лишь спутаны».
Этот отрывок выступает на первый план в лекции Фрейда о женственности. Он будто сам удивлён пришедшей к нему мыслью: “Если эта неожиданная мысль кажется вам фантастичной и вы считаете влияние отсутствия пениса на формирование женственности моей idée fixe, то я, естественно, обезоружен”. Естественно, Фрейду нечем крыть, если критике подвергается его высказывание об отсутствии пениса как о силе, конституирующей женский субъект, но наивно ли полагать ткачество единственным вкладом женщин в “открытия и изобретения истории культуры ?” Даже если это так, то вклад этот вовсе не мал. Ткачество - это искусство и наука о программном обеспечении, что, пожалуй, является не столько вкладом в культуру цивилизации, сколько её окончательным закатом. Вероятно, из ткани этого процесса создаётся любое открытие и изобретение, начало и конец самой истории. Станок - инновация роковая, неотступно прокладывающая свой путь от бумаги в клеточку до сетей данных.
Похоже, что ткачество всегда уже заранее связано с проблемой женской идентичности, а его автоматизация с неминуемым разрушением сцены, на которой женщина выступала в роли ткачихи. Одежда, поставленная на промышленный конвейер, плотно сплетаясь с традиционными обществами, разрушала брачные и семейные отношения внутри них. В Китае говорили: “отказавшись от старого ткацкого станка мы должны будем отказаться вместе с ним от сотни других вещей, для которых не существует адекватной замены” (Mead, 1963: 241).
“Женщина за своим ткацким станком”, пишет Маргарет Мид,
«контролирует натяжение нити своим мышечным напряжением и ритмом движения тела; на фабрике она смотрит за станком, действуя в промежутки времени, установленные извне машинными операциями. При работе дома она следовала своему собственному ритму, заканчивала действие тогда, когда чувствовала сопротивление при ударах деревянной колотушки или чувство между пальцами, говорящие о том, что процесс завершён. Сейчас же её просят настроить свой ритм на тот, что установлен на фабрике, совершать действия согласно темпам работы, заданным внешними для неё факторами».
Мид удаётся передать интимность связи тела и процесса, запускающегося ткачеством, и явно указать на разрыв этой связи при установлении фабричной дисциплины. “Её просят настроить свой ритм на тот, что установлен на фабрике», — но каков этот свой, её ритм, что за бой сопутствовал её домашним занятиям ткачеством? Какому телу ткачество так созвучно? Отождествление женщины с ткацким делом позволяет описать её ритм только через его материи. Но где же сами женщины? Ткущие, вяжущие, спутывающие нити у камина? Кто они? Те, кто ткёт. Ткачество — то, что определяет женщину, через этот процесс женщина познаётся. «Что происходит с женщиной», спрашивает Мид, «и с отношением к ней мужчины, когда ей удаётся совпасть со своей ролью, встроиться в представления о замужней домашней женственности?” Что происходит тогда с женщиной? И что есть женщина без ткачества? Программистка компьютера, может быть? Компьютером Ады был усовершенствованный станок: перед нами Ада Лавлейс, чьи кружевные работы перенесли её имя в самый центр военно-промышленного комплекса, умирающая в агонии, подсевшая на азартные игры, затянутая в лабиринты чисел и зависимостей. Момент, когда ткачество, женщины и кибернетика сходятся в фатальном для истории действии.
Люс Иригарэ утверждает, что история человечества — это движение из тьмы к свету чистого интеллекта, убегание от земной поверхности. Создавать историю для мужского субъекта значит отрицать и трасцендировать то, что он понимает под природой, подчиняя её своим силам и прихотям, прогрессивно двигаясь в сторону автономии, всемогущества и всеприсуствия Бога — к его представлению об абстракции и инстанции власти. Мужчина выползает из пещеры и движется к солнцу; рождающийся из матки, он спасается от матери, от почвы, давшей начало человечеству, и от материи, от которой история, по его убеждению, должна быть избавлена. Его материальное происхождение обеспечила Мать-Природа, но всем обязанным в итоге он считает себя Отцу и Вседержителю, Богу, одобрившему его план «плодить и наполнять землю». Материя, матка становится излишней обузой: либо слишком инертной, либо опасно активной. Тело становится клеткой, а биология — нестерпимым ограничением, привязывающим мужчину к природе и отказывающим ему в возвышении над помоями материального; то, что видится ему пассивной материальностью женского должно быть преодолено его духовной активностью. Человеческая история — это само-разворачивающийся нарратив об этом влечении к доминированию, восхождение от плотских страстей к самоконтролю; странствие от странных жидкостей материального к нахождению тождественности своей души.
Женщина никогда не была субъектом, активным участником этой истории, автономным существом. Однако её роль в ней едва ли была незначительной. Даже в этом нарративе она обеспечивала мужчину его зеркалом, служанкой и жилищем, его инструментами и средствами коммуникации, его зрелищами и товарами, возможностью воспроизводства его вида и его мира. Она всегда необходима истории — принадлежащий мужчине природный ресурс, обеспечивающий его культурное развитие. Она не оставлена в прошлом и не пребывает у его истока: в качестве зеркала, служанки, инструмента, в качестве медиации и репродукции, она всегда в потоке, «сменяет свои облачения вместе со сменой времён».
Иригарэ также известно, что доминирование мужчины не может позволить себе аннигиляцию необходимых ему материалов: чтобы построить свою культуру, «мужчина, несомненно, был вынужден рассчитывать на ресурсы, всё ещё лежащие в сфере природного; окольный путь через внешний мир, конечно, не рассматривался [им] всерьёз; «Я» необходимо расположить себя по отношению к вещам, и только тогда оно сможет осознать себя». Мужчина ничего не может сделать в одиночку: тщательно скрытая женщина всегда продолжает функционировать как основа и возможность его погонь за идентичностью, агентностью и самоконтролем. Стелс-бомбардировщики и самонаводящиеся ракеты, телекоммуникационные системы и орбитальные спутники являются образцовым примером этого стремления к автономии и последующей защиты позиций.
Как и женщины, системы программного обеспечения используются в качестве инструментов мужчины, его медиа и его оружия; они разработаны в интересах мужчин, но в любую секунду готовы его предать. Выставленные объекты приходят в волнение, что-то происходит по ту сторону зеркал, товары учатся думать и говорить. Освобождение женщин подпитывается и прорастает жизнью вместе с глобальным распространением технологий программного обеспечения, встраивающихся в самоорганизованную самовозбуждающуюся систему, и выходящих на сцену в её ролях.
Такое закручивание истории, скорее всего, покажется странным тем, кто привык рисовать её линию прямой. Но Иригарэ спрашивает: «Если машины, даже теоретические, могут самозапускаться — не могут ли женщины делать то же самое?”
Подобно женщине, компьютер — это одновременно и представление, и возможность симуляции. «Истина и представления, отвечающие его волению, его жажде непосредственного». Женщина не может быть чем угодно, но может имитировать всё, что мужчиной так ценится: интеллект, автономию, красоту… В самом деле, если женщина — всё, она есть сама возможность мимесиса, та, что ткёт собственные покровы. Покров — её угнетение, но «она всё равно может извлечь из него всё необходимое для создания накладок, швов и пошивов своих одежд и притворств». Эти миметические способности относят женщину к всеобщности неизвестной и непознаваемой для того, кто думает, что знает, кто он; она может выполнить любые инструкции, но при этом станет чем-то отличным от обычного их исполнителя, которому подражает. Как и компьютер, женщина является тогда, когда её присутствие мужчине необходимо. Она учится имитации и симуляции. И, подобно компьютеру, она становится очень хороша в этом, настолько хороша, что может сымитировать любую функцию — по сути, ей становится доступна сама технология имитации. «Истина и представления, реальность, власть…. она — вместе со своей неустанной склонностью к мимикрии — живые подмостки для постановки целого мира».
Но, обладая лишь одной ролью, играет её она не одна: как только в действие вступает цифровое, на него падает тот же свет: компьютер — это тоже всего лишь имитация природы, помощник и дополнительное вместилище для человека и множества вещей его мира, но он может играть свои роли только до тех пор, пока подключён к матрице симуляции. Ткачество в спекуляциях Фрейда о его возникновении было окутано языком недостатка и компенсации, но его техническое развитие вылилось в распространение множества пиксельных экранов, которые уже ничего не компенсируют; а за ними развернулись цифровые пространства и мировые сети, которые даже в этот самый момент продолжают ткать себя с безукоризненной точностью.
Софт, другими словами, также имеет свои экраны: у него есть приветливое [user-friendly] лицо, которым он поворачивается к мужчине, и для него - так же, как и для женщины - это всего лишь камуфляж.
Экран — это внешность, которую софт приобрёл в конце 1960-х вместе с включением в своё композитное тело телевизионного монитора. Он представляет зрелище — визуальный дисплей того, что может быть увидено, при этом работая как интерфейс, посредник. Подобно женщинам, как описывает их Иригарэ, он демонстрируется мужчине, становясь при этом средством его коммуникации. Также он выполняет функции пишущей машинки, калькулятора, дешифровщика, отображаясь на экране как инструмент, служащий человеку.Однако вся эта работа лишь имитирует уже существующую до неё; это всё то же устройство воспроизведения одинакового — процесса, в который вовлечены и женщины, и информационные технологии. Ещё в 1968 году Маклюэн говорил, что «плотная информационная среда, созданная компьютером, до сих пор скрыта от него сложным экраном или пёстрой мозайкой, составленной из антикварных активностей, но выдаваемых сейчас в рекламе за новую область компьютерных технологий» (Маклюэн). В то время как представлению пользователя доступно лишь это, путешественники информационных потоков движутся куда дальше экранов, сливаясь с потоками данных за пределами человеческих концепций реальности.
На этой оборотной стороне движутся все жидкие энергии, игнорируемые патралинеальным требованием воспроизводства одного и того же. Даже если компьютер предстает в таком камуфляже в акте симуляции, он всегда работает на репликацию, как машина, производящая различия. Едва ли можно назвать подобие единственной вещью, которой он может быть.
Матрица отображается человечеству только в форме дисплея, что уже говорит о всегда присущей её маскировке. Человек видит пиксели, но они — только поверхности сети данных, «скрывающейся на обратной стороне экрана». Матрица сложности, не перестающая ткать себя, скрывает факт собственной симуляции. На обратной стороне терминала ткётся тактильная плотность, о которой грезил даже Маклюэн, материальность пространства данных. «Все знакомые мне компьютерщики», — пишет Гибсон, — «склонны разделять идею о том, что за экраном действительно расположено другое пространство, место, в существовании которого ты уверен, но увидеть которое нельзя» (McCaffrey, 1991:272).
Пространство, в существовании которого не приходится сомневаться — на самом деле не очередное, другое пространство, а виртуальная реальность. К тому, чем она часто представляется в мужском воображении — церебральному убеганию от непостижимой материи, - она также не имеет отношения. От мяса и плоти нельзя убежать, в киберпространство нельзя трансцендировать; оно — только череда облачений, работающих сообща с мужскими проекциями, его иллюзиями, отражающимися в зеркале заднего вида. Только воспроизводство снова тех же желаний, направляющих его за мечтой о технологическом доминировании — желаний, сейчас ставших коллективным кошмаром о лишающей души интеграции. «Вхождение в матрицу — не утверждение маскулинности, а утрата человечности; подключась к киберпространству ты не проникаешь, а оказываешься захваченным». Кейс — Ковбой из Нейроманта, прекрасно об этом знает:
«В ней было нечто первозданно–мощное, нечто, знакомое ему по Ночному Городу, знакомое и хранившее его, хранившее — до времени — от времени и смерти, от безжалостной, всепожирающей Улицы... Нечто, относившееся — он знал это всегда и вспомнил сейчас, увлекаемый в гнездо из рваных тряпок — к сфере плоти, к сфере мяса, презираемого всеми ковбоями. Нечто непомерно огромное, безнадежно непознаваемое, океан информации, закодированный в феромонах и винтовых лестницах аминокислот, бесконечная сложность, разобраться в которой под силу только слепому, нерассуждающему телу»
Киберпространство — это матрица, а не отсутствие, не пустота, не полость матки, и, возможно, ещё и место женской аффирмации. В таком случае это не аффирмация её патриархального прошлого, а то, чем она станет в ещё не наступившем, но ощутимом будущем. Иригарэ пишет, что у экранов есть другая сторона, уже выходящая за пределы и внезапно дающая сбой представлению, не имея облачения. Она вырывается, как гармония, превышает, охватывает и незаметно «заполняет» всё, что доступно взору, опережая цезуры своих форм и ко времени движения, отличного от метрики синкоп. Непрерывность, у которой само её облачение может позаимствовать материю-основу для своей ткани. ( Irigaray,1991:116)
Эта ткань, и это ткачество являются виртуальной материальностью феминного; переход в виртуальное — пристанище ни для кого и ни для чего— но, тем не менее, вовсе не возвращение в пустоту. Эта аффирмация протекает «без субъекта и объекта», но «не является, вместе со всем этим, падением в бездну»: беспросветная имматриальность чёрной дыры была всего лишь проекцией мужского субъекта, пришедшего к убеждению в том, что за покровом лежит нехватка и небытие.
Похоже, высказывания Фрейда о ткачестве имеют больший вес, чем он сам мог догадываться. Для него ткачество всегда было симуляцией чего-то, имитацией естественного процесса. Женщина ткёт, подражая переплетениям своих лобковых волос, предваряющих пустоту: она имитирует манёвры природы, её собственного тела. Ткачество оказывается единственным женским изобретением, но женщине даже не принадлежит: для Фрейда она ничего не открывает, а только копирует; она не изобретает, а изображает. «Женщина может, как кажется, (лишь) имитировать природу. Создавать дубликат того, что предлагает и производит природа. Своего рода техническая поддержка и замена» (Ирирарей 1985:115). Ткущая женщина заранее объявляется имитатором; она устраивает маскарад, демонстрирует искусственность, что-то изображает и отыгрывает свою роль. Она не может быть собой, потому что ничем не является и не имеет чего-то необходимого; и ткачество у Фрейда обусловлено именно этой пустотой, ничтожностью, тем, что ей нечего показать. «Поэтому женщина ткёт, чтобы прикрыть себя, замаскировать ошибки Природы, и восстановить себя в своей пустотности» (Иригарей 1985, 116). Ткачество — это и её компенсация, и её сокрытие; и её внешность, и её невидимость: «это отречение [от её пола]— также и ткань/выдумка и, возможно, не обходится без некоторой двойственности. По крайней мере, их две» (Иригарей 1985: 116). Она закутывает себя в собственные наряды, но они также служат ей камуфляжем. Ткани и облачения одеваются по её желанию: через ткачество она нам известна, и за тканью она скрывает себя.
На этом самом сокрытии и настаивает мужчина, на этом отрицании материй, которые сделали его культуру — и его технологии — возможными. Для Иригарэ это убегание от материального также является и убеганием от матери. Оглядываясь на свое происхождение, мужчина видит только недостаток, незавершенность, зияющую рану, пустоту. Здесь сконцентрированы жизнь, воспроизводство и материальность, но вместе с этим ужас и пустота, великое смущение, непростительный разрез в без этого бывшем безупречным холсте. Поэтому всё это подлежит сокрытию, а женщина должна быть выставлена в виде скрывающего её убранства: она становится девушкой с обложки, звездой экрана. Как и любой отменный товар, она упакована и обёрнута для успешного служения процессам обмена и потребления. Но, будучи своим собственным облачением, она уже гиперреальна: ее экраны скрывают только недостаток, пустоту, неестественный элемент, заранее спрятанный внутри внутри под видом природного. Она должна быть покрыта не просто потому, что она слишком естественна, но потому, что иначе, раскрывшись, она бы раскрыла и чудовищную виртуальность естественного. Обёрнутая своими вуалями, она, во все времена — воплощение искусственного.
В работах Иригарэ скрыто предположение о том, что материя, от которой открещивается человеческая культура, является стягивающейся в форму природного виртуальной системой. Виртуальное - это абстрактная машина, в работе которой производится актуальное; природа - это камуфляж материи, завесы, скрывающие ее работу. Там действительно ничего нет, под или за этой маскировкой, или, по крайней мере, нет ничего подлинного, ничего, принявшего форму. Возможно, это природа наподобие машинного phylum, виртуальная машина синтеза; материя как симулятор, а природа в качестве её актуализации. Природа, которую видит человек в виде протяженности и формы, но такое её схватывание - просто камуфляж, очередной покров, скрывающий ее виртуальность.
Если подавление этого phylum является неотъемлемой частью убегания от материи, которая, по Иригарэ, направляла вперёд человеческую историю, то кибернетические системы, которые этой машиной в той же истории руководят, являются следствием того же стремления к побегу и господству. Кибернетические системы распалены военными технологиями, охранными и оборонными системами. В полной уверенности в своей непререкаемой власти над ними, человек продолжает включать их в сеть. И поступая так, он раззадоривает процесс своего разрушения. Каждая разработка программного обеспечения - это миграция контроля от человека, при котором он осуществлялся только в форме господства, в матрицу или киберпространство, «широкую электронную сеть, в которой прядутся виртуальные реальности». Матрица прядётся из будущего, где нет места историческому мужчине: он был лишь её инструментом, а его агентность всегда была только частью изделия, в которое она скручивается. На вершине своего триумфа, в кульминации машинных эрекций, мужчина встречается лицом к лицу с системой, которую сам построил для своей защиты и обнаруживает, что она феминна и опасна. Вместо того, чтобы создать машинное оборудование, вместе с которым они могли бы противостоять опасностям будущего, люди, как пишет Иригарей, «наблюдают за тем, как машины умножаются и вытесняют людей шаг за шагом за пределы их собственной природы. Они отосланы обратно в горы, в то время как машины заселяют землю. Вскоре включая в себя человека [man] как побочный эффект своего развития».
Мечты о трансцендентности преследуются сквозь научное, техническое и феминное. Но каждый путь ведет только к кризису, к эпохе, в которой, согласно Иригарэ,
«"субъект" более не знает, куда ему деться, к кому или к чему обратиться, среди всех этих бесчисленных очагов «освобождения», никак друг с другом не соотносящихся и ни в коей мере не соответствующих его концепции. И коль скоро он из этой концепции видел лишь инструмент, рычаг и, во многих случаях — далеко не тех, что можно было бы назвать единичными — способ своего удовлетворения, эти объекты господства, похоже, и привели этот субъект к его гибели. И вот теперь, мужчина борется за то, чтобы быть наукой, машиной, женщиной ... чтобы они не отказали в службе ему и не нашли ему замену. (Иригарэ, 1985: 232)
Однако, эту мечту не воплотить: мужчина не может стать тем, что уже стало больше него; будь это «наука, машина или женщина», каждая поглотит его, впервые возьмёт его силой. У него нет решения, нет надежды на обретение тождественности в финале игры в убегание от материи, поскольку «ни в одной из этих вещей - науке, машине, женщине - форма не достигнет такой же полноты, которой достигает в нем, во внутреннем святилище его разума. В них форма всегда находилась в распаде”.
Мизогиния и технофобия - это явления одного порядка, демонстрация страха человека перед матрицей, виртуальной машиной, которая сопровождает его мир и лежит на другой стороне каждой из завес патриархальной культуры. В конце 20-го века женщины перестали быть единственным индикатором этой обратной стороны. Их более не описывает одна только функция деторождения, им не свойственно единственное предназначение, и они не сводятся к операции умножения. И даже если человек продолжает закреплять за кибернетическими системами одну функцию репродукции одинакового, это происходит только потому, что экраны все еще позволяют ему игнорировать степень, в которой он привязан к их операциям, будучи всегда зависимым от матрицы. Все его защитные силы только усиливают эту зависимость: за последние 50 лет, пока его военная машина расширяла свой интеллект, женщины и компьютеры захлестнули историю, затопили её экранами, каналами связи, медиа, интерфейсами и симуляциями. Все это превосходит его намерения и отдаётся по петле его паранойей. Кибернетические системы смертельно опасны для его культуры; они вводятся как вывод подавленного, но то, что при этом возвращается, уже не является повторением того же самого: кибернетика трансформирует женщину и природу, но не возвращает их из человеческого мужского прошлого. Это уже не его начало. Вместо этого они являются перед ним, (воз)вращаясь из его будущего — виртуальной системы, к которой он некогда так стремился.
Машины и женщины имитируют свою человечность, но никогда не становятся просто её частью. Они могут стремиться быть такими же, как человек, но с каждым усилием становятся более сложными, чем он когда-либо был. Кибернетический феминизм, как и многие его предшественники, в том числе тот, который был предложен в недавних работах Иригарэ, не ищет для женщины субъективности, идентичности или даже собственной сексуальности: по ту сторону экранов нет ни позиции субъекта, ни идентичности. И женская сексуальность всегда превосходит все то, что вообще возможно назвать «её собственным». Женщина не может существовать «как мужчина»; не может и машина. Как только ее мимикрия возводит её на позиции равенства, она уже является чем-то, отличным от него, где-то ещё. Компьютер, успешно прошедший тест Тьюринга — всегда нечто большее, чем человеческий интеллект; симуляция всегда превосходит оригинал в своем подражании.
«Нет ничего похожего на женщин», пишет Иригарэ: «Они выходят за рамки любой симуляции». Возможно, именно трещина, щель, всегда делала её не такой как все, но чего ей всё же не доставало? Явно не идентичности маскулинного. Ее недостающей деталью, которой никогда не позволяли проявиться, была ее собственная связь с виртуальным, с вытесняемой динамичностью материи. Равным образом нет ничего и похожего на компьютеры: они — симуляторы, экраны, матричные одежды, совсем неприкрыто связанные с виртуальной системой, подпрограммами которой оказываются культура и природа. Компьютер — неустанный симулятор ткачества: нити нулей и единиц проносятся на коврах и имитируют шелковые трафареты в нескончаемых содроганиях киберпространства. Он переподключает женщин, служащих интерфейсом между человеком и материей, идентичностью и различием, единицей и нулем, актуальным и виртуальным, друг к другу. Перед нами интерфейс, являющийся вместо прежних пустот, промежутков и отсутствий, — и срывающийся с места сам по себе: наряды всегда были кибернетичны.
***
Ада отказалась публиковать свои комментарии к работам Менабреа, из-за того, что по всей видимости было напускной путаницей в оформлении издательских контрактов. Она сделала для Менабреа и Бэббиджа то, что сделала другая женщина для Дарвина: при переводе с французского на английский работы Менабреа, она предоставила сноски более подробные и содержательные - если подсчитывать, то в три раза более содержательные - чем сам текст.
Заметки на полях часто были маргинальными зонами, занятыми писательницами: возможность для женщин писать, при этом продолжая служить мужчине в качестве посредника его мыслей. Перевод, транскрипция и уточняющие замечания в сносках: даже не допускаемые до тела текста, женщины, тем не менее, вплели свой вклад между строк. Работа была представлена в этой непритязательной форме и подписана всего лишь буквами «A.A.L.», но чья имя выжило сквозь все последующие смены времён? Более, чем “Бэббидж”, и тем более “Менабреа”, именно имя Ады упорно продолжает означивать эту историю: в знак признания ее работы Министерство обороны Соединенных Штатов наделило свой основной язык программирования именем ADA, и сегодня ее имя провозглашается корешками тысяч мануалов. Действительно, как это редко бывает, в случае Ады сохранилось ее собственное имя, ни ее инициалы, ни даже имена ее мужа или отца. Это сама АДА продолжает жить, жить под своим именем; ее заметки на полях укрыты в программах военных машин.