Новые лагеря

Была уже поздняя весна, когда я вышла из зоны, направляясь к пересылке. Вместе со мной шли еще несколько незнакомых женщин. День был теплый, солнечный. Вещи были сложены на подводу, конвоиры не торопили и не подгоняли нас. Да и до пересылки было каких-то три километра. Все страхи и волнения прекратились. Осталась странная оцепенелость и безразличие ко всему на свете.

Долли я на пересылке не застала. Еще одно разочарование. Мне вдруг страшно захотелось спать. Я бросила вещи на нары, повалилась на них, уснула, и две недели, проведенные на пересылке в ожидании этапа, я почти полностью проспала. Стоило мне присесть или прилечь, как я уже спала. Благо на работу не гоняли.

От этого самогипнотического сна я очнулась уже в Тайшете. Здесь мне сказали, что Долли всего несколько дней тому назад отправлена на трассу. На какой лагпункт – неизвестно.

Через несколько дней с большим этапом других женщин я была направлена в Братск.

...Начиная с середины тридцатых годов название, присвоенное советским лагерям – исправительно-трудовые – потеряло свое первоначальное значение. Правда, с самого начала своего существования они были скорее истребительно-трудовыми, но какая-то видимость хотя бы Малаховского гуманизма прикрывала «воспитательные» меры наших надсмотрщиков.

Были общие для женщин и мужчин лагеря, где менее замученные и опустившиеся люди могли забыться в объятиях любви, и начальство часто закрывало на это глаза, если зеки выполняли и перевыполняли нормы.

Была самодеятельность и гордость управленческих начальников – созданные ими профессиональные театры, которыми они хвастали один перед другим. В них счастливчики актеры чувствовали себя хоть и второсортными, но все же людьми.

Привозили кино. В пределах лагерной зоны (кроме карцера и морга) решеток не было, замков тоже не было, и можно было свободно ходить по всей зоне.

Новинка, сконструированная компанией Берии–Абакумова, не блистала оригинальностью. Все, все было слизано у Гитлера, кроме газовых камер.

Первое, что бросилось в глаза, когда мы вошли в зону, – это решетки на окнах бараков и засовы на дверях. Возле уборной, куда, как обычно, всех потянуло, рядами выстроились бочки, над назначением которых ломать голову не приходилось. Ясно – параши. Значит, правда, тюремный режим.

Зона была безлюдна. После проповеди начальника режима, ознакомившего нас с правилами и обязанностями, в которых преобладали слова «запрещается» и «карается», нас усадили посреди зоны на самом солнцепеке, велели не шляться по зоне и ждать.

Сразу же на нас напала огромная туча мошкары, крупной, нахальной, вырывающей куски мяса. Но у меня потемнело в глазах не от мошки. Со списками в руках к нам подошли женщины: врач и две нарядчицы. На белом халате врача – на спине и на подоле у колен – темнели нашитые лоскуты с номерами. Такие же нашивки были на платьях нарядчиц и всех изредка пробегавших мимо нас женщин.

Казалось бы, что особенного в тряпочках с цифрами, нашитыми на платье?

Но эти тряпочки отнимали у нас имя, фамилию, возраст, превращали в клейменый скот, в инвентарь, а может быть, и хуже, потому что нумерованный стул продолжает называться стулом, клейменая скотина имеет кличку, мы же могли отныне отзываться только на номер. За отсутствие номера на положенном месте ждала суровая кара.

Уже к вечеру, без бани (не было воды), нас разместили по баракам. На сплошных нарах и без того было тесно, а когда на них втиснули новоприбывших – совсем не продохнуть. Втиснули без врачебного осмотра, а в этапе были и рецидивистки, среди них больные сифилисом, туберкулезом... Бараки на ночь запирались и ставились параши. К духоте и тесноте прибавлялась еще и невыносимая вонь.

В лагере появилась дизентерия. Это нисколько не обеспокоило начальство. На просьбу изолировать больных ответили отказом. Надзирательница цинично заявила:

— Обойдётесь. Хватает вашего брата. Одни подохнут – навезут других.

Дизентирией наши «благодетели» наградили нас сами: из Монголии в лагеря привезли несколько машин бараньих тушек. Стояла летняя жара, тушки везли в открытых самосвалах, не затрудняясь чем-нибудь укрыть от солнца и мух. Мясо испортилось ещё в дороге. По густому душку издали можно было догадаться, какое угощение приготовило нам начальство.

Но... голод – не тётка. Многие ели это мясо, особенно в мужских зонах. И началась эпидемия дизентерии, при которой начальство зачухалось только тогда, когда она забралась и в посёлок вольнонаёмных. Стали «искать» источники эпидемии, но, конечно, не там, где она была в самом деле.

На кухне и в хлеборезке сменили обслугу как бациллоносителей. Но когда очковтирательство не помогло, да и сами зэки отказались есть мясо, его потихоньку убрали со склада и где-то закопали. Вместе с ним пошла на убыль и дизентирия.

По болтовне простодушных надзирателей и конвоиров можно было догадаться, во-первых, о том, что нас ждёт, во-вторых, о чём-то таинственном, что готовилось для всей страны.

— Не растягиваться, коммунисты проклятые! — кричал какой-нибудь комсомольского возраста конвоир, когда колонна зэков, идущих с работы или на работу, растягивалась больше, чем положено.

— Забудьте про советскую власть! К вам она не имеет никакого отношения, — издевательски ухмыляясь, говорил другой.

Не похоже было, чтобы в устах довольно грамотных парней, вдобавок ежедневно накачиваемых политинформацией, такие высказывания были просто необдуманной отсебятиной.

— Вам, политицеским, — говорил молоденький вологодец, — отсюда ходу нет. Вы завязаны в такой узелок, цё кому завтра концается срок, тому послезавтра будет новый. А кто и освободится, так далее близнего полустанка не уйдёт!...

Вообще конвоиры любили поразвлечься болтовнёй, если поблизости не было начальства. От их болтовни становилось ясно, что эти мальчики о Ленине знают столько же, сколько о пророке Магомате. Знают о том, что существует партия, но не подозревают. Что она коммунистическая. Гумманизм путают с онанизмом, а свой комсомольский долг видят в том, чтобы в течение скучного, отравленного мошкой, дня придумывать для зэков издеветельства позабористей.

Свой томительный, бездельный день они часто удлиняли на час, на два ради удовольствия по пути в зону уложить женщин в самую большую лужу и держать их под автоматным прицелом, пока в казарме не кончится нудная маршировка с пением, от которой они под любым предлогом старались отвертеться.

Даже из кары здешних мест – мошки – мальчики устраивали забаву: запрещали отмахиваться.

Так развлекались русские мальчишки, но, по крайней мере при мне, не было случая, чтобы они убивали.

В конвое были и казахи. Те не любили праздных разговоров, на часах сидели молча. Не устраивали забав с лужами, но – убивали. Убивали, потому что «законно» обставленное убийство поощрялось и награждалось именными часами и внеочередным отпуском. И мало ли ещё какие выгоды оно сулило.

В этих убийствах была особая закономерность: не рекомендовалось стрелять в человека, если в карточке конец срока был указан более чем через год. А если менее?

На моих глазах произошло вот что.

Бригада работала в лесу. Для чего-то расчищала участок. Конвоир–казах спокойно сидел на пне и перебирал карточки членов бригады.

Отобрав одну карточку, он потянулся, зевнул и крикнул:

— Номер! (такой-то)

Лет девятнадцати девушка из Западной Украины оглянулась, пошла на зов конвоира и остановилась от него за пять шагов.

— Сложи мне костёр, мошка заедает, — попросил он.

— Но здесь нет сухих дров, — улыбаясь ему, ответила девушка.

— Собери за запреткой.

— Э нет, спасибо! За запретку я не пойду!

Казах поднялся, выдернул из земли дощечку с обозначением запретной зоны, переставил её на десять шагов назад и приказал:

— Иди собирай!

Она пошла. Может быть, на пятом шаге её настиг выстрел в спину.

Ей было девятнадцать лет. Срока, за связь с бендеровцами, имела пять лет. До конца срока ей оставалось три месяца.

А конвоир взял запретку, поставил на прежнее место и снова уселся на свой пенёк в ожидании начальства.

Этому начальству потрясённые женщины рассказали всё, как было, оно обещало разобраться и отправило бригаду в зону на час раньше.

Три дня убийцы не было видно. Озорные конвоиры молчали, обходили лужи и приводили бригаду в зону вовремя.

А на четвёртый день казах как штык снова появился на своём пеньке. На руке у него блестели новенькие часы.

И ещё помню случай.

Бригаду из двенадцати молодых девушек, под усиленным конвоем, послали на коммандировку вглубь тайги. Это была небольшая заброшенная зона, в которой неизвестно что нужно было делать.

Ночью, когда после утомительного похода девушки улеглись спать, в зону ворвались конвоиры, выгнали их в одних сорочках из барака и устроили себе настоящую фашистскую потеху: заставили девушек до упаду бегать по зоне, пока одна из них не упала. Чтобы больше не подняться.

Девчонка эта расцвет своей короткой жизни встретила в Дахау, об этом свидетельствовало клеймо, вытатуированное на руке выше локтя, а закончила её на подкомандировке девятой колонны возле Братска. Возле того Братска, что вошёл в историю как пример трудового подвига, но не тех, кто вынес на себе основную и самую трудную часть строительства, а какого-то Марчука, который «играет на гитаре, а море Братское поёт!..»

В новых лагерях заключенным были запрещены самодеятельность и кино, газеты, книги и настольные игры. «Культурный» отдых заключался в том, что сразу после ужина всех выгоняли на мошку и под видом поверки держали в строю до отбоя.

Подъем делали в полшестого, а когда дежурному на вахте надоедало клевать носом, он, чтобы прогнать сон, устраивал побудку на час раньше.

И еще один бич: нехватка воды. Ее возили в цистерне из реки за десять километров. Два бензовоза не могли обеспечить нужду двух многолюдных зон и поселков. В первую очередь снабжались вольнонаемные, казармы, затем – лагерные кухни. В барак утром заносился бачок воды, его с бою захватывали более сильные. Вечером – тот же бачок с кипятком, слегка закрашенным ячменным кофе. Баня была раз в месяц, выдавалось по полшайки воды, а о прачечной и речи не было.

В лесу припадали к каждой дождевой луже, а по зоне ходили с тазиком и просили подруг пописать, чтобы в моче выстирать шерстяную кофточку или юбку.

На работу ходили строгой колонной, неся по очереди тяжеленные ящики с инструментом: пилами, топорами, кирками, лопатами. На обратном пути ноши прибавлялось: несли кого-нибудь из бригадниц, уложенных во время работы сердечным приступом или солнечным ударом.

На тяжелые работы гоняли всех без разбору: и молодых, и старых. И что интересно – здесь особенно не спрашивали ни норм, ни планов. За невыполнение не наказывали, за перевыполнение не поощряли. Просто десять часов заставляли работать до упаду. Заключенных было много, и часто случалось, что на всех не хватало работы. Тогда заставляли заниматься сизифовым трудом: делать что-нибудь ненужное, бесполезное, «абы руки не гуляли».

А в зоне тоже было несладко. За малейшую провинность, за оторванный номер сажали в БУР (барак усиленного режима). Днём в опустевших бараках производились обыски, и пришедшие с работы часто не досчитывались чего-нибудь из вещей.

На утомительные поверки являлся вечно пьяный начальник режима, с розовой свинячьей мордой и мутными глазами, налитыми злобой. Если он был пьян не в стельку, то обязательно произносил речь. В ней слово за слово не цеплялось, а угрозы сыпались как из худой торбы.

В троице лагерного начальства самым человечным был политрук. Он тоже умел грозить, но его угрозы звучали как предупреждение, и он мог одним словом успокоить и вселить надежду в душу отчаявшегося человека. Пьяного начальника режима и душевнобольного начальника лагпункта он кое-как удерживал в шатких рамках законности.

Среди заключенных началась эпидемия самоубийств. В основном это были молодые девушки–западницы. Выбор средств был небольшой: травились хлорной известью или вешались где-нибудь в укромном уголке.

К счастью, условия режима не позволяли держать заключённых на одном месте больше двух месяцев. Чтобы не привыкали.

Уже через три месяца, с большим этапом женщин, я очутилась на другом лагпункте, где, только потому что он был другой, нам показалось полегче.

дальше