Марко Вовчок
РАССКАЗЫ ИЗ РУССКОГО НАРОДНОГО БЫТА
збірка оповідань
НАДЕЖА
I
Надежа по шестому году сиротою осталась. Покорная, тихая была девочка, а уж какая сердечная, любящая! Ты только призадумайся, запечалься, она не отойдет от тебя: и поплачет вместе, и потужит; смотришь - тоску твою развеяла. И где она словам таким нежным научилась, где таким уговорам тихим да ласковым?
Прежде она между людьми маялась: то у того поживет, то у другого побудет. Работница она была славная, так никто ею не тяготился, всякий еще рад был; потом мы ее просили, она к нам перешла. Мы с сестрою старухи одинокие, хворые, занеможем - некому воды испить подать. А как она за покойницей сестрой ухаживала! Как дочь родная! Бывало, ночей не спит, моя голубка белая! Скончалась сестра,- меня утешала, покоила… Редкое было сердце, доброе, верное!
Время-то как бежит! Давно ли, кажись, Надежа малолеточек была, а вот уж Надежа и невеста. Статная, высокая, легкая, как птичка, коса русая, длинная, словно золото, блестящая; глаза тихие, печальные, улыбка ласковая, голос задушевный. Приглянулась она Ивану Петрову. Иван - хозяин молодой, зажиточный; после родителей покойных добра немало наследовал. Ни братьев, ни сестер у него, сам всему голова, жених завидный был. А из себя красавец: цветущий, веселый, ловкий,- девушки просто сохли по нем. Вот и приглянись ему Надежа. Стал он с ней заговарить, стал ласкаться… Куда б она ни пошла, он уж и подстерег; встретит ее, подходит, речи ласковые говорит, сердечные…
А уж она-то как беззаветно его полюбила!
Все чаще да чаще они сходятся; стали люди замечать, стали поговаривать. Девушки посмеиваются. Которая, может, сама на Ивана-то метила, не удалось, вот и сердце берет. А я ничего не знаю, не ведаю; да и где старухе увидать, от кого услыхать? Зима стояла студеная, то я и за порог не вышла. Как-то уж весною выбралась я в праздник на улицу; сижу да греюсь на солнышке, и Надежа около меня, такая задумчивая. Скажет слово да и задумается, а я тоже не говорила: дело мое хворое, дряхлое - сижу да кряхчу.
Идут девушки мимо.
- Здравствуйте,- говорит им Надежа ласково так, приветливо,- куда это вы идете? Сели б с нами, посидели-поговорили.
- А что, видно, тебе без Ивана-то тошно? - затараторила Марфа Кругликова, такая бойкая,- пересмешница всесветная была.- Как его нету, то и нас зазываешь. Уж ты лучше с ним водись-знай, а нам ты не пара!
- Вот воротится с ярмарки, гостинцев навезет! - подхватила другая.
Засмеялись звонко и пошли себе.
- Ах вы озорницы! - крикнула я на них.
А Надежа меня за руку. «Не говори, не говори, родная! - молит, побелела, вот что твое полотно белое.- Сама я виновата!»
- И, что это ты на себя взводишь, касатка! - говорю ей да по головке ее глажу,- жаль мне стало бедняжечку.
- Виновата, сама виновата! Сама я свою славу девичью погубила!
Слезы у ней в три ручья.
- Вот то-то, голубушка,- говорю,- меня, старуху, чуждалась… я б тебе совет добрый подала, я б тебя поруководила! Что ты еще? Молодая голова, неразумная! Долго ли, мудрено ли обмануть-то!
- Обмануть! - вскрикнула.- Он не обманет… Только, тетушка милая, горько мне, что люди нас судят. Что ж, надо терпеть!
- Перемелется - мука будет, Надеженька! Выйдешь за него замуж, заживете припеваючи, все забудется: и твоя досада, и людские пересуды - все забудется!
- Ох, не забуду я, родная! - отвечает.- Не забуду: больно уж тяжко мне, больно уж сердце мое ноет!
II
Закручинилась она с той поры, от людей бегать стала; где ей смех, шепот послышится, вспыхнет вся, слезы навернутся; все ей мнится: над ней смеются, все, кажется, ее судят. Как на барщину не выгоняют, то ее не уговоришь порога переступить: «Ох родная, ох милая! Лучше я дома посижу! Не пойду… не пойду!»
Раз, смотрю, куда-то сбирается вечерком.
- Куда, Надежа? - спрашиваю.
- Иван приехал,- ответила она, а сама вся вспыхнула.
- Ступай, ступай, голубушка! Да порасскажи ты ему все… Что вот люди судят…
Она и побежала.
Приходит домой такая беспокойная, тревожная.
- Что, Надежа,- спрашиваю,- чего такая смущенная?
- Он просит, чтоб я завтра на улицу вышла… Все я ему рассказала… что люди смеются… что корят… Рассердился. «Что,- говорит,- тебе людей стыдиться? Я твой суженый, ты моя невеста… Выйди, выйди,- все просил,- утешь ты меня!» Ох, тетушка-сударушка! Как трудно мне выйти-то.
- Э, голубка моя! Тебе больше мнится, чем на деле оно есть! - говорю.
Она только вздохнула.
- Я пойду,- сказала помолчавши,- пойду… он просил… не ослушаюсь - пойду… Такой он сердитый был, такой гневный… и ласкает меня, и сердится… «Нарочно выйди! Выйди, коли любишь… Или тебе стыдно перед людьми признаться, что я по сердцу?.. Пускай-ка затронет кто мою суженую! Посмотрим!» Тетушка! Мне ли считаться? Мне ли обижаться? Мне только голову клонить!
- Полно уж, Надежа, полно, дитятко! - увещаю.
Встала она на другой день бледная, истомленная, видно, ночью-то и глаз не свела, бедненькая! Вижу, все тревожней она, все тоскливей, и говорю ей:
- Пойду-ка с тобою, на старости-то погуляю!
И пошли мы с нею вместе.
У нас в праздник как высыплет, бывало, молодежь на улицу - словно мак зацветет. Девушки одна одной наряднее, одна одной краше,- только охают добрые молодцы; а молодки скромные, веселые, а старушки такие добросердечные, ласковые,- сядут к сторонке, бают себе потихоньку да юностью любуются - утешаются. Тут по улице и хороводы водят, и в горелки бегают, и в коршуна, и в мак играют… каких затей нету!
Пришли мы. Я к старушкам подсела, Надежа к девушкам подошла. А девушки от нее сторонятся, шепчутся… Так-то печально, так-то уж тоскливо оглянула всех бедняжечка!.. Стала себе одиноко. Как тут идет Иван, а с ним какой-то сорви-голова, в кумачной рубахе, шаровары плисовые, шапка набекрень, сам-то испитой такой, тщедушный, глаза у него черные, бесстыжие, волосы кудрявые, все ими потряхивает,- подходит, подбоченившись.
- Господи! - крикнул, озираючи всех.- Убей того до смерти, у кого жена хороша! Останется - мне достанется!
И давай прибаутничать… Смех поднялся…
- Откуда зубоскал-то этот взялся? - спрашиваю у Антоновны (старушка была добрая, живая и любопытница такая,- все, бывало, она знает).
- Из Зубкова,- отвечает,- фабричный. С Иваном приехал.
- Нашел друга! - подумала я.
А Иван прямо к Надеже подошел; говорит, сам на всех посматривает, словно на бой вызывает. Надежа слова ему не промолвит, сгорела вся, голову потупила.
- Эх, братец,- закричал фабричный,- ввел ты девушку в краску! Ну-ка поправься: обними ее, расцелуй!..
А сам все ближе да ближе к ней подступает.
Надежа ко мне: «Домой! Домой пойду!»
- Погоди, дитятко, и я с тобой,- говорю.
Фабричный за нами.
- Красавица! - кричит.- С нами так не разделаешься! Коли Иван тебе не мил, может, я по нраву тебе пришелся?
- Иди-ка, удалец, своею дорогою,- говорю ему,- бесстыдством-то никому не полюбишься!
- Ух-ух-ух, какая немилостивая! А кто тебя, бабушка, спрашивает? - на меня-то так.
Кругом зашумело: «Честно ли старушку обижать? Пропащая та голова, что старость не почитает!»
Надеженька моя ни жива, ни мертва. Иван тогда словно опомнился.
- Отстань! - крикнул грозно на фабричного.
Этот сейчас и отошел. Шкодлив-то он был, как кошка, да труслив, как заяц.
- Гостю,- вскликнул,- и грех прощается; помилуйте, повинную голову не рубите!
Пошел зубоскалить, смешить…
Надежа так и бежит, и бежит… Иван было за нею пошел. «Не ходи,- взмолилася,- не ходи!»
- Надеженька! - говорю.- Ведь старые-то ноги не резвы, дитятко! Где мне за тобою поспеть!
- Тетушка! - промолвила.- На край света забежала б я! Горько слушать, как люди смехом провожают!
А вечер тихий, погожий - далеко разносится смех, говор по улице.
III
Я все норовлю ее рассеять как-нибудь: и заговариваю, и шучу,- и она на мои речи не безответна; да вижу, не развеселить мне ее!
- Что ж,- говорю,- дитятко, когда у тебя на свадьбе-то попирую?
- Не знаю, тетушка.
- Э, родненькая, чего ждете-то? Зачем откладываете? Уж ты и так у меня истаяла вся! Скажи-ка ты ему,- а не то я скажу. Если б только попался мне, греховодник такой, я б ему напела! Да что это его который уж день не видать?
- Дома нету, поехал.
- Куда? - спрашиваю.- Зачем?
- В Зубково, тетушка.
- С тем броднею-то, с гулякою?
- С ним, тетушка.
А в Зубкове фабрика была, и барин наш там жил. Богатое село, красивое; от нас будет верстах в тридцати.
- Что это Иван связался с этим беззаконником? Ох, дитятко, не жди пути от этой дружбы! Боюся, что обманет он тебя!
Сгоряча сорвалось у меня это слово, да и сама я испугалась, а Надежа только усмехнулась, ясная такая передо мною стоит.
- Не обманет, тетушка! - промолвила…
А дни-то бегут… Ждем-пождем - нет Ивана, не едет. А тут и заговенье на дворе; всего три дня мясоеду осталось, когда ж тут свадьбу играть! «Ну,- думаю,- перемучишься ты еще, бедненькая!» И так меня на Ивана досада берет. Не стерплю, бывало, корить его стану, браню, а Надежа заступается, успокаивает меня. И так меня, старуху, уверила, что я уж и каюсь, что обижала его понапрасну.
Вдруг разнесся слух: Иван в Зубкове женится. Другие говорят, что уж и женился. Есть же такие души безжалостные, думаю, что весело им смутьянить!
- Надеженька! - скажу, бывало.- Хоть бы уж он ехал-то скорей!
- Сама я, тетушка, не знаю, чего это он там замешкался. Уж я его жду - не дождусь!
Заговорит про него - глаза у ней засияют.
Ну, и дождались мы его, желанного! Приехал с радостью - с молодою женою! Господи милосердный! Как горько, как обидно-то было! А Надежа верить не хочет,- я плачу, я заверяю - не верит! Тут мимо самых окон наших тройки мчатся, звенят колокольчики, бубенчики - молодые катаются, за ними поезжане, дружки, вся свадьба,- поют, молодых величают.
- Смотри, дитятко, смотри, Надеженька, да хоть теперь поверь мне!
Увидела она их - словно ее громом поразило - замерла.
А уж я-то плачу! Я-то ласкаю ее!
Вдруг она будто очнулась и вздохнула так глубоко.
- Ну, бог с ним! - тихо проговорила.- Бог с ним!
IV
Как мое сердце-то почуяло! Ведь все зло от фабричного пошло!
Как был Иван в Зубкове на ярмарке, приглянулся он тамошней девушке - Варваре Карповой, а Варвара фабричному роднею доводилась. Вот поглядывает девушка на Ивана, да посматривает, да охорашивается,- фабричный сейчас дело смекнул.
- Варвара! - говорит.- Хочешь, я тебя за него замуж отдам?
А та девушка хитрая, выклая, ну его поддразнивать: «Где тебе! Куда тебе!» Да еще, будто к слову, примолвила: «Я б,- говорит,- сама отблагодарила, не поскупилась,- пять - десять рублей дала б». Уж крепко ей Иван по сердцу пришелся, да еще и то, что в Зубкове никто ее брать не хотел. Покойник отец ее запивал, а мать у ней была бездомовница, вздорная, сварливая такая, потому и дочь женихи обходили: боялись - по родителям пойдет. Вот как она посулила деньги-то Мишке (Мишка Гурьев он прозывался) да еще сама над ним посмеивается, Мишка во что бы то ни стало порешил свадьбу сладить. Увязался за Иваном, подбился к нему, подлестился, в гости напросился - вот это и приезжал все повысмотреть, все разузнать. Они уж проведали про Иванову сухоту. Мишка давай к нему приставать: «Покажи да покажи мне свою зазнобушку сердечную!» Иван обещался и вызвал Надежу на улицу.
- Эх, брат Иван! Вот у нас в Зубкове невеста, так невеста! Видел Варвару? - жужжит да жужжит ему Мишка в уши.- Женись на ней! Женись!
Иван ни за что на свете! А этот ему горы золотые сулит: «Она богатая; любя тебя, советую - не упускай своего счастья! Заживешь себе барином, работника наймешь, сам только погуливай знай. А то, так и откупиться на волю можно… Еще тебе не опостылела работа безустанная? Видел я твою милую - что ж? Слова сказать не умеет, словно из лесу пришла… А Варвару не стыдно в люди показать: разумница, бойкая, говорливая - все тебе завидовать станут!»
Опутал его словами лестными, хитрыми, подпоил,- пьяного и женили. Подумаешь, дела-то какие на белом свете творятся! А как хмель-то прошел, как опомнился Иван,- горько-горько заплакал. После уж мне одна зубковская старушка рассказывала,- таки она родня Варварина,- все на ее глазах деялось.
- Где у вас совесть-то, добрые люди! - говорю.- Беззаконие такое допустили!
- Да что ж, родная, они всех отуманили. Мы еще жалели девушку, что вот полюбился ей такой пьяница. После уж дело-то выяснилось. Крепко он тужил, сердешный, плакал как горько! Да уж плачь - не плачь, не развенчаешься!
Молодая все видела, все чуяла. Возмутилась душа ее гордая, защемило, заныло сердце. Перед людьми она виду не подала - гостей к себе зазывала - угощала, сама по гостям ходила, и весела, говорлива… хоть молодой-то словно с креста снят. «Мой молодой хворает,- жалуется,- с глазу ему, что ли!» Ну, да как туман-то ни наводи, люди догадывались.
Стала ходить молодая мимо наших окон и все засматривает: еще не случалось ей с Надежей встретиться лицом к лицу - и ходит, бывало, и засматривает…
V
Выгнали нас на барщину - огород барский пололи - пришла и она, щеголеватая, ловкая, чернобровая, румяная - хороша была, только уж бойка-то чересчур, тихости женской нету, ясности; пришла, окинула всех зорким глазом; кому головой кивнула, с кем слово перемолвила и вдруг к Надеже подошла.
- Здравствуй,- говорит,- девушка красная! Отчего мне слова ласкового-приветливого не скажешь?
А сама насмешливо, коварно так посматривает, посмеивается; черные глаза горят, белые зубы блестят.
- Бог помочь! - ответила моя Надеженька.
Бледная перед нею стоит, покорная.
- Что ж, только-то? Не речиста ж ты, красная девица! Или ты меня не знаешь? Или, обо мне не слыхала? А я так вот про тебя много кой-чего слышала…
Тут подошли другие молодки, перекинула она с ними по словечку и опять за свое: стала рассказывать, что вот у них в селе девушка молодца полюбила, а он ее бросил, а он над ней насмеялся. Сама все на Надежу поглядывает. Слушаю я, скрепя сердце.
- Разнеслось,- говорит,- по деревням, по селам, по городам; стыдно девушке горемычной в люди показаться: везде ее ославили! Истинна пословица, что добрая слава лежит, а худая слава по дорожке бежит… Правду я говорю, девушка? - прибавила, обернувшись вдруг к Надеже.
- Правду! - ответила бедняжка, а у самой голос дрожит, слезы чуть не льются.
Не стерпела я!
- Что,- говорю,- что, молодка, ты нам все про других-то рассказываешь - бог с ними! Они далеко, нам с ними не жить, ты вот лучше расскажи-ка нам про свое житье-бытье прежнее, про своего отца-матерь родимую. По яблоньке мы познаем яблочко!
Она, как зарево, вспыхнула. Да находчива была!
- Что ж,- говорит,- что дочери про своего отца-мать сказать? Спасибо моему батюшке, моей матушке, что вскормили, вспоили меня, сами надо мною болели-скорбели…
И всякий раз, только бы встретила, донимала она мою Надежу,- как донимала, господи милосердный!
Пристанет, бывало: «Чего худеешь, лебедка? По ком, девушка, сохнешь?» Или поглядывает на солнышко да и приговаривает: «Когда б уж закатилось солнышко скорей, домой бы я полетела!» - дескать, ждет меня дома милый мой.
Ох, змейка была ехидная! Чуть и меня, старуху, со свету не сжила; приду, бывало, домой, просто плачу. А горькая-то моя что от нее вытерпела! Да еще меня уговаривает:
- Что ж, тетушка,- молвит,- как посеешь, так и пожнешь. Не на кого плакаться, кроме себя.
Ину пору и теперь представится она мне, словно живая, вот так и вижу ее: трудящая, тихая, печальная; ину пору голос ее слышится душевный; бывало, задумается, работает и поет. Была у нее любимая песня, часто она певала ее:
Хорошо тому на свете жить,
У кого нету заботушки,
В ретивом сердце зазнобушки.
У меня ли, у младешеньки,
Есть великая, не малая,
В ретивом сердце зазнобушка.
Зазнобил меня сердечный друг,
Зазнобил, сердце повысушил
Хуже травушки кошеной,
Во чистом поле сушеной…
Я сама млада на грех пойду,
Я сама друга повысушу;
Я не зельем, не кореньями,
Я не ветром и не вихорем,
Я своей слезой горючею!
VI
Раз сижу я под окошечком, поджидаю Надежу с поля - жали барскую пшеницу,- я, по старости, не хожу жать,- сижу под окошечком, а уж смерклось, повеяла прохлада; издалека шум несется, унывная песня звенит, смех-говор долетает. Сижу я, задумалась,- вдруг кто-то вбежал в сени опрометью и двери захлопнул. Поспешно так вошла в избу Надежа. Диву я далася,- что с нею? Она, бывало, войдет неслышно, а то стук подняла такой.
- Что, Надеженька, чего ты вбежала так пугливо? Подойди же поближе, дитятко!
Притянула ее к себе за руку да как глянула - ахнула! На ней лица нет!
- Что тебе, Надежа, что, родненькая? Не таи от меня - скажи!
- Иван встретился…
И голос у ней замер.
- Ну, Надеженька?
- За руку меня схватил… говорил…
- Что ж он говорил-то?
«Погоди, постой! - упрашивал.- Дай мне слово тебе сказать!» Я вырвалась… я убежала…
- И хорошо, дитятко! - говорю ей.- Что он путного-то скажет, безбожник!
- Какой же он худой стал! Какой кручинный! - промолвила.
- Дитятко мое милое, вот уж он тебя и разжалобил! Есть по ком сокрушаться! Поделом ему! Ни стыда у него, ни совести, ни слова верного…
- Знаю,- перебила меня,- сама все знаю, тетушка, не говори… Бог с ним!
- Ты смотри, голубка моя, чтоб он тебя не обморочил! В речи с ним не заходи, встретится - не гляди! Слышишь, Надеженька?
Она усмехнулась печально-печально:
- Не тревожься, тетушка, все прошло, не воротится!
И правда, бегала она от него, как от огня, а он таки не унимается; стоит где-нибудь за углом целый день, стережет ее.
Иссох, на себя не похож стал, словно он в тревоге непрестанной, в кручине злой. А тут дома еще пуще неладица: жена замечать начала, что он от нее, как от врага лютого, отстраняется, особняется; дома не сидит, тоскует крепко; а нрав-то у нее был пылкий, заносчива была, горда, ревнива. Ну, и пошел дым коромыслом: несогласие, укоры, ссоры. Иван, бывало, рукой махнет да и уйдет на целый день из дому,- в будень на работу, а в праздник - куда глаза глядят: по полю, по лесу пробродит. Он уйдет, а жена к соседям бежит жаловаться, жена на улице кричит, его с Надежею проклинает. А Надежа терпит себе да страдает по-своему: тихонько, безответно. Иван не отстает, последнюю совесть потерял. Скажется она больною, сидит дома безвыходно - он мимо окон дорожку проложит. Люди и смеются, и осуждают, и жалеют - ему все нипочем. Я выйду, корю его, усовещаю, гоню, ему и горя мало!
Сидим мы раз с Надежею, работаем, лучина трещит,- вдруг в двери: стук-стук. Кого это принес господь в такую пору? А вечер темный, непогожий, ветер бушует, дождь льет.
- Иди,- говорю,- Надежа; кто там, отвори.
- Кто там? - спрашивает она.
- Отворите, пустите! - отвечают отрывисто, да так горько, что я ажно вздрогнула.- Надежа так и пошатнулась: «Тетушка! Его голос!»
- И, что ты, касатка! Ну, не отворяй ему! Постоит-постоит да и пойдет, бессовестный такой!
- Отворите! Пустите! - молят из-за дверей-то.
- Нет, тетушка,- молвит Надежа, а у самой лицо вспыхнуло, глаза заблестели,- нет, я ему отворю,- позволь - я ему скажу… я у него спрошу… за что он губит меня!
И распахнула дверь так быстро, что я не успела сообразиться. Он так и бросился в избу.
- Чего это, сокол ясный, залетел к нам? Чего надо? - спрашиваю у него сурово так, сурово, а он и не замечает, не слышит; только на Надежу смотрит, а она стоит перед ним, дрожит.
- Надежа! Надежа! - промолвил.- Иссушила ты меня!
Невмоготу ей стало, отвернулась.
- Не отворачивайся, дай мне наглядеться! Сколько я тебя не видал-то!
За руку ее берет. Горько заплакала Надежа.
- Милый мой! - сказала.- Ты меня обесславил, ты мое сердце сокрушил, будет с тебя!
Во мне-то сердце кипит-кипит. Упрекаю его, сетую; а ни он, ни она не слушают,- не видят, словно, меня.
- Ты забудь, что я на свете живу, не томи, не мучь меня, желанный! - упрашивает она.
Он ей ни слова, склонил голову, разливается-плачет.
Как застучат в окно с улицы! Стекло так и задребезжало…
- А, вот где ты дни-вечера просиживаешь! Теперь я сама поймала! - кричит Иванова жена.
Надежа так и обмерла. Иван словно очнулся. А та кричит, а та вопит. Вскочила в избу, прямо к Надеже: «Разлучница! Змея!»
- Молчи! - крикнул Иван.
Надежа бросилась из избы.
- А! Хочешь, чтоб я молчала? А ну, заставь-ка! Я не буду молчать! Я буду на весь свет кричать!
- Полно,- говорю ей,- что криком-то пособишь? Выслушай-ка сперва!
- Ах ты, старушка почтенная! - на меня крикнула.- Потакай им, потакай! Ведь ты за это прямо в рай угораздишь!
У меня и руки опустились.
- Иди, иди,- сказала я Ивану,- чтоб и духу твоего тут не было! Да уведи свою сумасбродку-то!
- Ступай! - приказал Иван жене угрюмо, грозно.
Она ослушаться не посмела, зарыдала, пошла за ним. А он словно ночь темная.
Больно мне было, что меня жена его заподозрила, да ведь ее не переуверишь. А больней-то всего, что не совсем и я чиста: спровадить его было в тот же миг, а я им разговориться дала, сама уши развесила… Находит же такое на человека!
«Куда-то моя горемычная забежала!» - думаю. Кличу ее, не откликается,- ищу, хожу,- а темь, зги не видно.
- Надежа! Надежа! - кричу.
Тихо откликнулась она; я поскорей на ее голос побежала, нашла. Стоит она недвижимая около плетня, в уголке, похолодела вся, дождь ее насквозь пронизал. Почти внесла я ее в избу, на печь уложила, приодела тепленько - забудься, горькая! Не время теперь бранить тебя, думаю, после пожурю.
Тихо она лежала, тихо плакала; зябла все. А к свету жар, метаться стала, стонать. Я все надеюсь: вот ободняется, ей полегчает, а ей хуже стало: днем бредить начала. Представится ей, что ловят ее - бежит. Я сдержать не могу,- откуда у ней сила берется! А то словно с Иваном разговаривает, утешает, ублажает его, голубит: «Сердечный мой, не крушись! Я за нас обоих оттоскую, отгорюю!» То прощенья просит: «Помилуйте, помилуйте меня! Простите меня!»
Все хуже ей да тяжелее. На третий день, вижу, совсем плохо. Пошла я, позвала Антоновну к ней, а сама людям поклонилася, лошадку выпросила, поехала за Петровной, за лекаркой. Ну, Петровна только на нее глянула, сейчас сказала: «Не жилица она на белом свете!»
Разнеслось по селу: «Надежа умирает!» Прибежал Иван, я не пускаю - куда! Силою ворвался! Страшный такой… А Надежа без памяти лежит, в бреду.
- Хоть бы ей спокойно умереть-то дал! - сказала я ему, укорила.
Он утих и заплакал. Подошел, стал около нее, и все смотрит, глаз не сведет,- ажно жалко мне стало…
- Иванушка! - говорю.- Поди-ка ты домой, нехорошо, ей-богу!
- Не гони меня! - промолвил горько.
- Очнется Надежа, она обидится,- лучше ты уйди, Иванушка!
Взяла его за руку да вывела на улицу, а он, словно дитя малое, послушное, идет, куда веду…
В ту ж самую ночь и он горячкою слег.
Взяли от нас Петровну, другую лекарку из Куликова привезли,- никто не пособил, не спас. Мучился он, говорят. Господи, как уж тяжко мучился до самой смерти! Долго томился.
А моя Надеженька тихо отходила, будто засыпала.
Перед смертью в память пришла.
- Надеженька! - плачу я.- На кого ж ты меня покидаешь, дитятко! Какая жизнь-то моя без тебя будет!
- Не плачь, тетушка, не плачь,- вымолвила.- А ведь скоро меня забудут, как умру? - спросила вдруг.
- Не забудет тебя ни одна душа добрая, дитятко! - говорю.
А она: «Лучше, как забудут,- какая после меня память-то остается? Обесславленная!»
И, умираючи, моя голубочка печалилась этим!
- Дай вам господи талан-счастье… спасибо…
Последние слова ее были.
В четверг ее схоронили, в среду на другой неделе и Ивана на погост отнесли. Жена убивалась по нем, обмирала просто. Да не такая она, чтоб век горевать: через год замуж опять вышла, завеялась в свое Зубково… Ох, бог с нею! Бог с нею!
Не забуду я свою Надеженьку. Есть ли день, есть ли час, чтоб я ее не оплакала, чтоб не помянула! С нею я свою радость последнюю схоронила. Одиноко век доживаю…
МАША
I
Не родись ты пригож, а родись счастлив, говорят, и правду говорять истинную! Меня в молодости красавицею величали, а счастье-то мое какое! Ох, много я изведала на своем веку! Муж у меня был буйный, грозный. А вот сестра из себя невглядная была, и слабая такая, хилая, худенькая, да талан ей бог послал: муж в ней души не чаял, и деточки росли. Бывало, как приедет мой хмельной да разбушуется, выгонит меня - хоть на дворе мороз трещи, хоть дождь лей: ему нипочем, не пожалеет,- я пойду к сестриному окошечку, постою, погляжу… Сидит она с мужем, говорят себе любовно, тихо у них да согласно. Слава богу, подумаю, хоть сестре талан вышел! Бывало, и не зайду к ним, не покажусь: что их собою печалить! Ведь догадаются, с какой радости поздним вечером брожу.
И вот сестра-то моя, живучи и в приволье, и в любви, все чахла да чахла. Настанет весна, свежая травка пробивается, ручьи журчат, солнышко блещет - людям дышится вольнее, а она сляжет: грудь болит, кашель ее душит. Да все еще подержалась бы она, может, на свете, если бы не помер муж. Ездил за дровами в ненастье; приехал - захворал да на пятый день богу душу отдал. Схоронила его сестра, и сама красного лета не дождалась.
Перед смертью она и говорит мне: «Сестра! Вот я умираю,- будь же ты в моем дому хозяйка, моим детям мать. И им будет лучше, и тебе веселее; ведь и ты сиротеешь одинокою».
А я тогда уж вдовой была.
Распродала я кой-какие пожитки свои да и перешла к сестриным детям. После нее двое осталось: сынок и дочка. Сын по десятому году остался, дочка по четвертому. Добрые были деточки, спасибо им! Отроду мне виду косого не показали, слова грубого не слыхала от них, покоили меня, почитали. Взрастила я их, взлелеяла, и стали они мне что родные дети.
II
Брат и сестра, а не схожи были нравом, уж как не схожи! Федя был мальчик веселый, смирный, покорный, а Маша уж такая своеобычливая, такая быстрая, пытливая! Бывало, скажешь Феде: Федя, голубчик! Не делай того или другого, не ходи куды, не говори чего,- он покорится охотно,- не надо, так и не надо! И другим себе займется. А Маша допытываться станет: да отчего, да почему? И свои доводы у ней найдутся, да еще, случается, и меня-то, старуху, с толку собьет, что я виновата выйду, а она права. И ко всему-то Маша прислушивается, все замечает, все проведает: что ты ни спроси - все слышала, все знает да еще обсуждает своим умишком детским. Что это за душа у ней была зарная, живая, неукротимая! Что, бывало, задумала - уж сделает; захотела чему научиться - научится. Ну, вот хоть примерно сказать: пожелалось ей кружево плести. «Где тебе, Маша,- говорю ей,- ручонки-то у тебя какие?» А ей всего седьмой годок тогда пошел. Она все просит: покажите, научите! Я показала ей. Сидела моя девочка, почитай, что с неделю, путала-путала, просто не ела, не пила, пока не выучилась. Подходит, мне показывает, а глазенки-то так и сяют, так и бегают. Я беру усмехаючись, глянула - диву далася: ведь выплела кружево ровно, славно. И вот так-то во всем, бывало, своего добьется. А с виду тихая и не речистая.
Вот пошел Маше десятый годок. Случись мне с Федей в город поехать, того-другого припасти надо было; еду да и наказываю Маше: «Смотри, Маша, никуда не отлучись из дому; жди нас, гостинца привезем». Она обещалась. А слово у нее, даром что детское, верное,- я спокойно себе отъехала.
Пока мы огляделись, пока закупили, воротились домой поздним вечером; в избу вошли - Маша не встречает. Окликаем ее - тихо, нету. Подождали - все нету. Пошел Федя к соседям, спросил. А соседи рассказывают: «Маша ваша все сидела подле своей избы на завалинке, с нашими ребятишками играла; а тут барыня проходила деревней, остановилась, посмотрела и спрашивает у вашей Маши: «Что это ты так расшумелась? (А они тогда в коршуны играли). Свою барыню знаешь? Чья ты?» Маша оробела, что ли, не ответила, а барыня-то ее выбранила: «Дура растешь, не умеешь говорить!» Маша так и сгорела вся, и заплакала, а барыне жалко, верно, стало: «Поди сюда, дурочка, поди ко мне! - говорит.- Что смотришь исподлобья, поди поклонись барыне!» Да видит, что Маша не идет: «Подведите ее ко мне!» - приказывает ребятишкам. Маша как бросится бежать, и не догнали. После мы ее и не видали, не выходила на улицу. А барыня старосте говорила: «Что ты таких девчонок не посылаешь хоть в саду дорожки чистить? Ты посылай!»
Пришел Федя, рассказал мне; дрогнуло у меня сердце. «Где же это Маша делась?» - думаю. А Федя сам не свой: крепко он сестренку любил. Ждали мы, ждали, думали-думали да и пошли ее искать, всю деревню обошли, окликаем ее потихоньку - нет как нет! Идем уж домой огородами соседскими, конопляниками. Вдруг как бросится к нам Маша…
Схватили мы ее на руки, поцеловали крепко: слава богу, жива, нашлась!
III
- Пойдем домой, Маша! - говорю, не поминаю ей, что она напроказила, вижу - девочка перепугана.
- Дай я тебя на руках донесу, Маша! - говорит Федя, радостный такой.
Маша все обнимала нас, а тут стала вырываться.
- Пойдем домой. Маша!
Упирается: «Не пойду».
Мы ее уговаривать. «Не пойду, не пойду… меня барыня возьмет!..» Да давай прижиматься ко мне, проситься: «Не отдавайте меня ей! Спрячьте меня!»
- Не бойся, родненькая, не бойся! Это тебя постращали только.
Кое-как уговорила ее, привела домой, успокоила да тогда уж и говорю ей:
- Маша, чего ты барыне-то не ответила? Нехорошо, дитятко!
Так она и вспыхнула вся.
- Не маленькая ты, Маша,- все увещаю,- знаешь, чай, что барыне покориться надо; хоть она и сурово прикажет - слушаться надо.
- А если не послушаешься? - промолвила Маша.
- Тогда горя не оберешься, голубчик,- говорю.- Любо разве кару-то принимать?
А Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза.
- Убежать можно,- говорит Маша,- убежать далеко… Вот тростянские летось бежали.
- Ну, и поймали их, Маша… а которые на дороге померли!
- А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески,- говорит Федя.
- Натерпелись они и стыда и горя, дитятко!
Я говорю, а Маша все свое:
- Да чего за барыню все так стоят?
- Она барыня,- толкуем ей,- ей права даны; у ней казна есть… так уж ведется…
- Вот что! - сказала девочка.- А за нас-то кто ж стоит?
Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло?
- Неразумная ты головка, дитятко! - говорю.
- Да кто ж за нас? - твердит.
- Сами мы за себя, да бог за нас! - отвечаю ей.
IV
С той поры только и речи у Маши, что про барыню. «И кто ей отдал нас? И как? И зачем? И когда? Барыня одна,- говорит,- а нас-то сколько? Пошли б себе от нее куда захотели, что она сделает?» Откуда у ней такие мысли брались, что в пору только старому человеку подумать! Отгонишь ее: «Полно тебе, Маша, молоть!» Она себе сядет, задумается, да иной раз, подпершись ручкой, так долго-долго сидит, думает…
Вдруг одним утром к нам староста на двор. Маша завидела его, побелела и отбежала в уголок. Вошел и кличет Машу на работу. «Иди,- говорит,- на барщину, красная девушка!» Шуткою хотел развеселить нас, что ли,- добрый был человек покойник,- да видит, что мы головы повесили,- и сам вздохнул.
- На меня не пеняйте,- молвил,- я сам человек подневольный!
- Иди, Маша,- говорю.
А на Маше лица нет. Крепко уцепилась за лавку ручонками.
- Не пойду,- шепчет,- не пойду!
Мы ее уговаривать, усовещивать: «Через тебя и нам достанется!» - а у нее одно слово ответное: «Не пойду!»
Что с ней сделаешь? И жалко ее укорять-то: девочка совсем потерялась. Мы отговорились: больна Маша.
Ведь доля-то наша такая, что порою поневоле слукавишь! - Горькая доля, скажу вам!
Надеялась я, что ласкою ее ублажу, и все тихонько уговаривала. Не слушается девочка!
Прошел год, другой, третий. Уж сколько мы хлопот, сколько горя набрались с этой Машей! Полоть ли огороды барские кличут, по ягоды ли господам посылают. «Не могу,- говорит Маша,- я больна!» А барыня ее помнила и все, бывало, спрашивает: «Отчего нет на работе Ивановой Машки? Больна? Чем это больна? Приведите, я посмотрю ее сама». И водили к ней Машу сколько раз. «Чем больна?» - «Все болит!» Барыня побранит, погрозит и прогонит ее. «Чтоб была завтра на работе! - прикажет.- Слышишь?» - «Слышу»,- ответит Маша, а не пойдет и завтра. Стала барыня очень гневаться, и за нас с Федею принималась, что мы Маше потакаем.
А мы сами тому не рады, сами ее увещеваем - иди! Один раз грех, точно, был, что мы слукавили, сказали, что больна,- кто ж ее знал, что за это уцепится… Стоило только Маше поклониться, попроситься - барыня ее отпустила бы сама, да не такая была Маша наша. Она, бывало, и глаз-то на барыню не поднимет, и голос-то глухо звучит у ней; а ведь известен нрав барский: ты обмани - да поклонись низко, ты злой человек - да почтителен будь, просися, молися: ваша, мол, власть казнить и миловать - простите! - и все тебе простится; а чуть возмутился сердцем, слово горькое сорвалось - будь ты и правдив, и честен - милости над тобою не будет: ты грубиян! Барыня наша за добрую, за жалостливую слыла, а ведь как она Машу донимала! «Погодите,- бывало, на нас грозит,- я вас всех проучу!» Хоть она и не карала еще, да с такими посулками время невесело шло.
V
- Вот, Маша,- говорит Федя,- какая у тебя совесть-то! Нипочем тебе в глаза неправду говорить. Чем ты больна? Только бога гневишь! Я ведь вижу, как ты по вечерам танки-то водишь. До барыни, думаешь, не дойдет? Нехорошо, что ты нас под барский гнев подводишь!
Махнул Федя рукой да и замолчал. Маша вспыхнула, вздрогнула, а сказать ничего не сказала. Только с той поры она не идет на улицу. Ну, думаю, недолго она посидит - соскучится! Проходит неделя, проходит месяц - она все дома,- только, припавши к окошечку, смотрит, как другие гуляют. А у нас, в погожий вечер, на улице сберутся и девушки, и ребятишки сбегутся,- тут пойдут игры разные, беготня, песни. Иной раз подумаешь - тонко звенящими колокольчиками полна целая улица. Так и разливается веселый смех молодой, то писк слышен, то плач ребячий. Вышла молодуха унять озорников и все покрыла своим голосом, звонким, строгим. А Маша тоскливо прислушивается, отклик всякий, всякое слово ловит, а сама не замечает, как у нее слеза сбежит горючая. Жду-пожду, что вот она попросится,- нет, видно, не дождешься! Совестится, думаю, девочка, дай уж я выручу ее.
- Маша,- говорю,- чего не пойдешь, не погуляешь, дитятко? Поди-ка, развейся немножко.
Сама гляжу на нее: вот обрадуется!
А она мне этак спокойно отвечает:
- Нет,- говорит,- я не пойду.
- Да что ты, Маша? Морочишь меня, что ли?
- Не пойду,- опять проговорила, а сама и бровью не шевельнет.
- На меня, что ли, сердишься? - спрашивает Федя.- Ты лучше позабудь,- просит ее,- барыня крепко меня донимала за тебя, так я упрекнул… Самому, видишь, горько стало. Не сердись, Маша, поди на улицу!
- Я,- отвечает,- Федя, не сердита, только ты не упрашивай меня понапрасну - не пойду.
И не раз мы ее уговаривали, просили,- как просили-то!
- Не пойду!
VI
Не на шутку я стала тревожиться. Сидит она целый день задумавшись, и слова от нее не добьешься; худеть стала.
- Полечить ее надо, Федя,- говорю,- надо дерновской лекарке поклониться.
А на Дерновке лекарка была умная, знающая. Как услыхала об этом Маша:
- Тетушка,- говорит,- милая, не лечите вы меня - не вылечите!
Что ее слушать, думаю, и таки послала Федю на Дерновку.
Привез лекарку; осмотрела она Машу.
- Недуг ее, видно, от тоски больше,- говорит. (Поглядела на всех на нас.) - Кажись, обижать ее у вас некому; на зазнобушку сердечную еще пора не пришла,- не с глазу ли? Расскажите-ка мне, что вы сами думаете?
- Не знаем, голубушка,- говорю.
Побоялась признаться, что барский глаз сглазил…
- Эх, родные, уж вы не потаите, правду мне скажите,- я вас не выдам.
Так она добродушно это сказала, что я ей и призналась: так вот и так, на барыню я думаю.
- Бывает, родная, бывает,- промолвила старушка.- С той поры неможешь, касатка? - у Маши спрашивает.
А Маша не то усмехнулась, не то помрачилась:
- С той поры! - ответила.
Покачала головой лекарка, и еще пристальнее поглядела на Машу, и опять головой покачала. Умыла ее и травку какую-то дала. «Ты травку пей-таки, до восхода солнечного».
Провожаю я старушку да и спрашиваю:
- Что, голубушка, чем утешишь меня?
- Да как бог даст! - говорит.- От девочки не добьешься ничего, словно она сама свой недуг-то голубит!
VII
Пристала я к Маше: пей да пей травку!
Скрепя сердце, пила она; ну, а помощи не было: изводится просто девочка - целую зиму мы с нею горевали. С весною, с теплом словно полегчало; цветней стала, в рост пошла. Дивно только мне, что все она будто сонная целый день ходит. Молчу пока, да замечаю. Там уж так пошло, что где она ни присядет, там сейчас и заснет. Беспокоилась я этим, да вижу, девочка все краше да краше,- может, думаю, это недуг выходит, и все молчу себе.
Вот одною ночью - звездно, тепло было - немоглось мне, и я не спала. И вижу, вскочила моя Маша, постояла, прислушалась - все тихо,- и выскользнула в дверь. Сердце у меня забилось… Жду, жду - долго ее нету… Не утерпела я, вышла. На дворе пусто,- где она? Да гляжу на огород, а по огороду что-то белое так и носится, так и вьется… Перепугалась я до смерти.
- Маша! Маша! - закричала.
Она как ахнет, и словно обмерла. Я к ней.
- Что ты тут делаешь?
Схватила ее за руку, привела в избу, Федю разбудила, лучину засветила, смотрю на нее, а она белая-белая стоит. Стали мы допрашивать, укорять; у ней слезы градом.
- Не воспрещайте, родные! Я ведь словно в неволе сижу! Тяжело мне! Часто не спится по ночам; я как выйду, погуляю - полегчает. Никто того не знает, не ведает - беды вам никакой не будет, а мне-то хоть ночью на свет божий поглядеть, хоть дохнуть вольно!..
Речь ее такая живая, торопливая, слезы сыплются.
- Бог с тобою, Маша! - говорю.- Жить бы тебе, как люди живут. Отбыла барщину да и не боишься ничего. А то вот по ночам бродишь, а днем показаться за ворота не смеешь.
- Не могу,- шепчет,- не могу! Вы хоть убейте меня - не хочу!
А Федя только приговаривает: «Быть беде!» Убеждать, уговаривать,- а она нас не словами, горючими слезами молит.
VIII
Ну, мы и не стали перечить: видим, ее не переупрямишь: страшно еще, чтоб чего над собою не сотворила - от нее все станется! И каждую ночь, бывало, гуляет она. Я нарочно подкрадусь, смотрю - то сядет она посидит, то встанет, походит и дохнет так вольно, глубоко. Уж пускай мне господь простит за то, что я ее покрывала! Ведь как жалка она моему сердцу-то была!
Стали мы свыкаться с ее чудесами, со своим горем. Думали, надеялись, что в лета войдет - образумится. Года-то шли, уходили, а утешения нам не было.
На шестнадцатом году как расцвела Маша! Высокая, статная, белая, как кипень, уста алые, глаза ясные, брови дугой - красавица. И хороша, и молода, а как, бывало, мне на нее глядеть-то горько! Что за жизнь ее? Ни утехи, ни радости!
- Ох, Маша моя родная! - говорю ей.- Если б тебя господь от тоски твоей помиловал! Зажилось-то бы как весело! Замуж бы ты пошла…
- Что ж замужем-то! Одинаково! - отвечает.
- Не прогневи ты бога, Маша! Что это ты на себя накликаешь? Ты молись да надейся, бог счастье-талан пошлет.
- Какое счастье! - сказала да горько так усмехнулась.
- Ах, Маша! - говорю.- Да я вот целый век горевала, а все людскому счастью верю, а ты еще недавно из пеленок вышла: тебе ли решать, моя желанная! Есть счастье!
- Есть,- перебила,- да не про нашу честь!
И опять усмехается.
- В божьей воле, дитятко! Вот твоя мать покойница нешто не была счастлива?
- То она,- говорит,- а то я…
Слушая такие речи, и Федя стал задумываться, пригорюнился.
IX
В ту пору барыня как-то запомнила про Машу - или уж ей самой надоело ее мучить,- нам жилось поспокойнее. Изредка зайдет кто из соседей или с деревни девушка к Маше забежит проведать ее, и дивуются все, что болеет Маша, а цветет, как маков цвет.
И стали ходить по селу слухи разные: одни говорят, что притворяется Маша, работать господам ленива, а другие - что тут замешалась недобрая сила. Ох, не раз и мне самой приходило это в голову: только молюсь, бывало, заступнице - заступи!
Плачу я, бывало:
- Вот, Маша, что люди про тебя говорят!
Она молчит, словно не к ней речь.
- Что ж, дитятко? Тебе, кажись, все нипочем?
- Тетушка! - промолвила.- Есть у меня, может, кручина потяжелей!
А какая, не сказала.
А по деревне ропот: «Мы весь век свой на барщине; уж наши косточки болят, у нас дети калечатся,- некому приглядеть - и старый и малый на работе, а вот Марья дома нежится - что ж мудреного, что краше ее на деревне нету! Белоручки-то всегда пригожи!» (А Маша хоть тосковала, а свежая и пышная такая была.) И кричат: «Что это за болезнь такая, что не сушит, а красит?»
И до барыни этот ропот дошел.
Есть ведь такие люди на свете, что как только им жутко приходится, они и другого под беду норовят: словно им от чужого горя легче станет.
Барыня опять вскинулась на Машу, послала за нею: «Явись сейчас!» - «Не могу,- говорит Маша,- я больна!» Велела Машу силою вести. Повели ее. Барыня ее встречает,- бранит, корит, сама ей серп в руки дает да глазами на нее сверкает: «Выжни мне траву в цветнике! - и стала над нею.- Жни!» Маша как взмахнула серпом, прямо себе по руке угодила; кровь брызнула, барыня вскрикнула, испугалась: «Ведите ее, ведите домой скорей! Нате платочек - руку перевяжите!».
Привели Машу - господи, сумрачная какая! Сорвала с руки барский платочек и далеко от себя отбросила.
- Маша! - говорит ей Федя.- Не след тебе барыню так гневить… Если б это трущовская, ведь давно со света сжила бы!
Маша ничего на братнины слова, только у ней ярче глаза блестят.
- Сердита на тебя,- уговаривает все Федя,- а платочек свой дала, примочку сейчас прислала - пожалела тебя…
- Да,- промолвила Маша,- пожалела! Они, Федя, господа-то твои добрые, что и говорить,- они в головку целуют да мозжок достают!
Вздрогнули мы, услыхавши слова такие.
X
Вижу я, Федя себе затосковал крепко: где ласковость прежняя, добродушие веселое! Ходит угрюмый: все ему не по нраву, все не по нем; от работы отбился.
- Что, Федя? Что, голубчик? - спрашиваю.
- Да что, тетушка, тоска меня одолевает; просто свет белый не мил!
- Чего тоскуешь-то, Федя? Тебе ли тосковать? Ты ли не молод, не пригож?
- Правду, тетушка, Маша говорит: горемычное наше житье!
- Что ж, Федя, слезами моря не наполнить!
- Да и слез-то не уймешь,- ответил.
Думала я, думала, чем бы горю помочь, да и надумала.
- Федя,- говорю,- пора тебе жениться, давно пора, дружочек. Коли тебе свои девушки не по сердцу, поехал бы ты на Дерновку, поглядел - там невесты славные!
- Дерновские все вольные,- отозвалась Маша.
- Что ж, что вольные? - говорю,- Разве вольные не выходят за барских? Лишь бы только им жених наш приглянулся.
- Если б я вольная была,- заговорила Маша, а сама так и задрожала,- я б,- говорит,- лучше на плаху головою!..
- Уж очень ты барских-то обижаешь, Маша! - проговорил Федя и в лице изменился.- Они тоже ведь люди божий, только что бессчастные!
Да и вышел с тем словом.
- Маша,- говорю,- дитятко, что ты ему все в уши жужжишь,- запечалила ты его…
- Есть у Феди свои глаза, свои уши, тетушка; сам он свою беду узнает. А ты-то, тетушка, будто не плачешься на свою судьбу? Сладко тебе живется, что ли?
- Эх, дитятко! Поплакала, погоревала я на своем веку - будет с меня! Я уж ни за чем не гонюсь, стара уж я, немощна - мне б только уголок теплый да хлеба кусок,- и довольна я! Не сокрушайся,- говорю,- моя желанная, что пособишь-то? Разве что веку своего не доживешь!
- Да хоть и умру,- промолвила.- Что тут-то мне, на свете-то?
Тоскливо так поглядела и руки заломила.
Поди, сговори с нею! Ты ее развеселить хочешь, а она тебя скорей запечалит.
XI
А Федя все сумрачней да угрюмей, а Маша точно и взаправду начала прихварывать,- на глазах у меня тает; слегла. Один раз я сижу подле нее - она задумалась крепко,- вдруг входит Федя бодро так, весело: «Здравствуйте!» - говорит. Я-то обрадовалась: «Здравствуй, здравствуй, голубчик!Маша только взглянула - чего, мол, веселье такое?
- Маша! - говорит Федя.- Ты умирать собиралась, молода еще, видно, ты умирать-то!
Сам посмеивается. Маша молчит.
- Да ты очнись, сестрица, да прислушайся! Я тебе весточку принес.
- Бог с тобой и с весточкой! - ответила.- Ты себе веселись, Федя, а мне покой дай.
- Какая весточка, Федя, скажи мне? - спрашиваю.
- Услышишь, тетушка милая! - и обнял меня крепкокрепко и поцеловал.- Очнись, Маша! - за руку Машу схватил и приподнял ее.- Барыня объявила нам: кто хочет откупаться на волю - откупайся, очень дешево отпущу… Молодой барин, слышно, в карты проигрался, так деньги ей до зарезу надобны. Дядя Матвей порешил, что не то пожитки, руку свою правую продам, да откуплюсь. Порешил: на завод наймусь,- не то что службу там всякую отбывать,- камни буду на себе возить… И все согласны, что ему откупиться следует: семья у него - всего жена да мальчишка, как-нибудь биться можно…
Рассказывает Федя, а мы слушаем… Я хочу что-то сказать, да слова не приберу… Вдруг Маша как вскрикнет, как бросится брату в ноги! Целует и слезами обливает, дрожит вся, голос у ней обрывается…
- Откупи меня, родной, откупи! Милый мой, откупи меня! Господи! Помоги же нам, помоги!
Федя уж и сам рекою разливается, а у меня сердце покатилось - стою, смотрю на них.
- Погоди ж, Маша,- проговорил Федя,- дай опомниться-то! Обсудить, обдумать надо хорошенько!
- Не надо, Федя! Откупайся скорей… скорей, братец милый!
- Помехи еще есть, Маша,- я вступилася,- придется продать, почитай, последнее. Как, чем кормиться-то будем?
- Я буду работать, братец! Безустанно буду работать! Я выпрошу, выплачу у людей! Я закабалюсь куда хочешь, только выкупи ты меня! Родной мой, выкупи! Я ведь изныла вся! Я дня веселого, сна спокойного не знала! Пожалей ты моей юности! Я ведь не живу - я томлюсь! Ох, выкупи меня, выкупи! Иди, иди к ней…
Одевает его, торопит, сама молит-рыдает! Я и не опомнилась, как она его выпроводила. Сама по избе ходит, руки ломает. И мое сердце трепещет, словно в молодости,- вот что затевается! Трудно мне было сообразиться, еще труднее успокоиться…
Ждем мы Федю, ждем, не дождемся! Как завидела его Маша,- заплакала, зарыдала, а он нам еще издали кричит: «Слава богу!» Маша так и упала на лавку… Долго, долго еще плакала… Мы унимать.
- Пускай поплачу,- говорит,- не тревожьтесь: сладко мне и любо, словно я на свет божий нарождаюсь! Теперь мне работу давайте! Я здорова… Я сильная какая, если б вы знали!
XII
Вот и откупились мы. Избу, все спродали. Жалко мне было покидать, и Феде сгрустнулось: садил, растил - все прощай! Только Маша веселая и бодрая - слезки она не выронила. Какое! Словно она из живой воды вышла - в глазах блеск, на лице румянец; кажется, что каждая жилка радостью дрожит… Дело так и кипит у нее… «Отдохни, Маша!» - «Отдыхать? Я работать хочу!» - и засмеется весело. Тогда я впервые узнала, что за смех у нее звонкий! То Маша белоручкой слыла, а теперь Машу первой рукодельницей, первой работницей величают. И женихи к нам толпой…
А барыня-то гневалась - боже мой! Соседи смеются: «Холопка глупая вас отуманила! Она нарочно больною притворилась. Ведь вы, небось, даром почти ее отпустили?» Барыня и вправду Машей не дорожилась.
Поселились мы в избушке ветхой, в городе, да трудиться стали. Бог нам помог, мы и новую избу срубили. Федя женился. Маша замуж пошла. Свекровь в ней души не слышит: «Она меня, словно дочь родная, утешает - что это за веселая! Что за работящая!» Больна с той поры не бывала.
Федю тоже бог благословил: живет с женою согласно, и я при них живу, детушек нянчу. Два сынишка у него, такие живчики…
КАТЕРИНА
I
Не нажить уж нам такой знахарки, как покойная Даниловна! Сколько людей за нее бога молят! Кто ее знал - благословляет, и кто только слыхал про нее - и тот благословляет. Так уж из рода в род ей почет идет.
А я-то ведь взросла вместе с нею. Она была из чужой стороны к нам завезена. Досталась нашему барину где-то далеко вотчина, вот и поехали они с барыней, пробыли там месяца два и привезли с собой оттуда девочку Катю, сиротку, так лет десяти. Чудна показалась нам та девочка: не то чтобы приласкаться, ступить она не умеет, в платье путается, а говорит как-то мудрено, не по-нашему.
Нас у барыни целая орда девчонок была: мы, бывало, и смеемся между собой: какую это диковину нам привезли! Расспрашиваем у ней о том, о сем,- она только пугливо осматривается; рассказать ничего не хочет. А уж как окружим ее да пристанем крепко,- она вырвется от нас или станет да руки себе ломает.
Бывало, барыня в гости поедет,- мы ее кличем погулять, побегать с собою; не идет с нами, а бежит одна к курганчику, что под лесом; там сядет и сидит. И звала она тот курганчик могилою; мы ее заверяем: «Не могила это: тут никто не хоронен». А она нам: «Могила!» - и рукою поведет по тому курганчику, и опять - могила, да и все тут. Смеялись мы, смеялись, да после и сами прозвали курган могилою. А нас все дичится; мы ее и ласкали, и голубили, а там и досадно нам стало, что за наш привет нет от нее никакой ласки,- и стали мы ее гнать да гнать. Глупые были мы дети, нежалостливые!
II
Приметили мы, что она каждый вечер ускользнет в барынину спальню и сидит там, еще и дверь притворит; а чуть заслышит, что господа из гостиной идут, выбежит. «Что она там делает?» - думаем. И сговорились мы: подкрадемся да посмотрим. Так и сделали.
И видим мы - горит в спальне лампадка перед образами и светит в окно полный месяц, а Катя сидит на полу, спустила с одной руки платье и рассматривает рукав на рубашке (а у нее были такие рубашки со своей стороны привезены, что рукава вышиты и расстрочены не по-нашему), рассматривает да так задумалась-задумалась… только изредка слезинка скатится по щеке. И лампада на нее светит, и полный месяц, а она перебирает пальчиками свой рукавчик шитый… Мы ухнули на нее - и не дослышала; а как с хохотом вбежали, испугалась, заплакала и сказала по-своему нам:
- Не трогайте вы меня!
Жалко мне ее тогда стало; я обнимаю ее, а она меня тихонько отталкивает. На ту пору барыня: «Кто смеет в спальне сидеть?» Пригрозила, накричала и узнала, что было. Досталось нам, а еще пуще Кате.
С тех пор мы и проходу ей не даем: все тем рукавом смеемся. Она молчит. Только после того не видали мы у ней рубашки. Не знаю, куда она ее дела; мы думали, не сожгла ли.
III
Прожила она у нас зиму. Учила ее ключница работам разным. Она слушалась, да толку-то что-то мало выходило - плохо понимала. Стала она что-то занемогать. Мы долго не примечали; а она все слабей, бессильней становилась. Уж не вырывается от нас, не борется с нами, а как схватим, то она только глаза закроет. А мы все-таки ее донимаем. Где же детям рассуждать?
Слегла Катя больна. Узнали мы, прибежали к ней. Лежала она в чуланчике под лестницею, и присматривала за ней ключница. Посмотришь на нее - словно восковая, прозрачная стала такая. Возьмешь за руку, пустишь,- рука падает. Когда б не глаза ее горящие, подумали бы - мертвая. Остались от прежней красы только брови черные, такие как шнурочек.
Мы молчим, и она молчит. Посидели так и ушли, и что-то нам скучно без Кати стало.
IV
Утихла непогода, перешли дождики весенние, потеплело, зазеленело, зацвело. Легче стало Кате немножко, и просится она у ключницы погулять. Выпросилась и прямо к тому курганчику, что могилою звала, прямо туда… А как она выздоровела, мы опять на нее напустились, опять ссориться с нею стали, насмехаться.
Мы и вздумали опять ее подстеречь да испугать; и как она пошла, мы другою дорогою туда же побежали. Курганчик тот густою зеленою травою зарос, да высокою такою! а тут кругом лес - дуб и береза. Вот мы ползком поближе подобрались, смотрим - лежит Катя, покачивается тихонько и какую-то песенку поет, да так тихо, так жалобно, словно слезы горькие выливает. Покачивается, будто в люльке, и поет:
Ой ти, коте, коточок,
Не йди рано в садочок…
Мы слушаем. Пела она и про голубку, и про пташку-зозулю, и про сестер, и про братьев. Пела - мы заслушались; стоим, как завороженные, а Катя все поет да поет. А как подошли мы к ней, голос ее замолк, испугалась, побледнела. Мы ее целовать стали и просим:
- Скажи нам,- просим,- где твоя сторона далекая? И какая она? Расскажи?
Она только вздрогнула.
- Ну, скажи нам,- просим,- все там на твоей стороне говорят, как ты? У всех рукава вышитые? Все эту песенку знают? И нас выучи этой песенке!
Она взглянула на нас да как заплачет! Опять взглянула и на нас, и вокруг на лес, на поля, махнула рукой и вниз лицом упала, рыдаючи.
V
А на утро уж не встала она; горит вся и несвязные речи лепечет. То вдруг поднимется, как здоровая, сядет, склонит голову на руку и запоет песню. И песня поется, и слезы у ней рекой льются. То весело и тихо поет, а вдруг воскликнет, словно от боли жгучей, поднимется и глядит на нас ясным-ясным взглядом; ажно жутко нам станет.
Велела барыня перевести ее в людскую, и шесть недель она проболела. Приходила в память, да все как-то не в полную память: смотрит кругом и никого будто не знает. И с год вот так-то она промучилась. И полегчает, кажется, а там опять бредит и опять томится.
VI
А как уж пришла она к нам после недуга, мы ее и не узнали: высокая-высокая стала, да тонкая, да худенькая. Румянец пропал, и глаза как-то потухли. Тише она стала и суровее. Один раз мы попробовали ее по-прежнему подразнить и больше уж никогда не пробовали. Она уж не рвалась и не кипела, как прежде, а сказала нам только:
- Что вам надо? Я вас не трогаю, не трогайте же меня!..
И спокойно так сказала, и поглядела на нас спокойно.
Целый, бывало, день она работает и слова не проронит.
Барыня ее любить стала: «Вот у меня работница,- бывало, гостям хвалится,- прилежная такая и умная!»
Ее песенки мы уж не слыхали. Просили ее сколько раз,- понапрасну!
- Спой ты нам ту песенку, что ты ходила на могилу петь!
- Я не помню,- отвечает,- не знаю.
А сама любила слушать, как поют. Молчаливая была и неприветливая, а, бывало, нет-нет, да и скажет: «Пойте, девушки, пойте!» Сами мы не знали, как это мы ее слушались так безотговорочно. Просит «пойте» - мы и петь станем.
А она уж чисто говорит и по-своему, кажись, отвыкла, забыла.
VII
Мы ее словно бояться стали. Припомнили все прежнее, что за чудная она была изначала. А еще больше страха она навела на нас, как стала бродить по полям, по лесам, да травы, да цветки сбирать. Дождется праздника, пошлют нас по ягоды или по грибы господам, а она только слава что ходит с нами. Горсточки и той не наберет, а трав да цветов полны руки. Мы, бывало, замечаем втихомолку за нею: то стоит на небо смотрит, то в воду глядит. Подойдет к дереву - каждый листочек, кажется, мил ей; по полю, по лесу ли ходит - ко всему приглядывается, прислушивается и, кажется, оживает она. Вот будто ей и весело, и грусть берет, и будто ей чего-то плакать хочется.
VIII
Еще два года жила она с нами, все такая же; потом барыня отдала дочь замуж, поехала гостить к молодым и Катю с собой взяла. Мы, как прощались с нею, сильно плакали, а она не плакала, только печальна была и целую ночь где-то проходила; до свету пришла и много цветов, много трав принесла.
Вот уехала она с барыней, и долго потом я ее не видала. Барыня наша заболела, прохворала целые два года и умерла там. Во все это время мы лишь изредка, бывало, что послышим об Кате. Приказчик туда ездил, так вот он и рассказывает: слышал - замуж ее отдали там, да говорили еще, что отдали-то силою. «А она осталась такая ж, как и прежде была, и от мужа в лес бегает»,- смеется.
И мы посмеялись.
Вот это одним летним вечером сидим мы да говорим себе, и тихо так везде. Вдруг колокольчик! Все ближе да ближе. Видим - летит карета прямо к крыльцу. «Господа! Молодые господа!»
Выходят они, а за ними - женщина,- Катя! Мы обрадовались, целуем ее, обнимаем, осматриваем, что из нее за человек стал. Она ласково нам отвечает. Но все чудное что-то в ней. Смотришь на нее, и кажется тебе, что только она и выросла, и разуму дошла, а что ты-то дитей осталась перед ней, что не ровня ты ей.
IX
И муж ее приехал.
С мужем она жила не очень согласно, а он ее крепко любил и часто, бывало, плачется на нее, что вот жена меня не любит. А она хоть бы слово ему какое утешное сказала,- опустит только глаза и неподвижная такая, строгая и суровая. Он глянет, вздохнет и усмирится сейчас же. А как только ее нет, то он рассказывает да горюет: «И за что я люблю ее? За что? Не стоит она! И уж как я молил ее: люби! Чего же дождался? Ты, говорит, меня силою взял; у тебя правды божьей нет; ты меня, говорит, словно товар какой присвоил. А я ее взял оттого, что я жить-то без нее не мог!» И жалко его, бывало, как слушаешь; а как ее увидишь, то отчего-то вдруг охолодеешь к нему. «Бедный человек»,- скажешь только.
А она никогда не жаловалась никому, и никто не посмел ее спросить, пожалеть в глаза; только разве песню подслушаем. Как уж она певала! Господи, как певала! Душа твоя томится и рвется, бывало, слушаючи. Тяжело тебе, а все слушал бы. Вот расскажу вам, были мы на одной свадьбе с нею, и жених и невеста - круглые сироты. Там и пели, и величали, а Катерина только глядела на молодую, и словно ей жаль ее стало,- и вдруг запела, опустивши голову на руки; запела она, затужила. Все утихло; все смолкли. Разряженные гости, что и стояли, и сидели, смеялись да шутили, словно окаменели: у всех голова склонилась, и слезы в три ручья потекли. И этак тихо стало; только ее голос разливается да рыдают молодые. А она закрыла лицо свое белыми руками да все поет, и, кажется, перестать было не в ее силе: пелось ей! А уж как она вымолвила:
Снарядить-то меня есть кому,
Благословить-то меня некому! -
и жених и невеста без памяти упали. Было в ее песне что-то нечеловеческое. А песня-то вся так пелась:
Ах ты, речка, речка быстрая,
Что течешь ты, не колыхнешься,
На крутой берег не взольешься?
Ах ты, девица-красавица!
Что сидишь ты, все кручинишься.
Говоришь ты, не усмехнешься?
«Отчего же мне веселой быть,
На что глядя, мне утешиться?
Как и все-то гости съехались,
Только нет-то мого батюшки,
Государыни, моей матушки.
Вы, сестрицы, вы, подруженьки!
Вы подите в церковь божию,
Вы ударьте трижды в колокол,
Разбудите мого батюшку,
Государыню, мою матушку;
Разбудите и скажите им -
Что теперь-то мне их надобно:
Снарядить-то меня есть кому,
Благословить-то меня некому!»
С той поры ее, бывало, первую на свадьбу просят: «Запой ты, Катерина, дай нам поплакать!» Так, бывало, говорят. И она без отговорки стала ходить. Бывало, рада так, что еще за день у ней глаза блестеть станут и голос все дрожит.
На свадьбе, уж известно, вино пьют; вот и она привыкать к нему стала. А в первый раз вот как это было. Был у нас в деревне один горемычный человек; звали его Михайла. У него жена умерла, дети умерли, обеднел он и с горя пить стал. Вот был он на свадьбе вместе с нами и слушал, как Катерина пела, и очень он плакал горько. Налил вина, подошел к ней. «Выпей,- говорит,- выпей, сердечная,- полегчает!» Она подняла глаза, посмотрела на него, а он все плачет, все просит: «Выпей!» Взяла она и выпила.
Недаром ведь говорят, что в вине горе топится, оттого-то и пьется вино, оттого-то и жаждется горемыкам. Втянулась в него Катерина… Сначала мы не замечали, а потом как-то разом глаза у всех открылись. Она, бывало, прежде напоется, а там уж и пить станет.
Я раз и говорю ей тихонько на пиру:
- Катерина, голубушка! Не пей ты много: Тут чужие люди есть - осудят тебя; лучше ты спой нам!
- Ах, вы люди безжалостные! - ответила горько.- Все вам пой да пой,- отдохнуть не дадите! Дайте отдохнуть, дайте выпить вина забывчивого!
И, бывало, уж как выпьет, не поет больше, а так, словно дремлет. Жалко и смотреть на нее.
X
Детей она любила. Бывало, сама придет и сидит между ними, и все будто ей жаль их. Смотрит-смотрит, и по головке погладит, другого за подбородок возьмет или за ушко.
И дети ее любили. Сказки им, бывало, сказывает, и чудно станет, глянувши на них. Дети и веселы, и боятся, ушки насторожили, слушают, жмутся к ней, а она рассказывает, рассказывает. Мы, бывало, и сами подберемся, слушаем. Случается, что она нас и не заметит, глаза горят, а речь-то, речь-то льется! Слово из души вылетает и в душу просится.
И никогда она одинаково не расскажет, бывало, никогда. Дети и говорят ей:
- Нет, нет,- кричат,- забыли, тетушка: тогда вот так рассказали (часто она все об Иване Безродном рассказывала), а теперь, видно, забыли!
- Детки! - молвит, а сама глядит своими яркими и проникающими очами.- Тот Иван Безродный умер; у меня другой народился!
Дети смеются, бывало, а нам взгрустнется по ней: в полном ли уме-разуме она?
XI
Жила у нас в соседнем селе одна старушка дряхлая, одинокая, и была она знахарка превеликая. Вот и расскажи кто-то Катерине, какие та старушка чудеса делает, как болящие исцеляются у ней, и как все за советом к ней бегут. Катерина задумалась, а на другой день пошла к знахарке и пробыла там долго.
Приходит - барыня гневается: «Как смела без спросу уйти!» - грозит и кричит. А Катерина слушает и все о чем-то думает-думает.
И с того дня стала она такая ласковая, такая приветливая. Бывало, как одна сидит да глянет - суровая и строгая, словно осуждает кого; а чуть услыхала чей голос, увидала кого - сейчас усмехнется и глянет ласково.
И пить бросила. Мы думаем: «Слава богу! Слава знахарке,- вылечила!»
XII
Заболела у нас девочка. Катерина и говорит ее матери:
- Полечу я вашу дочку!
Та молчит,- боится соглашаться.
А Катерина:
- Не бойся, не бойся! Я знаю, чем ее лечить, и вылечу.
«И вдруг я ей поверила,- говорила потом та женщина,- отдала дочку,- она и вылечила. Ночи над нею просиживала вместе со мною, да еще, бывало, я истомлюсь, забудусь, а проснусь - она все не спит, все на мою дочку глядит…»
Вылечила она другого, третьего и стала уж всех лечить в деревне. И по чужим ее селам даже брали - везде она помогала.
Взяли ее раз куда-то далеко к болящей. Барыня всегда ее отпускала и любила, когда ей, бывало, Катерина гостинчик какой привезет, хоть калачик, что ли. Ну, еще и то, что все ей кланялись за Катерину и ублажали ее. А она может и пустить, может и не пустить,- в ее воле… Вот была Катерина в отлучке, а я тогда и заболей: грудь у меня ноет, знобит меня, горю - тяжело приходится. Ну, думала матушка: «Повезу я тебя к старухе; она еще лучше Катерины лечит».
XIII
Приехали мы туда. Избушка стоит; крыша взъерошенная, двери скрипливые. Вошли - крошечная старушоночка лежит да охает. Я гляжу на нее пристально - дряхлая, чуть живая.
- Бабушка, помогите! - говорю.
- Помоги мне, господи, да прибери скорей! - простонала.- Я давно уж из ума выжила, дитятко!
- А вот,- говорю,- вы нашу Катерину-то вылечили,- как рукой сняли.
- Чудна ваша Катерина! - отвечает.- Приходит ко мне, спрашивает: «Как мне на свете жить?» А сама во все глаза глядит на меня,- перепугала. Живи, касатка, как люди, говорю, да перекрестись, да молитву прочитай: на тебя напущено. Она села, перекрестилась и заплакала. А тут у меня травы висят по стенам, и на окне на солнушке сушились. «На что тебе трав столько?» - спрашивает. «Людям помогаю».- «Помоги же и мне, родная!» - «Да что у тебя болит-то? Скажи!» - «Душа моя болит!» - проговорила тихо, а у самой слезы потекли. «А голова не болит?» - «И голова болит, и вся я больна!» Вот я ей травку даю; она поклонилась и пошла. Я было вздремнула, слышу - опять стучатся, опять она. «Что тебе?» - «Научи меня, родная, какими ты зельями лечишь?» Я рассердилась и гоню ее, а она уж так-то плачет, разливается: «Не научишь, то убей меня тут! Все равно я пропаду… я вот,- говорит,- уж сколько маялась на свете - все пусто да пусто, никого не радую, и никто меня не веселит, и дела у меня нет душевного никакого». Я думаю - дуреет она, а жалко мне ее. Я там и показала ей кое-что, больше для утехи ей. Где ж, думаю, где ей запомнить! А она ведь запомнила все. Начала, слышу, уж сама лечить. Досадно мне и обидно было, что она у меня кусок хлеба отбивает. Раз она пришла, и полны руки трав. Я ее неласково встречаю, а она словно не видит. «Знаешь эти травы, бабушка?» - «Не знаю,- говорю,- да и знать-то не хочу».- «Нет,- говорит,- ты возьми. Я тебе это принесла. Полезные травы, целющие!» - «Ты на чем их испробовала-то, что ручаешься?» - «Да на себе, бабушка».- «Как на себе?» - «А так,- говорит,- ведь я прежде-то всегда сама попью: не свалит,- тогда и людям даю». Удивила она меня, ей-богу! А говорит-то ведь так, что сердце ей верит. И вот с той поры она мне травы-то всякие носит. Спасибо ей, не обидела меня за мою науку.
XIV
Мало помогла мне старушка. Катерина приехала - вылечила. Она, бывало, только за голову возьмет, тихо да нежно, бережно так, и то уж полегчает тебе.
И всегда она прежде, бывало, спросит:
- Нет ли печали у тебя на сердце? Расскажи мне.
Я и говорю ей раз:
- Что рассказывать-то? Чужая печаль никому не горька, чужая беда никому не разумна!
- Уж мне ли не разумна? - ответила.- Мне ли не горька? Нету на свете белом мне чужой печали,- все моя печаль. Пожила бы ты с мое - узнала бы!.
Удивилась я, слыша такую речь, и промолвила:
- А муж-то твой?
Она не рассердилась, нет! Только подумала немного и сказала:
- И его печаль - моя печаль, да не мое дело помочь ему! Не своей волей за беду я ему стала; а у него воля была неразумная.
XV
Кажись, спокойна она стала, довольна стала, а не по дням, по часам разрушало ее. Поседела вся, и глубокие морщины такие по высокому челу легли. А все сказки сказывала, все пела по-прежнему,- еще лучше, кажись! Бывало, плачешь-плачешь, и еще плакать хочется, слушаючи.
А как она захворала, сколько людей собралось к ней! Плач-то какой! Горя-то сколько! Муж любил ее сильно; сам на человека не похож стал; плакал над ней, бывало, по целым часам, убивался страх как!
Она все молчала и смотрела на всех, словно задумавшись. Раз только, перед смертью уж, проговорила, будто себя не помня:
- Люди вы бедные! Люди вы горемычные!..
САША
I
Я ее давно-давно знаю: мы из одной деревни; вместе в куклы игрывали. Уж какая она была искренняя, какая сердечная девочка, скажу вам! Как подружится с кем, полюбит - рада душу отдать; в глаза смотрит; пожелай чего-нибудь я - угадает, угодит. Мы с ней слюбились крепко. Бывало, она мне все свое отдает; и не прошу - сама отдает: и куклы, и сережки свои,- все, все, да только улыбается, на меня глядя.
Девочки другие и начнут дразнить ее, подсмеиваться:
- Раздарила, теперь у самой ничего нету!
А постарше, те ее бездомовницею называют.
- Вот,- говорят,- будет из тебя хозяйка путная! Соберешь домок!
И мать ей часто за это выговаривала и грозила, а она все только усмехается.
- Ну, не жалко тебе раздавать-то все?
- Чего жалко? Я ее люблю,- что ж тут жалеть? Не жалко…
II
Нам пошел пятнадцатый год - однолетки мы с нею,- как вышла наша барышня замуж. А она была наша барышня уж не в первом цвету. Много книжек читала и нравом была строптива: на соседей косилась, на людей гневалась. Жениха не находилось ей, дружбы ни с кем не водила. Худела да желтела над книжками.
Лет уж ей за тридцать было, когда приехал ее братец в гости из губернии, а с ним высокий барин, этакой круглолицый да видный из себя, спокойный, довольный; все поглаживает себя рукою по подбородку да расхаживает с трубкою мерным шагом.
Первые-то дни барышня хоть и понарядней приоделась, да в разговоры с приезжим гостем не пускалась; а он поклонится утром, спросит о здоровье и ею тож не занимается.
Барин только часто на них поглядывал (этакие у него глазки были пронзительные, узенькие, черные; лукавый очень вид имел и хитрый), поглядывал, да вечерком раз, обнявши сестрицу, долго с нею по комнатам ходил и все о чем-то толковал-толковал, словно советовал, образумливал.
Барышня задумчиво пришла в свою комнату, и долго думала она, думала и вздыхала.
С той поры она ласковей с приезжим стала, и все вместе они с ним и гуляют, и за обедом рядышком сидят. А как собрался он выезжать, барышня наша в слезы ударилась. Братец насупился. Приезжий все это видит; самому ему жалко стало, не то - скучно; махнул он рукой да и посватался.
Свадьбу сыграли, не откладывая, и поехали молодые на житье в губернию.
III
Молодой барыне захотелось из своей деревни служанку себе взять. «На что мне чужую, когда свои есть? Чужой надо плату, да еще какая слуга попадется,- нанятую не научишь».
Выбрала она Сашу: смышленее, проворнее всех она ей показалась. Взяли Сашу и увезли с собою. Отец, мать, сестры - все остались; одна Саша поехала на чужую сторону.
Очень я плакала, провожаючи. А она прижимает меня к себе: «Не забуду, не забуду тебя!»
Уехала она, и мало к нам вестей доходило. Так год прошел. Вдруг недобрые слухи [о] Саше стали носиться. Мать хоть плачет, хоть тужит, а все верить ей не хочется. Отец черней тучи и слова о Саше своей любимой не промолвит. Сестры услышат про нее - краснеют. Судят-рядят люди, а все еще никто наверно сказать ничего не может. Вот тогда-то меня потребовали к молодой барыне. Шлют меня к ней в губернию.
Пришла я прощаться к Сашину отцу и спрашиваю:
- Что прикажете Саше?
- Да не знаю и сам, что ей приказать,- отвечает,- благословить ли мне ее или проклясть свою дочку!
Стоит, руки скрестил и в окошко глядит.
А мать со мной вышла, слезами заливается, провожает за ворота.
- Благословляю я! Скажи ты Саше, что мать благословляет… Скажи, чтобы богу молилась…
Сестры повыбегали себе за мною:
- Кланяйся сестре! Кланяйся Саше нашей!
IV
Тяжело ведь отбиться од роду, от своей стороны,- кто этого не знает! Еду я к барыне, да все про Сашу думаю, и тем только утешаюсь: увижу я свою подругу верную, поговорю с нею, потужу - легче мне будет… А Саша меня как встретит? И что с нею сталось? Правда ли, что люди говорят? И каково житье ей? Всю дорогу целую раздумываю про Сашу.
Вез меня наш деревенский старичок Прохор, сморщенный, тщедушный старичок и страх завистливый,- что б ни увидел в чужих руках, хоть там палку березовую, сейчас вздохнет: «Эх, кабы мне такую!» И все, бывало, он твердит: «Эх-ма! Кабы денег тьма!» По пути мы с ним села барские богатые проезжали, леса темные дубовые, поля широкие,- все он вздыхал: «Эх-ма!» Такой чудной был старичок.
V
Мы приехали вечером. Наша барыня жила среди города, на широкой улице. Все дома каменные, высокие, крыши железные, окна большие, и свет из окон на улицу вырывается; перед крыльцами фонари горят; по мостовой стучат дрожки, коляски и наша тележка тряская. Вечер темный был, время осеннее, тучи ходили - месяц хоронили, только звезды яркие сверкали. Холодноватый и свежий ветерок веял.
Подъехали мы к белому каменному дому, в ворота постучались. Нам отворил бородач, тучный из себя и приземистый,- видно, кучер; гордо кивнул нам и что-то проворчал про себя.
VI
Мы за ним в избу вошли - почернелая, неубранная, лавки прожженные, столы шатаются, везде вода по полу разлита, зола рассыпана.
Повар тут сидел в белой куртке, сгорбленный, веселый старичок, плешивый, и два парня круглолицых, румяных, один в армяке, а другой в куртке, с пуговицами блестящими. Сейчас все они к нам бросились: давай осматривать, моргать, усмехаться. Повар нам кивнул головою: садитесь, отдохните.
Саши нету; спросить про нее боюсь. Прохор поглядывает да все вздыхает. Все сидим, молчим; а в разбитое окно ветер свечу задувает.
- Ну,- говорит кучер,- как же вы там, в деревне-то у себя, роскошничаете? Несеянную муку пожираете?
Так все и залились хохотом. И пошли тогда шутки да прибаутки, и тешились они, и пересмеивали нас, сколько их душе было угодно. Парни выходят из избы да и говорят нам:
- Ну, спасибо, что приехали! Хоть маленько мы вами тоску свою размыкали!
И вправду: скука их одолела всех, так рады были они хоть чем попало себя повеселить. Такие у них лица были недовольные, да заспанные, да скучные.
VII
Я с духом собралась и спрашиваю у повара про Сашу. Кучер услыхал и перебил.
- Ты мне поклонись да у меня спроси! Вот гляди-ка. (Дверь отворил). Видишь, коморочка против? Там твоя Саша сидит, а вот у меня ключик от замочка. (Показал мне ключ из кармана).
Говорит он, а я смотрю,- какой тяжелый замок висит на двери! Саша ты моя, бедняжечка!
- Что ж,- говорю,- никогда она и не выходит оттуда?
- Как можно! Ей все пути скатертью, только вот за ворота со двора - не прогневайся!
- Начто ж ее заперли?
- Есть таковая причина!
- Пустите меня к ней,- прошу его.
- С нашей радостью,- иди!
Отомкнул, я вошла - темно, хоть глаза выколи, там.
- Саша! Саша! - кличу.
Тихо.
Не ушла ли она куда, думаю, как-нибудь вырвалась…
Постояла я там и опять в избу вошла.
- Видела? - спрашивает кучер.
- Видела,- говорю.
- Радости-то, я думаю, не оберетесь, а?
VIII
Тут вошла быстрая крошечная старушонка; личико у ней остренькое, ехидное, ухватки воровские; все заходит с разных сторон, словно выискивает, где побольней щипнуть. Покружила, покружила она, да и говорит мне:
- Сегодня уж к барыне тебя не поведут; ложись, спи.
И ушла.
Сели мы ужинать. Сашу кликали - не пришла.
После ужина все спать полегли в кухне, а я сижу в людской - не спится. Я сижу одна, да думаю, да жду: «Что ж это Саша не бежит ко мне? И где она? Ушла ли, или мне откликнуться не хотела?»
Шелохнулось что-то. Подниму я голову - стоит передо мною высокий мальчик, мне показалось. Гляну еще - это Саша! А волосы у ней в кружок острижены: высокая такая стала и худенькая; живые, ясные глаза впали, и румянец сбежал с лица.
Встала я, и она стоит.
- Саша,- говорю,- Саша!
Так-то мне ее жалко тогда стало!
Она ближе ко мне.
- Обними,- говорит,- обними же меня да поцелуй!
Обнялись мы и поцеловались крепко. И плакать стали пуще.
- Мать благословение тебе прислала, сестры кланяются,- говорю ей.
Она вспыхнула, а расспрашивать ничего не расспрашивает; да и мне-то не говорилось. Сидим обнявшись, да изредка словом перекинемся, житье старинное детское вспомянем.
IX
На другой день к барыне меня зовут.
Полная она стала такая и величавая. Осмотрела меня с головы до ног, как зовут спросила и говорит мне:
- Смотри ты, не избалуйся! Избалуешься - косу отрежут, вот как Сашке, и накажут строго!
Рассказала мне, что делать, приказала, пригрозила и выслала.
И стали мы вместе с Сашей жить да поживать. Не красно было мое житье, а Сашино-то горькое какое! Всяк ее упрекает, всяк корит и смеется.
Пуще всех донимала ее ключница: так, бывало, и язвит, словно жалом.
Старик повар… да и тот не без того, чтоб чем не попрекнуть ее: он сердит бывал трезвый, ко всем, бывало, придирается, и бог знает за что. То покажется ему, что ты на него взглянула не так, то насмехаешься,- за что-нибудь да придерется. А когда хмелен, то уж и быть нельзя ласковей. Всех тогда хвалит; а его бранят - уговаривает, что нехорошо это. «Люди, в мире живите! - говорит.- Не скучайте, не ссорьтесь, делитесь всем друг с дружкою; кто хочет выпить - я позволяю: сам бы ему купил, да все уж пропил - потерпи; а самое главное - дружно живите!» Больше всех он Сашу любил и ласкал, когда пьян бывал.
Один только повар пьяный и не обижал ее. А то, бывало, кто чужой придет,- торговка ли знакомая, или соседская девушка, гости ли к кому из людей, либо к ключнице - все-то поглядывают, шепотом спрашивают, головою покачивают, руками разводят… А она, словно обвыклася с тем, не жалуется, не горюет.
X
Я ей ни слова. Не надо ее тревожить, думаю, да раз вхожу в людскую (праздник был, господ дома не было, и люди разошлись), вхожу - печь топится, и Саша сидит на лавке, сама в огонь глядит, а слезы текут-текут.
Села я подле и рукой ее обняла. А она, на меня не глядя, рассказывать стала.
- Привезли меня сюда молодою, небывалою, и много я переплакала тогда. Все, бывало, вечерами плачу. Все мне чужое, все незнакомое, неласковое. Грусть-тоска была великая! Вот стою я раз на крыльце под вечер, да смотрю, да тужу; а уж весна шла: снег осел, почернел, под забором травка тонкая выбивалась; морозец еще держался,- ручейки, лужицы замерзали тонким ледочком. Солнышко красно и багряно заходит. Стою - так вспомнилась мне сторона моя милая! Господи! - думаю.- Хоть бы глянула! «Саша, чего заскучала? Не скучай, милая!» - слышу. Я сдивовалась-испугалась: гляжу - это баринов племянник молодой. Подошел, взял мою руку, пожал, еще на меня глянул и отошел. Испугалась я и досадно стало: что он, пожалел, что ли? Пошутил надо мною, посмеялся? Ведь все они без жалости, без милости. Разве этот жалостливей? Глаза у него точно очень ласковые мне показались.
Задумалась я и долго все думала; тоска развеялась даже, только тревожна душа моя. Вспомнился мне тогда наш приезд, как он стоял перед барыней робко, как мешался, путался в разговоре за обедом. Вспомнилось, что он часто на меня из-за двери глядит, бывало. Что работаю я около окошка - он ходит мимо и смотрит. В эту ночь я и во сне его видела. Встала на заре и опять о нем вспомнила. И день целый он у меня из головы не выходил. А вечером я опять на крылечко выбежала: увижу ли его сегодня? Скажет ли слово мне? Выбежала, а он уж тут стоит, словно ждет меня. «Здравствуй, Саша!» А я молчу. Стоим - он на меня глядит… вот, чую - глядит, а сама глаз не подниму, слова не скажу. Тут стукнул кто-то, мы испугались и разошлись поскорей.
XI
С той поры каждый день я его там видела, каждый день. Сколько раз ведь зарекалась: не пойду я, не хочу, да и сама не знаю, как выйду. А он мне так рад бывал, в глаза мне, бывало, смотрит и все спрашивает: «Любишь ли, Саша?» А я, скажу тебе, я очень его полюбила, очень. Как стали люди замечать да посмеиваться, сначала мне стыдно и горько было, а там - я думаю: что ж, люди смеются,- пускай себе! Я люблю его, я его! Что ж мне о себе думать-то? Думай он. Хорошо ему, весело, что смеются - смейтесь; а обидно ему покажется - сам он знает, что сделать. А я послушаюсь его слова, его приказу. Вот живу я себе и не тужу. Дома мы почти не видались: следили за нами; и вот, бывало, куда пошлют меня - я ему шепну, и сойдемся где-нибудь в глухом переулке, под чужими воротами сядем.
XII
Только раз приходит он встревоженный такой.
- Саша! - шепчет мне.- Дядя и тетка узнали все!
У меня сердце заныло.
- Разлучить хотят? - спрашиваю.
- Не бойся, не печалься! - уговаривает. А на самом лица нету. Сели мы рядышком и наплакались вволю тогда.
- Как же нам быть-то, Саша? - спрашивает.
- Тебе знать,- говорю,- тебе и решать.
- Эх Саша, Саша! Что я решу! Меня тоска, меня сомненье пугливое берет! Что делать - не знаю! Скажи ты…
- Да что? - говорю.- Уж как ты не надумаешь, уж как ты не знаешь…
- Ты, Саша, на меня не смотри и меня не осуди: сам я себе не рад, ей-богу! Все я боюсь…
- Чего ж боишься?
- Да уж с детства так. Отец-то у меня суровый был и строг. Забил он меня и запугал. Вот и теперь еще все мне его голос слышится: «Не храбрись ты ни в чем: беду наживешь! Иди по дорожке хитро да тихо - хорошо будет!» - Я ведь и тебя-то обмануть сбирался, Саша; обмануть хотел и потом бросить,- ты прости меня! Не бросил: сил не было, потому что полюбил крепко… Скажи, Саша, скажи, что делать? Мучусь я, голова кругом идет… Ох, Саша, если б можно мне было жениться на тебе!
- Женись,- говорю.
- А люди-то что скажут? Подумай-ка, Саша, как люди-то напустятся,- дядя, жена его злая еще пуще, все! Все родные! Заклюют они нас, Саша! Умер бы я теперь с радостью!
И заплакал сам.
- Ну, умрем, коли хочешь,- говорю.
Он все плачет. И долго плакал. Встал потом и уверенно так говорит:
- Нет, Саша, грех умереть от своей руки! Будь что будет - женюсь я на тебе! Женюсь… Бог с ними со всеми! Что они мне? Чего бояться их? Женюсь, да и заживем с тобой!
Поцеловал меня и весел пошел себе.
XIII
Воротилась я домой - кличет меня ключница к барыне, сама злобно посмеивается: это она все барыне рассказала. Я пошла. Много тогда я наслушалась слов всяких, но до сердца те слова мне не дошли,- не оттого ли, что уж я знала их, ожидала… Я стояла перед барыней, слушала крик, и грозьбу, и брань, вот словно то далекий колокол гудел. Он у меня перед глазами носился, и все мне прояснялось кругом.
Целую ночь ту я глаз не свела,- думала, думала… Чего-то не передумала я тогда!
Утром господа чай пили,- вошел он. Я не ждала, что так рано он придет к ним. Я испугалась. Вижу, что и он не спал: бледный такой и усталый. Поглядел на меня, и тогда глаза у него блеснули, и отважный такой показался мне.
Господа удивились. Барыня неласково, сурово спросила:
- Что это значит? Откуда? Зачем?
Барин встал и по комнате стал ходить, потом опять сел.
А он все отважно им отвечает:
- Я пришел к вам с просьбою… Саша…
А барин его перебил:
- Да ну, ну, бог простит! Только смотри, чтоб вперед ты не глупил!
- Я не знаю, где совесть-то у твоего племянничка! - вскрикнула барыня.- Еще и разговоры об этом заводит!
- Да ведь от покорности, душенька; хочет прощенье получить от тебя,- говорит барин.
И заспорили меж собою. Спорят, а ему сказать слова не дадут.
Я-то все слышу и вижу из-за двери. Вижу, что он уж теряется, подбегает к ним, схватил их за руки и на колени сам упал.
- Отдайте мне Сашу, отдайте!
- Как? Что? Что?
И не поймут никак, что он говорит; вскочили, покраснели…
- Сашу отдайте! Я жениться на ней хочу!
- Жениться! - кричит барыня.- Ты с ума сходишь? Да ты помешался! Да ты пропадешь! Ты погибнешь! Да тебя всякий добрый человек на порог не пустит!. Как ты уживешься с простой девкой, с грубою, с глупою?
А барин курит, курит,- едва голова видна в дыму, и все покрикивает:
- Вот сумасшедший! Ах, наказал господь!
А он:
- Отдайте мне Сашу! (Сам краешек барынина платья целует и за руки ее ловит.) Что ж, разве у простой девушки сердце не любит? Все мы равны перед богом, тетенька! Отдайте мне Сашу! Я умру без нее! Без нее я на свете жить не хочу!
Слушаю я, и жалко мне его стало!
- Пустите! - вырывается барыня.- Отстаньте! Как вы смеете со мною так говорить! Я не отдам девку! Что хотите делайте - не отдам! Подите прочь! Прочь!
Так он и упал рыдаючи. А барин ходит, да курит, да охает.
- Сашка! - крикнула вдруг барыня.
Я вошла. Она схватила со стола ножницы и кивнула мне, чтоб я подошла к ней,- я подошла. Она рванула мои косы - и стричь меня. Одну косу отрезала, на другой ножницы сломала. У самой у ней руки дрожат - рассержена.
Барин смотрит, остановился с трубкой. И он смотрит на нее, на меня, да только плачет слезно… А мне чего-то словно холодно стало,- вот будто какой-то ветер холодный обвеял меня и все от меня разнес далеко. Велит барыня мне рассыпанные, раскиданные волосы собрать и высылает меня.
Собрала я косы и вышла. Что ж? Я его добро; волен он был дать им меня. Только зачем же он отдал-то?
XIV
Барыня меня с того времени не велела спускать с глаз. Ключнице-то хлопот было! Недосыпала - все за мною следила. Только я шаг ступлю - за мной крик: «Куда? Куда?» И долго я его не видала. Не видала, и рада тому была. Вот словно б я его совсем разлюбила. Не то что сердита я была, не то что обижена, а словно разлюбила,- не надо мне его.
Барыня долго меня донимала, долго гнала; потом он ходить перестал - забывать стала и бросила за него нападки. А барин и рад тому. Он тяжелый на подъем человек: обидеть ли, приласкать ли - трудно ему. Как уж рассердится, то после сколько дней сокрушается: «Зачем беспокоить меня? Делайте себе, что хотите,- меня не тревожьте, пожалуйста! Это все одно, что помешать обедать человеку!» Барыня не такая удалась; она вспыльчива и скорая на все: «Не хочу, не хочу твоего племянника на глаза пускать!» Барин сейчас согласен: «Не вели пускать, душенька: хоть оно и жалко немножко, да свой-то покой всякому дороже».
XV
Родился у меня мальчик,- такой крикунчик был, беспокойный! Хлопот мне было с ним много; ведь я невыклая была, молодая, а тут того нету, другого нету, то попроси у людей, то посоветуйся с людьми. Столько мыслей, столько-то заботы мне было! Кругом все на меня глядят с усмешкой. Кто б ни зашел к нам, кто б ни заглянул,- даже и обидным-то словом не хотят укорить - брезгают. Вот разве ключница не стерпит - крикнет. Только повар ласкал нас, когда пьян бывал. Да, да, и забот было, и хлопот! А на душе тогда тихо как-то стало, тихо…
XVI
Одним вечером,- я жила тогда одна вот в этой самой горенке, где меня замыкают теперь, чтоб дитя криком не докучало людям,- вечером сижу я, слышу - крадется кто-то, двери осторожно отворяет… крадется он: Глянула я и не обрадовалась, и не опечалилась, только мне будто скучнее стало. Исхудал он и измучился. Много говорил тогда, много плакал и ласкал, дитей радовался… «Я,- говорит,- сегодня ведь целый день у вас в сарае прятался, мучился, так видеть тебя желалось…» Я все слышу, все знаю, жаль мне его, только он мне лишний человек совсем.
А он с того вечера опять ходит. Как дитя он любил! Часто я, бывало, гляжу на них обоих, часто. Мальчик очень схож с ним уродился: такие же глаза ласковые и облик весь в его.
Все мне жалче да жалче его, сердцем всем жалко стало. Бывало, я думаю-думаю,- ум за разум заходит. И что это сталось меж нами? Он ли виною, я ли причиною? Станет он, бывало, о своем отце покойнике рассказывать, станет горевать да жаловаться,- и мне отец покойный примстится: суров и тяжел, глаза у него ледяные, а грудь каменная, а голос повелительный. Сед он как лунь и страшен; и гнет он, и клонит детскую головку бессильную все ниже да ниже. А его я все себе дитею представляла, словно он дитя мое, и что рубят тому детищу руку правую. Такая тоска меня брала всегда, а все слушать я любила про его отца покойного: покойник все предо мною застелет тенью своей, и мне жалче станет он, милее…
XVII
Захворал мой мальчик и помер… Что это за жизнь-то наша, господи! Уж и годится ли тосковать так по умершим, как я тосковала? Какая жизнь человеческая? Все-то неладно так, все-то неясно так!.
Он с горя, с печали сам заболел. Пошла я к нему. Рад был он мне, как уж рад! «Пропал бы один,- говорит,- не знал, как мне быть, что мне делать!»
А как в дверь застучали, он задрожал весь: «Кто это? Откуда? Что делать!»
А то за мною пришли: барыня прислала. Пришли и берут меня от него, ведут, а он провожает да плачет.
XVIII
Привели меня, и в другой раз косу отрезали. Теперь за мной велено всем присматривать; а если не время, то меня замыкать приказано. И вот уж три недели я со двора не выходила. Его с той поры не видала я. Повар встречался с ним сколько раз,- кланяется мне, говорит, и очень печален. Через него он мне обновки, деньги присылает.
Томится душа моя, и нигде душа успокою, нигде душа себе приюту не сыщет. Приехала ты - без слов мое сердце облегчила, без ласк поуспокоила. Спасибо, желанная ты моя!
И так схватила Саша, так меня в своих руках крепко сжала! И вдруг обессилела и, словно разбитая, упала около меня. Грусть и мою-то душу сдавила. Обнимаю я ее:
- Усни,- говорю,- усни у меня на коленях!
- Ах, как же уснуть-то мне! - промолвила.- У меня из сердца будто горький ключ бьет, и кипит, и всю душу мою топит!
XIX
Думаю, я, думаю, чем пособить ей и как помочь, да и говорю раз:
- Саша! А схожу-ка я к нему да все разузнаю,- веселей нам будет!
- Что ж знать-то? Сходи, коли хочешь,- ответила,- а веселей, видно, не будет!
- Не круши себя, Саша! - упрашиваю.- Ведь он тебя любит, сама говоришь, и ты его любишь,- не горюй. Расскажи только мне, куда идти и как мне узнать его?
- Да ты выйди вечерком на угол. Верно, он там стоит, меня ждет. А узнавай ты его по красе, по виду честному. Белокурый и кудрявый, шинелька черная на нем; а походка у него тихая.
Выждала я времячко - побежала на угол, а прямо навстречу мне он; я сейчас узнала.
- Саша кланяется,- ему шепнула.
Он вздрогнул и ахнул:
- Чья ты? Откуда?
- Я деревенская,- отвечаю.
- Ах, так это ты приехала недавно? Я знаю, все знаю, что там у вас делается, хоть сам и не бываю. Что мне Саша велела?
- Ничего, только кланяется.
- Или уже не любит она меня, что и словечка не нашлось у ней посердечней! Хоть от меня скажи ты ей, что нет мне ни сна ни покоя, что меня разлука сокрушает!
- Да что ж ей делать-то? - говорю ему.- Не ее воля!
- Ах, что ж мне делать! - вскрикнул.- Я б рад украсть ее, да как?
- Как же украсть? Трудно,- говорю,- трудно уж теперь горю пособить. Если б прежде-то вы порешили чем…
- Да, если б я знал-ведал все муки да все горе, я порешил бы. А то ведь опомниться не успел! Накричали на меня, нашумели, и грозят, и упрекают; с толку сбили меня, отуманили! Что ж Саша говорит?
- Ничего об этом не говорила.
- Ничего!. Сердечная девушка - слава ей! Верно, живется весело и без меня,- тоска не обуяла?
- Эх,- говорю,- не вам бы на нее обижаться! За кого она теперь в четырех стенах-то замкнута?
- Как же быть? - вскрикнул.- Ну, я пойду к дяде, побегу! Я в ноги им кинусь, молить-просить их буду!
- Вряд ли послушают.
- Да я Сашу видеть хочу! Пусть они мне голову снимут, а я Сашу увижу! Пойду!
XX
Я испугалась: что тут будет? Чтоб еще хуже не натворилось!
Он торопливо так к дому барскому идет, а я себе за ним бегу. Он к господам, я к Саше бросилась. Мечусь во все стороны, ей рассказываю да своим умом раскидываю, что будет; а она недвижно сидит.
- Саша! Что ж ты? - говорю ей.- У меня вчуже сердце замирает, а ты себе не шелохнешься, не шевельнешься!
- Ах, милая! - ответила, усмехаючись.- Сядь да утишься: не из тучи гром! Ты меня спроси, я лучше знаю - расскажу.
- Да ведь он к господам пошел!
- Знаю, что к господам пошел. И храбр он, пока идет; а лицом к лицу станет, руки у него опустятся - оробеет. Я знаю его; поверь моему слову!
Я все-таки успокоиться не могу, все жду - вот крик, шум, беготня поднимется. Но все тихо; часы идут. Не вытерпела я, прокралась к господской комнате; а там уж темно - спят.
Смущенная, я воротилась к Саше: что ж это такое?
А Саша только глянула на меня да усмехнулась.
XXI
На другой день Сашу шлют и за хлебом к чаю, Сашу шлют и к портнихе. Ключница рвет и мечет в гневе; кучер Саше ворота настежь растворяет, шутит с ней; повар (он в тот день тверез был) кричит на всех, швыряет дровами по избе. Парни хохочут. Я уж не знаю, что и думать.
- Саша! - говорю.- Что ты мыслишь? Как же это? Его послушались, что ли? Как же пускают тебя?
- Да, верно, ублажил их,- говорит.- Ты не тревожься по-пустому. Люди не враги себе: они подумали и все уладили себе не в обиду.
- Лучше ты, Саша, заплачь,- говорю.
- Видно, тебе слез-то девать некуда! У меня ж не обильно,- ответила.
XXII
Свиделась Саша с ним, но веселья у ней не прибыло.
- Что ж, Саша, рад-то, думаю, как был?
- Рад,- ответила.
- А сладил-то все это как?
- Поклялся им, побожился, что жениться на мне не женится. Присягнул им - теперь они спокойны: пусть его утешается!
- Хоть и обидно,- говорю,- да все тревоги такой не будет. А, может, после…
- Попусту и не надейся,- перебила меня,- он пуглив больно. Не всякую ведь любовь в люди показать хочется, милая! Как не цветно наряжена, не красно убрана, то дома, в уголке под лавку хоронят: «Сиди, любовь, утешай меня, а в люди не выходи,- осудят люди и хозяина пристыдят».
- Ах, Саша,- говорю,- он любит тебя!
- Ах, себя-то самого еще больше любит, скажу тебе.
- Нет, не греши, Саша. Это его просто обошли, отуманили; потерялся он, а любить любит. Как убивался по тебе!
- А вот как. Мальчишка из чужого сада себе яблоко добудет, и бьют его за то,- ведь он плачет, а яблоко отдать не хочется. А спроси-ка ты - признаться-то стыдится.
- Все ты, Саша, горе себе выискиваешь, словно им только и живется тебе.
- Какое горе! Ей-богу, не горе! Так, мысли мои.
XXIII
Все она в тех мыслях, да думах, да в раздумье, мало говорила, мало и глядела на что.
А он тревожится, спрашивает ее, потом подозревать стал: «Другого любишь!» И как он плакался, жаловался! Как ее и молил горячо, и обижал горько!
- Саша, Саша! - говорю ей.- Подумай ты да уладь свои дела! Ведь измучитесь вы без толку. Как он тебе покорен, как любит! Ну, что тебе не по нраву, ты прямо скажи,- просто научи его.
- На целый век не научишь, голубушка! Эта грамотка не дается ученьем. Нет, уж полно мне вчерашнего дня все искать.
- А зажили бы вы хорошо, этак в любви, в согласии тогда!
- При нашей бедности такие нежности! - смеется, а сама все о чем-то мыслит.- Знаешь,- говорит опять,- попросила б я смерти себе, да могила темна!
- Бог с тобою, Саша!
- Погоди, погоди! - перебила.- А он думает, что я другого полюбила, да кого же? Некого мне полюбить! Не хочу, не могу… Что тратиться по-пустому? Кто скуп, тот не глуп…
И, бывало, как начнет, то уж чего-чего она тебе не доведет.
XXIV
Господи! Какой содом у нас был тогда в целом доме! Барыня с барином ссорится, что на коляске прокупился; барин морщится да стонет; наш ревнует; ключница воюет с людьми… На нее, на ключницу, бывало, как найдет - по целым неделям так и жалит. Повар, слава богу, тогда пил все, так весел ходил и увещевал только, чтоб жили мы дружно.
XXV
Саша еще задумчивей стала и от него бегала. Никуда ее не вызовешь ни погулять, ни пройтись. Только в монастырь по воскресеньям ходила. Потом и к ней монахиня стала наведываться,- худая такая, хилая; ходила, на палочку опираючись, а лицо этакое спокойное,- оттого, верно, что все она молитвы читала. Прибрела раз эта монахиня, и Саша ее к барыне повела. Сидела монахиня долго там, и Сашу призывали, и барыня монахиню чаем угощала, и велела отвезти в коляске в монастырь. Спрашивала я у Саши:
- Что такое это?
- Погоди,- говорит,- все узнаешь.
XXVI
Вечером вижу - Саша узелок связывает. Удивилась я, на что она это делает… Вижу - и рубашки туда уложила, и деньжонки свои.
- Саша, да скажи, что это такое будет? Куда ты сбираешься?
- Прощай, голубушка! - ответила.- Живи - не тужи, понемножку плачь, понемножку радуйся, за чужим не гоняйся, а своего… боже сохрани,- своего не трать! Помни, что глупому сыну не в помощь богатство.
Мне страшно стало: что с нею?
- Не бойся, не пугайся: я в памяти. А иду я в монастырь. Барыня позволила. Она боится отвечать за мою душу богу и позволила. Я завтра чем свет иду. Ты ему скажи сама об этом и поуспокой.
- Такая молодая! - говорю.
- Не старая, да бывалая. Да скажи ты ему еще,- попроси от меня: пусть не тревожится. Мне уж отдохнуть хочется. Я там отдохну.
XXVII
Господи, что с ним творилось, как узнал! Жалко было со стороны глядеть.
Я хоть изредка, а все ходила к Саше. Она там при монастыре служила. Там славно у них! Стоит монастырь тот за городом, на горе, в лесу. Через ограду в монастырский двор деревья зеленые свесились, и сама ограда зазеленелась, замшилась. Кельи темные, маленькие, а в окошечко глянь - сколько цветов цветет! Какая мурава мягкая! Под горой, слышно, река журчит; а прислушайся еще - в городе колеса по мостовой стучат.
- Хорошо тебе тут, Саша? - спрашиваю.
- Хорошо,- отвечает.
- Покойно?
- Покойно.
Еще неречистее она стала. Разве о нем спросит иногда, как живет, да что делает. Я ей раз говорю:
- Саша, ты до сих пор о нем все вспоминаешь… не грех разве?
Она улыбнулась.
- Да, говорит,- куда ж его, хоть и грех, девать? Промолчу,- разве простится?
- А не жалко тебе его? Скажи по правде!
- Нет, мне ничего не жалко.
Спрашивала я ее, что как это тебе на сердце пришло в монастырь пойти?
- Я часто сюда ходила,- ты знаешь,- и полюбилось мне. Тихо так тут, безмятежно. Я свою работу отработаю да и сяду где-нибудь. Сижу - листья шумят, река журчит; птицы поют и порхают, голосу людского не слышно мне.
XXVIII
Я сама сколько примечала, ей хорошо жилось. Так ее хвалили все в монастыре. И старая монахиня, что за нее у барыни просила, очень полюбила ее: идет, бывало, мимо - всегда ее благословит. Я уж рада, что она пристроилась, успокоилась. «Пусть ее живет в монастыре! Хорошо ей там»,- думаю. А она нежданно-негаданно и умри. И в монастыре-то никто не знал: никого не покликала, а может, не могла покликать. Умерла она в своей келейке тесной да темной…
Я была, как ее хоронили. На дворе было ярко, ясно. Свечи кругом гроба пылали; пламя дрожало, и солнышко играло на ее лице. А такое у ней задумчивое лицо было, такое мученическое!
Он и до сей поры ходит на ее могилу и все молится там. Жениться не захотел. Я его сколько раз на могилке встречала. Такой печальный!
«Никто уж не повеселит меня так, как моя Саша покойница! Бог судья дяде и тетеньке!»
КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧКА
I
Умерла у нашей барыни горничная девушка, и приказчику веленье прислано барское: немедля другую к барыне представить. Выбрал приказчик меня. Я была сирота, только и роду всего у меня, что дедушка. Ласковый такой старичок был, седенький, смирный. Выслушал он приказ, вздохнул да и повез меня.
Барыня наша жила в уездном городке. Городок был ветхонький, словно серенький. И домики серенькие, и заборы, и частоколы, да и мещане там все в серых чуйках ходили. А вот деревья там такие развесистые, такие густолиственные! Над иною избушкою раскинется липа зеленая, всю закроет, только чуть уголочек сереет. Улички узенькие; под заборами такая травка густая росла; воробьев видимо-невидимо,- такое чириканье поднимают; и сорок много водилось,- так по улице и скачут, не боятся.
Барский дом стоял на конце города, на выезде, каменный, высокий; подъезды крытые; над воротами два льва сидели с разинутою пастью. Кругом дома сад густой зеленел, в саду беседки разные, дорожки усыпаны песком,- все по-барски. А кругом мещанские домики жались друг к дружке вдоль улички рядочком.
Въехали мы в ворота. Двор обширный и чистый. Вышел к нам навстречу высокий бородач, смуглый, румяный; глаза у него так и сверкают, лицо такое удалое, гордое, улыбка веселая да насмешливая. На нем плисовые шаровары, рубашка красная, сапоги скрипучие. Вышел он без шапки, и черные его кудри развеваются.
Дедушка кланяется ему. Поклонился и он; подбоченился и осмотрел нас с ног до головы.
Тут выскочил из избы мальчишка быстроглазый, круглолицый, черный, как словно жучок. Выглянул из дверей повар в белом колпаке,- сморщенный, седой; глазки у него маленькие, носик остренький и кривой; борода не брита давно,- выглянул, посмотрел, табаку понюхал и пошел. Вот словно сказал: «Видали и таких!» Вышла на крыльцо из хором старушка, в темном платье и в белом чепце, степенная, строгая старушка, и подозвала меня к себе.
- Иди за мною к барыне,- говорит,- войдешь - поклонись низко и к ручке подойди, поцелуй ручку бережно, не бросайся.
II
Иду за нею. Комнаты большие, светлые. Ковры богатые, яркие, зеркала, картины в золотых рамах.
Барыня сидит в кресле и с собачкой играет. Из себя она еще хороша была, хоть и не молода. Взгляд быстрый, речь живая, скорая, голос звонкий. И видно сейчас, что щеголиха она не последняя: все на ней с иголочки, и сидит она такая нарядная да пышная. Посмотрела на меня, спросила, как зовут и сколько мне лет, и сказала старушке:
- Ну, уведите ее.
Простилась я с дедушкой.
- Не скучай, дитятко! - говорил он мне.- То ли еще на веку-то случается! А ты не скучай!
Все меня утешал, а сам вздыхал; а поехал - заплакал.
Одели меня и к барыне приставили, а старушка (Аксинья Ивановна ее звали) домой пошла. Она проживала у барыни, пока надо было, а потом отослали ее.
В хоромах я была да Миша, вот тот мальчик быстроглазый. Миша также сирота был, да горевать он не горевал; веселый такой, шумливый, говорун, проказник, и ко всякому, бывало, он сумеет подойти. Уж на что повар нелюбезный человек был, молчаливый,- не то чтобы чуждался он людей, только не охоч был ни на дружбу, ни на знакомство,- а и он, бывало, слушал Мишу, как тот размелется; не прогонял никогда; слушает, бывало, улыбнется и табаку понюхает. А Ефим-кучер так очень Мишу любил, часто его зовет, бывало, сам и в разговоры вдается, как с ровнею.
Барыня моею услугою недовольна была и все на меня гневалась. Я робка очень была,- бывало, она крикнет - у меня и руки задрожат, и в глазах потемнеет; ну, и неловкая я была такая, непроворная, что греха таить!
Билась она, билась со мною да и послала за Аксиньей Ивановной. Аксинья Ивановна сейчас прибежала.
- Что вашей милости угодно?
- Аксинья Ивановна! Поищи-ка ты мне хорошую служанку. Нет ли из мещанок? Все они поумней и посмышленей.
Аксинья Ивановна сейчас за платок, за шапочку и пошла девушку разыскивать.
Под вечер видим, идет Аксинья Ивановна и за собою девушку ведет. Девушка высокая, статная; глазами так и обжигает. Вышел Ефим навстречу им и остановился - хороша! А девушка на него глянула ли, нет ли, и прошла мимо в хоромы, голову высоко поднявши. Ефим себе отвернулся.
- Кляняться не будем, Миша! - сказал с усмешкой.
А Миша ему:
- Вот, Ефим Григорыч, королева-то!
- Эх, Миша, не все золото, что блестит! - Ефим ответил.
Барыне девушка очень по нраву пришлась: договорила ее, а Аксинье Ивановне, за труд да за усердие, старое платье пожаловала.
III
Пришла девушка ужинать в людскую и все молча сидела. Если что и спросят, то сквозь зубы отвечала. Ефим усмехался да поглядывал на нее. А она против него сидит. Платье на ней розовое, в ушах длинные стразовые подвески качаются, коса на самой маковке под гребешком. Из себя хоть и худощава и желтолица, а хороша. Вечером еще лучше она нам показалась: глаза такие яркие, умные; брови темные дугою; а нраву, видно, она насмешливого и кичлива: сидит себе, тонкие губы сжавши.
Заговорили мы с нею, а у нее, что называется, каждое словечко по рублю… Мы скоро и замолкли. Вдруг Ефим к ней:
- А что, красавица, как имя ваше, как отчество?
Она как глянет, ровно водою студеною окатила.
- Что угодно? - протянула.
Голос-то у ней не звучит словно.
Ефим даже вспыхнул весь, ну, а не сплошал-таки.
- Как по имени, по отчеству величают? - повторил.
- Зовут меня Анною, а по батюшке Акимовною,- ответила ему девушка, и так, словно топором отрубила.
Крепко, кажись, она спесивостью нашего Ефима задела; он только кудрями тряхнул и проговорил:
- Желаем много лет здравствовать Анне Акимовне!
Глаза у него сверкнули, и замолчал он на весь вечер. А как расходились мы, он на нее посмотрел так язвительно, усмехнулся и прищурился, что Анна Акимовна вспыхнула и отвернулась,- словно осерчала.
IV
Вот на другой день просит Анна Акимовна барыню, чтоб за ее пожитками послать. Она прежде проживала у тетки, городской мещанки; там ее и все добро хранилось - так вот она и просит барыню. Барыня сейчас приказала:
- Пусть Ефим сходит да заберет или пусть съездит. Скажи ему.
Выходит Анна Акимовна на крыльцо, а тут и все люди во дворе, и Ефим тут же. Вот она оглядывает всех сверху, с голов, да протяжно так и говорит:
- А кто тут у вас Ефим-кучер?
Словно она его и не знает, а неправда,- сейчас всякий бы сказал, что неправда. Не знает, а чего ж это вся вспыхнула? Чего в его сторону и не глянет!
- Кто у вас тут кучер Ефим?
Мы только все переглянулись, а поваренок Миша так и покатился со смеху, да и все-то улыбнулись. А Ефим тряхнул кудрями и выступил ближе к ней.
- Вот удар-то сердцу молодецкому! - обращается Ефим к нам.- Мы думали, что про нас и в Москве писано, а выходит-то что? Неведомые, незнаемые люди совсем! Красная девушка щурилась и жмурилась,- да лица нашего не признала!
Анна Акимовна его речь перебивает:
- Барыня приказала мои пожитки перевезти, да не мешкать с этим приказывала.
- Помилуйте, Анна Акимовна, как можно-с! Мы в сей же миг… А много подвод прикажете вырядить?
Сам смиренником стоит, а уж лукавство-то такое на лице!
Анна Акимовна смутилась и рассердилась, и слова не ответила - ушла.
Кто стоял тут на дворе,- посмеялись и разошлись, только еще Ефим остался.
Выходит опять Анна Акимовна.
- Что ж не едешь, куда послан? - сурово спросила его и глянула исподлобья, враждебно.
- Да вот ответу мне не дали; ответу жду: сколько…
- У меня пожитков немного.
И ушла, и дверью за собою хлопнула.
Ефим вытянул возище громадный, что сено возят, запряг и поехал к ее тетке.
V
Едет оттуда; видим - везет сундучишко голубенький, жестью обитый, да две подушечки, да одеяльце легонькое. Поставил все добро серед воза и так уж кричит на лошадь да понукает, что все соседи из окон высунулись,- глазеют. Тамошние мещанки такие уж любопытницы всесветные, не приведи господи!
- Что, что везут? - слышно, а добро-то только вверх подбрасывается от каждого толчка,- тяжести там мало было.
Гляну, а из хором, из окошка сама Анна Акимовна смотрит, да бледная такая, глаза блестят и губы дрожат.
Ефим въехал во двор и крикнул:
- Эй, люд крещеный! Идите да великую добычу поднять помогите!
Анна Акимовна выбежала:
- Как ты смеешь зубоскалить? - прошептала.- Как ты смеешь? Я барыне скажу…
- Переведите дух, Анна Акимовна; больно уж осерчали вы, ей-богу.
Она схватила свой сундучок, подушечки, и сама потащила за собою. Ефим постоял, поглядел с усмешкой и стал песенку насвистывать.
VI
Сбираемся ужинать. Не придет, думаю, Анна Акимовна: огорчена крепко. А она и входит, да веселая такая; приветливей даже стала: на меня взглянула, Мише усмехнулась, у повара спросила, где вода стоит; только Ефима словно не видит она.
Сели за ужин. Стала она мне рассказывать, какая под городом роща славная, и гулять там прохладно, и много народу туда сходится, съезжается. Рассказывает, а я слушаю. И щеки у ней разгорелись, глаза так и искрятся. «Вот веселье напало!» - дивлюсь… Да как-то глянула на нее сбоку, а лицо ее все подергивается, словно ей что в сердце впилось. «Вот как!» - думаю.
А Анна Акимовна беспрестанно говорит, говорит: ну, и договорилась…
- Раз,- рассказывает,- шли мы из рощи поздно ночью; целая нас ватага была, и весело так было; ночь-то месячная, теплая, то и дело, встречаются люди. Вдруг тучами заволокло; темь такая, ни зги не видно, а нам как раз мостик переходить, и навстречу нам какие-то молодцы,- кто их знает чьи,- себе толпятся. Суматоха поднялась, и девушек столкнули. Я первая слетела под мосток…
А Ефим ей на то:
- Великому кораблю великое и плаванье, Анна Акимовна!
Анну Акимовну словно водой окатили; вздрогнула, не нашлась что отвечать; хотела она опять в разговоры пуститься, в рассказы, да нет, уж не вяжутся слова. Прикусила она губы, нахмурилась, задумалась. А Ефим как ни в чем не бывало:
- Славно вы рассказываете, Анна Акимовна, заслушаешься! - говорит, тряхнувши кудрями.
VII
Прошел год. Обжилась у нас Анна Акимовна; узнали мы ее короче. Нравная была девушка, кичливая, обидчивая. Ни за что, бывало, повздорит со всяким; уж про Ефима нечего и говорить: всегда с ним во вражде, в ссоре, в гневе. По целым неделям, бывало, не говорят меж собой; отвертывается Анна Акимовна от него, а он только посмеивается. А то случалось,- вдруг нежданно подойдет к ней близко, склонится и прошепчет:
- Анна Акимовна! Здоровы ли?
Глаза у него такие тихие, голос мягкий.
Она так и обольется румянцем горячим, и хоть хмурится, а лицо таки просияет, против ее воли улыбка мелькнет. И убежит, бывало, от него. И долго после того не идет в людскую из хором.
А весела как она, бывало, после привету такого! И песни распевает, и шутит. Я, Миша себе за нею веселимся. А разговор у нас все как-то на Ефима сходит всегда. И сам не заметишь, как заговоришь про него, и пустое все рассказываешь: «Вот Ефим поехал лошадей ковать. Ефим песни хорошо поет. Вот Ефиму бы жениться! И на ком это ему бог приведет?»
Что ж тут за разговоры? Пустые! А Анна Акимовна словечка не проронит,- слушает. И как хитро на это речь сводит! Я бы довеку не догадалась, да Миша надоумил. Это такой уж пройдоха был! Ничего и под землей от него не утаишь. Миша, как приметил, шепнул мне:
- Что это Анна Акимовна все на Ефима речь сводит? Вот новинка-то ему будет, а мне потеха!
Вскочил и убежал из хором. Верно, он тогда ж и передал эту заметку свою Ефиму.
VIII
Садимся обедать. Миша так и юлит, усмехается, моргает. Ефим пригрозил ему, да уж поздно. На беду, Анна Акимовна заметила и вспылила-вспылила. Она в тот же день как нарочно весела очень была, и сама об Ефиме спрашивала, а тут, видно, догадалась, что пересказано.
- Миша! - едва проговорила.- Я скажу барыне про твои насмешки!
- Какие насмешки, Анна Акимовна? Да я про свои дела… Я про вас, ей-богу, и забыл.
И такую рожицу смиренную скорчил тот Миша - кажись, только бы его калачиком наградить!
Ефим улыбнулся.
- Чего это вы гневаться так изволите, Анна Акимовна? Или что потеряли? Или слово забывчивое сказали? Что ж, слово не воробей, вылетит - уж не поймаешь!
- Ты чего привязываешься? Кто тебя-то спрашивал? - накинулась на него Анна Акимовна, не помня себя от гнева.- Зазнался, зазнался ты очень! Вот уж посади за стол… Забыл, кто ты такой… что за вельможа? Что ты о себе думаешь?
Ефим стал перед нею, головою покачивает.
- Ты-то от каких князей род ведешь?
- Да как ты смеешь равняться-то? Бессовестный ты такой! Мой батюшка купец был, свою торговлю вел…
- Да-с, да-с! Нам небезызвестно-с! Ну, что вы, купцы? Ведь один обман от вас только. Я вот хоть бы вчера платок купил; божилось лихое твое племя: износу нет! А вот посмотри-ка - весь светится!
И покойно так рассказывает, платок развертывает; а она-то дрожит, вся бледная.
- Я барыне жаловаться буду,- крикнула.- Ты не смей издеваться, мужик глупый!
- Постой, постой! - заговорил Ефим, словно изумился.
- Да! Да! Мужик бестолковый! - кричит Анна Акимовна.
Ефима словно кто против шерсти повел; кудрями он тряхнул и бороду погладил.
- Погоди, погоди! - начал, сдерживая свой голос звучный.- Говоришь ты: мужик. Ну, признаюсь тебе сам, точно я мужик. И из деревни я недавно,- тоже признаюсь. Жил я там, пахал, сеял, кормился сам и продавал, и с людьми чисто поступал, дружно жил. Я нраву веселого. А ты, купеческая дочка, Анна Акимовна, чем ты взяла? Что из себя-то ты вглядна? Это сущий пустяк. Первое дело - душа, нрав. Ты задорна, строптива больно…
- Как смеешь? - запищала она.
А он свое:
- Лет ты хоть не молодых, а уважения тебе ни от кого нету. Как ты себе не величайся, как ни кичись,- идут люди, а сами и не спросят: что это за Анна Акимовна на свете живет? Мой-то батюшка землю пахал, и всяк скажет: «Добрый мужичок был покойник!» А твой, хоть и в лисьих шубах хаживал, да слава-то нехороша. Чего ж шипеть-то по-змеиному,- ведь правду говорю!
А у купеческой дочки голос с сердцов уж оборвался.
- Ты,- наконец вскрикнула,- ты как осмелился моего батюшку порочить? Как смеешь?
- Отчего не смею?
- Не смеешь!
- Смею.
Да как пошла! Кричит на всю избу. Мы их уговаривать, разнимать,- куда,- еще пуще! Вдруг слезы так и брызнули у Анны Акимовны; выбежала она из избы. Ефим захохотал.
- Со злости голосить будет! Анна Акимовна, на доброе здоровье вам! Готовы служить-с! Чем богаты, тем вам и рады!
IX
После этой ссоры они совсем и в разговор не входили. Встретятся - она отвернется. И такая недотрога стала, спаси господи! Чуть что ей покажется не так - вспылит, зашумит, забурлит. И он угрюмей, и шутки его злобные. Оба похудели, побледнели.
Раз Миша утром и шепчет мне:
- Слушай-ка, Катя, дива-то какие я тебе расскажу!
- Ну, что там такое? - говорю.
- Да Ефим сегодня ведь целую ночь глаз не свел… Я с вечера хватился его - нету. «Пойду поищу, где он»,- думаю. Обежал весь двор - нету, и за воротами - нету. Сам не знаю, словно меня что-то толкнуло. Побежал я к реке; а он там и сидит на горке, над рекою. Склонил голову на руки - думает, да такой-то печальный, будто по родной матери тужит! А кругом все тихо, только вода плещет в берега. Месяц ясно светит. Не решился я его окликнуть,- побоялся, да и любопытно мне было, что будет. Жду, жду, а он все сидит, не шевельнется. Господи! Какой печальный-то он был! Какой уж унылый! Заря стала заниматься; он поднялся и тихо пошел домой,- вот словно больной, разбитый человек,- запряг водовозку и за водой поехал. Так вот, Катя, дива-то какие! Просто ума не приложить! И голова у меня болит от бессонницы,- мочи нет!
А я давно уж за Анной Акимовной замечала, что ей по ночам не спится,- сидит пригорюнившись на постели да думу думает. А то раз я пробудилась… Этой ночью гроза была сильная: дождь, ветер, град; деревья шумят и трещат; вода с крыш льется-журчит; гром раскатывается, грохочет; молния сверкает. Я вскочила, крещусь. «Анна Акимовна!» - окликаю ее тихонько. Ее нету. А у нас всегда лампадочка горела: видно, светло было. Гроза утихла. Где ж это Анна Акимовна? Слышится мне в образной шорох,- я подкралась. Анна Акимовна перед образами на коленях стоит и так молится! Стиснула руки и только выговаривает: «Боже мой! Боже мой! Помилуй меня, грешную!» И в таком она томлении, в такой муке мучилась! Припадет к полу, лежит - и опять поднимется, опять взмолится; а без слов молится, без рыданья. Ну, я своей заметки Мише не сказала: его уж и то любопытство-то извело совсем. Недоедает, недосыпает - все следит за ними. Что ж? Охота пуще неволи!
X
А днем их увидишь - невдогад тебе, что на душе деется у них. Свое дело делают исправно, и веселы, и смеются. Только меж собою не говорят, а так только шпильки разные пускают друг дружке. За обедом ли, за ужином ли, как сберемся, Анна Акимовна и начнет: речь про мужиков заведет (этим, знала она, лучше всего доймешь), и се и то. Язвила она раз, язвила - Ефим все молчал - а там и заговорил спокойно так:
- Эх, матушка, Анна Акимовна! А я, мужик, ведь за вас посвататься хотел. Что, думаю, девушка она хоть нетолковая, хоть вздорная, ерошливая, да за обозом сбредет!
Она вспыхнула и затрепетала.
- Полно же, матушка! - говорит Ефим.- Не извольте гневаться: нездоровье приключится. Опаски насчет сватовства моего не имейте. Пришла, было, дурь в голову и прошла. Всяк сверчок знай свой шесток. Мы себе ровню повысмотрим.
Она вдруг замолчала и молча целый обед просидела.
XI
После этой размолвки последней вдруг Ефим повеселел; прихорашивается все, прибирается. Часто стал со двора, из дому отлучаться; а из дому идет - песни поет; домой ворочается - с песнею. И все пел он:
Ах, ты, милая, хорошая моя,
Чернобровая, приветливая!
Притихла Анна Акимовна, и не слышно ее. Тихонько себе работает, а в свободный часок к вечерне идет, и все в уголку становится, в сторонке, и молится.
- Что барыня? - спрашивает меня Ефим одним вечером. Все мы в людской были; Анна Акимовна гладила.- Примет она меня?
- Да отчего ж не принять! - говорю.- А вам что?
- Да вот милости хочу просить.
Анна Акимовна слушает.
- Так и быть,- говорит Ефим,- надо вам признаться: жениться я хочу. Уж вы, Анна Акимовна, старого гнева не помяните, не обидьте мою суженую. Девочка славная!
Анна Акимовна побелела вся, и губы у ней задрожали. Не ответила ему ничего и вышла.
Ефим усмехнулся ей вслед и песенку стал насвистывать.
Легла барыня спать. Бегу я в людскую, слышу - на лестнице кто-то плачет. Смотрю - Анна Акимовна. И как уж она горько плакала-рыдала! Я тихонько мимо ее пробежала; она меня и не заметила. Ужинать Анна Акимовна не пришла.
- Что это нашу Анну Акимовну от еды отбило? - говорит Ефим, да так лукаво посматривает и весело.
- Я видела - она плачет на лестнице,- говорю я ему.
- Плачет? - вскрикнул.
После ужина он сейчас выюркнул за двери. Мы с Мишею переморгнулись - себе за ним. Он прямо к хоромам; стал, послушал - плачет. Он туда. Месяц светит ярко, и лестница светла; а Анна Акимовна в темный уголок забилась. Он туда к ней - и обнял ее крепко, и целовать стал.
Как ахнет она! Глянула на него, узнала, да так и обвилась руками около его шеи и плачет-плачет!
Он ее на руках вынес из того уголка. Она вырываться - не пускает; поставил против месяца света.
- Ага, купеческая дочка, Анна Акимовна,- промолвил.- Теперь ты моя!
И так вымолвил, словно он врага своего лютого полонил, и у самого слезы две скатились, и такая усмешка злобная! Страшно и чудно на него смотреть тогда было.
Анна Акимовна только руками закрывается да плачет-плачет!
XII
Утром они к барыне пришли. Ефим за руку ведет Анну Акимовну. Она такая печальная, заплаканная, словно на казнь он ведет. Барыня их приняла, удивилась и обрадовалась.
- Хорошо, хорошо,- говорит Ефиму,- женись, позволяю. Я к Аннушке привыкла.
И дала барыня им ручку поцеловать.
Ефим сейчас и гостей пошел сзывать, подарки невесте покупать. А невеста сидит, ему рубашку шьет, а сама разливается-плачет.
- Что ж, Анна Акимовна,- говорит Ефим,- что ж вы своих не зовете?
- У меня никого нет,- ответила.
- Хоть дальняя родня, а все родня,- вы позовите.
- Хорошо,- говорит.
Позвала Анна Акимовна купеческих девушек на девичник. Пришли, все такие разряженные, в шелковых платьях, у одной золотая цепь на шее висела, и в ушах серьги драгоценные сверкали. Была это троюродная сестра Анны Акимовны.
К Ефиму никто не пришел. А уж как Анна Акимовна боялась убогих гостей! Чуть дверь отворяется - она в лице изменяется.
Купчихи сидели около стенок, чинно так, и орехи грызли. Невеста целый вечер проплакала. Ни песен, ни веселья не было; только один Миша утешался.
На другой же день - под венец. Ефим очень спешил свадьбою. Барыня сама молодых благословила. Венчать повезли Анну Акимовну в барской коляске,- так барыня приказала,- а Ефим ехать не захотел, пешком пошел.
Купчихи собрались еще нарядней: набелились, нарумянились. Ефимовых гостей все нету. Перевенчались и приехали все, со всеми гостями, домой. Взял Ефим с усмешкой молодую жену и ведет, а на пороге их встречает хлебом-солью мужичок в зипунишке ветхоньком, в лаптишках. Невеста глянула и зашаталась. А Ефим ее, ближе подводит и кланяется в пояс тому мужичку.
- Злодей! - прошептала молодая.- Злодей!
Все купчихи словно окаменели,- стоят, смотрят так, будто ждут выстрела из пушки. Входят в избу, и в избе на лавках все в лаптях сидят… Купчихи глянули и пятятся к дверям, губы поджимают, платья свои шелковые подбирают,- обиделись, взъерошились…
А Ефим их упрашивает, двери им заступает:
- Что спесивитесь больно, гости дорогие? Да не обидьте, не огорчите: погуляйте на свадьбе!
А купчихи надулись, к стенке лицом от него отвертываются.
Тогда он им двери настежь.
- Была бы вам честь предложена, а от убытку бог избавил! Проживайте без нас, а мы-то без вас проживем!
Купчихи так табуном и понеслись к двери; зашумели промеж собою по-шмелиному.
- Анна Акимовна! - крикнул Ефим.- Угощайте дорогих гостей! Нарочно по всему городу бегал, искал таких, чтоб вам понравились. Что ж вы приуныли-то? Поживется - слюбится!
Понемногу все опомнились, обошлись,- а то ведь даже и повар удивился,- пьют, здоровья, многих лет молодым желают, целоваться их заставляют.
Анна Акимовна потеряна совсем,- вся дрожит, кланяется, целуется; словно она себя не помнит; потом села на лавку, и гости все разошлись,- она не шевельнулась. Говорили - не отвечала, не глянула.
XIII
На другой день она захворала и долго пролежала больна. Барыня к ней лекаря присылала. Он ее спрашивал - молчала. Лекарь ее дурою назвал и, по своему уж разумению, ей какое-то лекарство дал. Не приняла.
Ефим стал крепко тревожиться, затужил, закручинился. Целые ночи над нею просиживал и все, бывало, глядит на нее. А она его глаза встретит - отвернется; голос его послышит - вздрогнет.
А все-таки он суров с нею был; хоть видно уж по всему, что любил, а суров был. Только раз он ее нежными словами просил,- это чтоб лечилась. Уж как он тогда ее просил! Она только отвернулась. После того еще суровей он сделался, еще угрюмей и насмешливей. В черных его кудрях седина засветилась.
Никто не думал, чтобы Анна Акимовна оправилась. Сбирались уж ей гроб покупать, а она выздоровела. Переменила ее болезнь так, что и сказать нельзя: такая стала тихая, смирная,- водой не замутит.
Да не на радость поправилась.
Тяжело да горестно жилось Анне Акимовне. Ефим ей все за прежнюю гордость отплачивал.
- Утеряли вы, Анна Акимовна, свое княжество-то за мною! Вот ведь маху-то дали! Просто беда!
Она все молчит.
И глядит он на нее, бывало, как на своего врага жестокого, и часто приговаривал глядя:
- Жгуча крапива родится, да во щах уварится!
И усмехнется.
XIV
Анна Акимовна сохнет да тает не по дням, а по часам. А спросишь,- «здорова», говорит, и работы своей не бросает, работает. Глаза у ней большие такие стали, щеки впали и такой яркий румянец на щеках играл. Плакать она не плакала никогда: покойна была, только уж такая тихая да печальная! Бывало, как войдет, о чем бы ты ни вел речь веселую,- слово твое замрет и сердце заноет. Даже барыня стала замечать и спрашивать:
- Чего ты, Аннушка, так худеешь? Ты у меня выздоравливай, пожалуйста! Вот еще умрет,- беда тогда! Останусь я без ней, как без рук! Полечись-ка ты, Аннушка!
- Я здорова, сударыня.
- Ну, не худей, если здорова.
Ефим опять жесточе, да жесточе с нею, да угрюмей. Постарел-то он как за это время! Такие морщины глубокие его лицо избороздили! Не те уж глаза живые,- угрюмый, горящий взгляд; усмешка язвительная, слова насмешливые да едкие, а как засмеется - мороз по коже подирает, такой хохот его недобрый…
XV
К осени Анна Акимовна очень ослабела. Дни стали холоднее; дожди пошли. Вот перед покровом денек выдался ясный и теплый. Вышла Анна Акимовна на солнышко погреться: все она зябла. И сидела она в саду, под липою, работала. Время хоть осеннее было, и уж деревья лист разноцветный роняли, а хорошо еще в саду было: ягоды алели на шиповнике, белели пожелклые березы, и дуб еще зеленел… Хорошо было в саду, Анна Акимовна сидела и работала. Я приходила ее обедать звать - не пошла.
- Не хочу,- говорит.
Слезы у меня навернулись, что сидит она такая тихая-тихая.
- Анна Акимовна! - говорю.- Бросили б вы эту работу, отдохнули б немножко!
- На что бросать? - отвечает.- Кончать надо! Постояла я около нее, постояла.
- Славный день сегодня какой, Анна Акимовна, тепло.
- Тепло,- отвечает,- славный день.
Хоть бы она пожаловалась, хоть бы без слов заплакала! Нет! Хотелось мне обнять ее да приголубить; спросить хотелось, что болит, да я не посмела и ушла от нее с тяжелым сердцем, с тоскою.
Под вечер опять я побежала к ней в сад. Ее нет уж там. Я в хоромы, в девичью - нету.
Спрашиваю Мишу:
- Миша, не видал ты Анны Акимовны?
- Видел,- говорит,- она в свою поветку прошла.
А у них была поветка во дворе, где свое добро хранили.
Стучусь я в поветку - никто не подает голосу мне. Толкнула я тихонько дверь и вхожу; за мной и Миша.
Лежит Анна Акимовна холодна и мертва. В руках крест сжала, и такое лицо прозрачное да бесстрастное, словно восковое. Видно, что знала она, ведала, когда умереть ей: чистым полотном скамью застлала, и образ поставила себе в голову, и убралась, нарядилась.
XVI
Бросились мы, сказали соседям, доложили барыне.
Ефима с утра дома не было: послан был куда-то с книгами от барыни.
Сбежались люди; шум, говор, толки, аханье. Послали за дьячком. Стали над покойницей читать и понемногу все угомонились, опомнились. А тут Ефим на двор.
Кто был тут, все от него разбежались: он только оглянулся и прямо к поветке. Мы долго ждали,- не выходит. Пошли сами туда, смотрим: стоит он около покойницы руки скрестивши, глядит на нее, слушает чтение. А дьячок читает громко, протяжно; свечки пылают.
И целую ночь он простоял, не шевельнулся, не вздохнул. На утро пошел, гроб купил, к священнику зашел, попросил дозволенья и могилу вырыл ей сам. Сзывал на похороны. Совсем спокоен человек был, кажись, а все чего-то страшно было; все сердце недоброе чуяло, вещало.
XVII
Отнесли на погост Анну Акимовну и в сырую землю схоронили. Заходили с кладбища люди; поминальный обед был, и Ефим сам распоряжался. Как разошлись все, он лошадей на водопой повел и говорит Мише:
- Миша, слушай да помни! Коли я пропаду, все мое добро отказываю жениной тетке; пусть ей все отдадут. Слышал?
Перепугался до смерти Миша.
- Слышу.
- Ну, помни!
И поскакал.
Вбежал Миша в людскую, дрожит всем телом.
- Ефим хочет руку на себя наложить!
Всполошил всех: побежали к водопою. Все лошади под горою к раките привязаны, а Ефима нет нигде. Окликать, искать, и нашли его шапку около колодца, старого, заброшенного. А в колодце том давно еще девочка утонула,- и дна в нем не было. Около этого самого колодца шапку его нашли, скликали людей с баграми и с крюками, да с гамом, с говором, с шумом Ефима мертвого выволокли.
ИГРУШЕЧКА
I
Я родом-то издалёка, свой край чуть помню: увезли меня оттуда по шестому году. Вот только помню я длинную улицу да темный ряд избушек дымных; в конце улицы на выгоне стояли две березы тонкие, высокие. Да еще помню, у нас под самым окном густые такие конопли росли, а меж коноплями тропиночка чернела, а где-то близко словно ручеек журчал, а вдали на горе лес зеленел. Да еще я помню свою матушку родную. Все она, бывало, в заботе, да все сиживала пригорюнившись. Отца я не зазнала: он помер, мне еще и году не было. Жили мы в своей избушке. После на чужой стороне часто мне, бывало, те дни прошлые пригрезятся, что кругом поле без краю, солнце горит и жжет, сверкают серпы, валится рожь колосистая; я сижу под копной, около меня глиняный кувшинчик с водой стоит; подойдет матушка с серпом в руке,- загорелая она, изморенная, напьется воды из кувшинчика, на меня глянет и мне усмехнется. А зимою! В печи дрова трещат, в избушке дымно; хлопочет заботная моя матушка, а в окно глянь - снежная, белая пелена из глаз уходит; во всех избах сенные двери настежь, и валит из дверей дым серый. Деревья стоят, инеем опушились; тихо на улице; только задорные воробьи чирикают, скачут.
И вдруг я в хоромах богатых очутилась, всюду шелки да бархаты, стены расписные, гвозди золоченые. Стою я середь горницы замираючи, а передо мной сидит на кресле барыня молодая, пригожая, разряженная. Сидела она и, глядючи на меня, усмехалась. Маленькая барышня, румяненькая, кудрявая, вертелась по комнате да, смеючись, все меня беленьким пальчиком затрагивала - вот словно как деревенские ребятишки галчат дразнят. Как схватили меня с улицы и посеред горницы перед барыней поставили, так и стою я да озираюсь: сердце у меня со страху закатилось. Понемножку я в себя пришла и плакать стала, стала к матушке проситься. Барыня в серебряный колокольчик зазвонила, и человек усатый вбежал: «Отнеси ее домой!» - показывает ему барыня на меня, а барышня как закричит, как затопает ножками!.. Барыня к ней - целовать, унимать - барышня еще пуще… Выскочил из другой горницы барин щеголеватый… «Что? что?» Махнули на усатого человека: «Иди!»,- а меня не пустили, кусочек мне сахару дали и велели: «Не плачь». Потом я помню безлюдное да безбрежное поле, да по полю дорогу змеей черной, да помню свою тоску беспомощную. После уже, как я в лета вошла, то от людей узнала, что и как было.
Увидала меня на улице барышня гуляючи; я барышне приглянулась. «Дай мне эту девочку, подари!»,- говорит она барыне.
Барыня ее уговаривать стала: «На что тебе такая замарашка, глупенькая!» Да барышня ничего слушать, знать не хочет: «Дай девочку!» Сама в слезы ударилась. Вот и приказали меня в хоромы привесть. Привели да уж и не выпустили. А господа в другую отчину выезжали, и на другой день у них был отъезд положен. «Хочу девочку с собой взять!» - кричит барышня. Попробовали ее уговаривать, только слова даром потратили. Барышня опять расплакалась, опять раскричалась; погладили ее господа по головке и велели меня в дорогу с собой снарядить. Приходила к ним моя матушка с горькими слезами: «Отдайте дочку!»
- Я б тебе отдала, да барышня не пускает, очень ей твоя дочка понравилась,- ответила моей матушке барыня.- Ты не плачь, пожалуйста: она ведь скоро барышне прискучит, детям забава не надолго - тогда сейчас твою дочку мы перешлем к тебе.
Вышла барыня из девичьей и говорит своей ключнице любимой:
- Ах, как жалко мне эту женщину! Просто я на нее смотреть не могу. Идите, душечка Арина Ивановна, скажите ей что-нибудь, дайте ей вот денег… ну, отдайте что-нибудь из моих вещей - что похуже. Только поскорее, чтоб она шла себе, чтоб тут не плакала!
Вышла Арина Ивановна к моей матушке и стала мою матушку из хором гнать. Матушка пошла. На другой день, как мы уж выезжали, приходила она хоть проститься со мной - не допустили.
- Лучше ты не показывайся: раздразнишь девочку и барышню еще в слезы введешь, и господ, чего доброго, разгневишь - твоей же дочке жутче придется.
Матушка и не стала добиваться. Только как мы из деревни выезжали, она спряталась на выгоне в конопли да издали на меня взглянула, поблагословила меня. А мне-то, глупой девочке, каково приходилось! От страху, от слез задыхалась, а из всех дверей на меня грозятся, сверкает на меня глазами ключница; барыня проплывет через горницу, усмехается, покажется в дверях барин щеголеватый, песенку себе насвистывает, прыгает барышня, веселенькая,- и все на меня глядят, и всех-то я боюсь.
II
Путь-дорога моя ясно мне помнится. Я ехала в бричке с ключницей, с Ариной Ивановной, следом за господскою каретой. Арина Ивановна была и гневна, и придирчива: за мои слезы детские била меня; не позволяла мне из брички выглянуть и все мне спать приказывала. Я, бывало, как встречу ее глаз черный, злобный да голос шипящий послышу - меня уж дрожь пронимает. Тоска безутешная, страх беспрестанный да жаркое лето знойное совсем меня истомили - я захворала. Тогда меня перестали на всяком постое к барышне на забаву таскать - боялись, что болезнью ее заражу,- велели меня в бричке уложить и с барского стола мне подачки присылали. Бывало, едем-едем, и укачает меня, дремота нападет тяжелая да беспокойная, и вдруг что-то зашумит, пахнет в лицо прохладой; открою глаза - а то мы дубовый лесок проезжаем, и веет свежий ветерок, и зеленые листья шелестят полегоньку. Хочу приподняться: «Чего тебе? куда?» - прикрикнет Арина Ивановна… Я опять глаза закрою, и опять едем, едем под солнцем жарким, и какая-то птица звонко, звонко кричит. Иногда, бывало, барышня вырвется из кареты, вскочит в бричку и давай тормошить меня: «Вставай, вставай ты поскорей, мне без тебя скучно!» Случалося, что и сама барыня подойдет: «А что, Арина Ивановна, что Игрушечка?» Меня, видите, Грушей звали. Говорят, как спрашивала барыня у моей матушки: «Как твою дочь зовут?» - «Грушечка!» - ответила ей моя матушка.- «Грушечка! Грушечка! - подхватила барышня.- Пусть будет она лучше Игрушечка!» Господа посмеялись, им полюбилась кличка такая. С той поры и стала я Игрушечка.
Приехали мы в отчину, в село Рогожино, и там господа на житье поселились. Сначала на новом месте все мне смутно представляется. Я лежала долго больна в избе душной, и поили меня какими-то горькими травами. Много людей в той избе толпилось; они себе и ссорились, и мирились, и охали, и веселы бывали. Были они все мне чужие. Я только на них смотрю, бывало, а они на меня-то разве мимоходом глянут - тоже им девочка чужая. Да и дела много у всякого. Известно, что дворня всегда в суете да в беготне. Хоть дела-то не велики, да лучше великих уходят. Изба эта была высокая, просторная - приходят, бывало, туда и самовары чистить, и пряжу мотать, и белье стирать. Кто, бывало, в людской не поместится, сюда ночевать идет. Называли вое эту избу избой запасною.
Вот только раз я лежу,- приотворилась дверь, и кудрявая голова молодая выглянула.
- Что, все ушли? - проговорил высокий молодец, входячи в избу.
- Все,- ответила я ему.
- А ты что, девочка, лежишь? - ласково да весело так меня спросил.
- Больна,- говорю.
- Ах, бедненькая ты, завезенная крошечка! Выздоравливай-ка скорее!
И пошел себе. И веселый его голос смолк.
Арина Ивановна ходила ко мне всякий день и обед мне из хором приносила. Придет всегда сердитая, грозная: такой страх, бывало, на меня напустит. Как только стала я поправляться, тотчас меня опять к барышне привели и уж с этого дня безотлучно при ней держали.
Рядом с детской была Арины Ивановны горница, а подле горницы маленький чуланчик - темный, узенький, словно ящик,- там я спала. Как вспомню, какие там на меня страхи находили! То представится мне, что кто-то к моему уху наклоняется - шепчет, то в потемках мне чьи-то глаза сверкнут, то, чудится, что-то щелкает. Завернусь с головой в старенькое жалованное одеяльце, лежу, чуть дышу. И вспомнится мне вдруг, как меня матушка на руки брала, как меня голубила - больно сердчишко забьется, зальюсь слезами горючими. И долго, и горько плачу, пока уж из сил выбьюсь, засну. И приснится мне матушка, я к ней прижимаюсь крепко, я хочу ей все рассказать, да пожаловаться, да приласкаться, а тут меня толкают, будят, сон прогнали,- и уж как я, бывало, эти сны отлетевшие оплакиваю, словно живых людей!
Арина Ивановна с первого взгляда меня невзлюбила, а еще пуще гнала за то, что барышня меня жалела, что, бывало, меня и шагу от себя не отпустит, а на Арину Ивановну: «Идите, идите, Арина Ивановна, мне вас не надобно; я буду с Игрушечкой». За то Арина Ивановна, где ни попадет, там меня и пристукнет. «Вот,- твердит,- не было печали! Ах, бесенок ты этакий!» Сначала уж очень она обижала меня, так что и барышня жаловалась барыне, и барыня сама Арину Ивановну усовещивала.
- Была у Зиночки козочка дикая,- говорила,- был попугай у Зиночки, как вы за ними ухаживали, помните, Арина Ивановна? Что ж вам бедная эта Игрушечка сделала? За что вы ее так гоните?
- Не гоню я ее, сударыня, а только мне вот обидно, что хамку со мной равняют. Я хоть бедная вдова, да я родовая дворянка.
- Ах, милая Арина Ивановна! Кто ж вас с нею равняет? Вы понимаете, это Зиночкина забава. Вы для Зиночки это сделайте, не обижайте Игрушечку.
- Да бог с нею! - ответила Арина Ивановна.- Служила я всегда вам, кажется, и верой и правдой, да вот, сударыня, чего дослужилась! Мне заказ девчонку поучить! Для вас же, сударыня, я ее учила; не угодно вам - как изволите!
Мало мне полегчало после этого разговору. Реже, исподтишка, да больнее стала меня Арина Ивановна донимать. И за все стала ко мне придираться. Пройду ли мимо: «Иди-ка сюда, любимочка! - кивает на меня гневно,- иди-ка. Ты это на радостях, что у меня голова болит, бурею-то носишься?»
Говорю ей: «Барышня меня послала, за делом иду» - «Вот тебе барышня! Вот тебе!» Чашка ли, тарелка ли разобьется на другом конце дома - я отвечаю. «Твоих рук, говорит, не минуло!»
Хоть перед нею плачь, хоть божись, она не послушает; чаще молчишь, бывало. Да она и сама, верно, знала, что напраслину взводит. Раз она меня пилатила, пилатила, да уж и сама мне говорит: «Ах ты, бессчастная! И на что ты на белый свет народилась?»
III
Одним вечером сидели мы с барышней в детской, играли на ковре, а Арина Ивановна в своей комнате шила, и слышу, входит к ней кто-то; Сашин голос узнаю (девушка была горничная, Саша).
- Арина Ивановна! - говорит. Опять тростинский мужик пришел, просит, чтоб к Игрушечке его допустили.
- Как ты смеешь мне глупые его слова мужицкие переносить! Сказала я уж раз ему, чтоб убирался! Он у меня дождется радости, дождется! - грозит.
- Да уж очень он просит, Арина Ивановна,- говорит Саша.- Игрушечкиной матери обещался, просила-то как она, сказывает; слезами обливалася: «Сам ты посмотри на нее да хоть расскажи мне, какая она стала!»
Я сижу, так и обмираю.
- Вот еще выдумки глупые! - ответила Арина Ивановна еще сердитей.- Чего ты-то лезешь? Игрушечка с барышней играет, барышню мне, что ли, для вас раздразнить?
- На часочек, Арина Ивановна,- он только отдаст Игрушечке гостинец, что мать прислала, да глянет на нее.
- Что еще за гостинцы там? Принеси-ка сюда, я сама ей отдам.
Горько я тогда зарыдала. Барышня встревожилась, бросилась ко мне,- она, играючи, не прислушивалась.
- Что, Игрушечка, что такое? - добивается.
Арина Ивановна вскочила в детскую.
- Что такое?
- Игрушечка, скажи! - пристает барышня.
- Прислала мне матушка гостинец,- жалуюсь,- не отдают…
- Да что вы ее, глупую, слушаете? - закипела Арина Ивановна.- Вот я ей задам матушкиного гостинца, чтобы барышню не тревожила! Сейчас у меня перестань, негодница! Нишкни!
А сама ко мне…
- Не смейте ее трогать! - крикнула барышня.- Какой гостинец ей прислали? Где гостинец? Сейчас ей отдайте! Сейчас сюда принесите!
А из двери бородатое лицо чье-то выглянуло. Арина Ивановна коршуном кинулась:
- Как смеешь! Куда?
И двери захлопывает.
- Да как же, матушка,- ответил ей кто-то из-за двери протяжным голосом,- дал слово: держись! Пускай сами господа рассудят.
Барышня оттолкнула Арину Ивановну и настежь дверь распахнула. Вижу, стоит мужичок в сером армяке с шапкой в руках; лицо худое такое, борода длинная, смирный да добрый был с виду.
- У тебя гостинец Игрушечкин? - спрашивает барышня.- Иди сюда да отдай ей.
Мужичок барышне низко поклонился вошедши, поглядел на всех и на меня потом показал:
- Видно, Груша? Поди-ка, Груша, сюда,- говорит мне,- поди, я по головке поглажу.
И погладил меня по головке. Арина Ивановна только глядела да думала, что б ей тут сделать; барышня словно дивилась да губки кусала…
- Мать кланяется,- говорит мне мужичок,- помнишь мать-то еще? Ну, не плачь. И гостинчик мать прислала.
Вынул из-за пазухи мешочек и дал мне, а я тот мешочек крепко ухватила.
- Что ж от тебя матери-то сказать, а? - спрашивает мужичок.
А я только плачу.
Арина Ивановна в дверях стала:
- Что ж,- говорит,- скоро? Ты приказчику нужен, иди.
- Ну, прощай, Груша! - сказал мужичок.- Не плачь, мать еще гостинчика пришлет.
- Я к ней хочу… к матушке хочу! - рыдаючи я ему вымолвила.
- Ну, хорошо, хорошо, и к ней пустят, только вот не плачь!
- Царица какая проявилась! - загремела Арина Ивановна,- еще поблажку ей давать! Не видать тебе матушки своей, не видать! - вскинулась на меня.- А ты иди-ка, иди! - гонит мужика.
Погладил он еще по головке меня и ушел. Арина Ивановна вслед за ним выбежала, и большой шум поднялся в девичьей: то слышно крик - Арина Ивановна кричит, то протяжно мужичок говорит. Барышня сидит, свою губку прикусивши, и на меня поглядывает, а я свой мешочек развязываю. В том мешочке были две замашные рубашечки, да глиняная уточка, да медовый пряник.
- Покажи, покажи, Игрушечка, что тебе мать прислала,- говорит барышня, подсаживаясь ко мне, и так все оглядывает, осматривает.
Вошла Арина Ивановна и насмехаться стала:
- Ну, уж рубашечки! Из паутиночки тканы! Да при господах и носить-то нельзя таких! Дотронется как барышня, то и ручку себе обдерет. Дайте-ка я их зашвырну куда подальше!
Уж где у меня и сила взялася, где и храбрость! Не даю, борюсь.
- Арина Ивановна, идите прочь! - крикнула барышня.- Идите прочь!
И прогнала ее опять из детской, сама опять подле меня села. Долго я над своим гостинцем плакала, а она все на меня поглядывала, призадумавшись. Переждавши, пришла опять Арина Ивановна.
- Что вы, Зинаида Петровна, так заскучали? - спрашивает барышню.
Барышня вздохнула и на меня пальчиком показала:
- Она все плачет по своей маме; она к своей маме хочет!
- Да пусть себе хочет! Чего ж вам-то беспокоиться. Не хотите - не пустим, мой ангел, вы не беспокойтесь!
- А плачет?
- Мало чего нет! Да вы ведь ее взяли себе в забаву, вы ее госпожа, мое сокровище, что с ней захотите, то и сделаете: плакать прикажете - плачь! Прикажете веселиться - веселись!
- А как она не станет?
- Не станет! Да мы ее так проучим, что она у нас шелковая будет!
- Мне жалко Игрушечку!
- Вот то-то и есть, что вы всё жалеете! И проку из нее не будет… Вы не жалейте!
- Жалко Игрушечку! - твердит барышня: - Жалко Игрушечку!
- Говорю, перестаньте жалеть - перестанет она и плакать, и всю ее блажь как рукой снимет.
Все это говорится, а я слушаю… слушаю, а слез не могу сдержать - льются.
Вот барышня личико насупила, бровки нахмурила, надула губки и подступает ко мне грозно:
- Игрушечка! Чего ты скучная? Сейчас веселись! Ну, веселись! Я тебе приказываю, я твоя госпожа - веселись!
- Ах, ах, голубчик вы мой! - едва промолвит от смеху Арина Ивановна.
А я, глупый ребенок, слезами заливаюсь горькими.
- Веселись, Игрушечка,- приказывает барышня,- веселись и маму свою сейчас забудь. Слышишь, что я тебе приказываю? Ну, забыла свою маму?
- Нет,- говорю,- не забыла!
Арина Ивановна ко мне:
- Да ты смеешь ли так барышне отвечать, а? Что? Ах ты, грубиянка! Велят тебе смеяться - сейчас у меня смейся!
Смеюсь я перед ней, слезы свои горючие глотаючи.
- Ну вот, видите, мой ангел, она и смеется,- утешает барышню Арина Ивановна.
А барышня глядит на меня такими-то пытливыми глазенками.
- Игрушечка! - говорит.- Как же ты плачешь и смеешься, а я вот не стала б…
- И, голубчик, равняетесь с кем! - ей на это Арина Ивановна.- Ей что прикажут, то она и может.
- Вот, Игрушечка, ты какая! - проговорила барышня.- Вот какая!
С той поры часто она, бывало, меня стращает:
- Игрушечка, не скучай! Ты знаешь, я все с тобой могу сделать; я тебя ведь баловать не буду - ну, вот велю сейчас волка позвать и прикажу, чтобы тебя волк съел. Волк ам-ам и съест, а я жалеть о тебе не буду и отнимать у волка не буду.
IV
Шло время да шло: и год прошел. Раз чем свет, будит меня Арина Ивановна. Я вскочила.
- Оденься поскорей, в церковь со мною поедешь,- говорит,- да по матери по своей панихиду отслужишь.
А я никак в толк не возьму: голова у меня кругом пошла. Умерла? Когда?
- Чего смотришь? - толкает Арина Ивановна.- Сбирайся,- говорит,- скорее, пока еще барышня не проснулась.
Вертела она меня, и совала, и теребила, и все над ухом твердила: «Не помянешь покойницы матери, бог от тебя отступится».
Посадила меня с собою в бричку и повезла. Билось, билось мое сердце и замирало, будто я ждала кого-то. Да все тихо по полям было, белели они под росою, солнышко еще не всходило, из-за лесу холодноватый ветерок тянул.
Подъехали мы к церкви. Вошли - церковь пуста; один седой пономарь прошел крестячись да зеваючи. Арина Ивановна прикладываться пошла к образам и мне махнула: «Иди!» И я за нею пошла. Стали сбираться и священник, и дьячки. Стали по матушке моей панихиду служить. Я была словно в каком-то тумане. Дым от ладана клубился, в дыму свечи мерцали; два старичка-дьячки пели разбитыми голосами, и тихо их пенье по церкви дребезжало. Арина Ивановна стояла впереди, все на меня оглядывалась и все мне грозилась; чужие люди в церковь сбиралися на обедню, на меня смотрели, вздыхали и крестились… «Умерла матушка!» - думаю, а слез у меня нет…
Отошла и обедня. Народ повалил из церкви и рассыпался по дорожкам да по тропинкам. Сколько голосов шумливо смешалося! Арина Ивановна около церкви прощалась с молодою дьячихой и на меня ей показывала:
- Вот,- говорила,- приказала ей по матери панихиду отслужить. Без меня так бы покойницу мать и не помянула.
А дьячиха мне нараспев:
- Что ж, тебе родной матери-то не жалко, что ли? Ах, грех-то какой!
- А я ей еще и не говорила, долго все думала: вот разголосится; она и слезки не выронила. Силой почти и в церковь-то привезла!
И дьячиха опять нараспев:
- Ах, грех какой! Бог вас за это не оставит, Арина Ивановна, вас бог не оставит!
Поехали мы домой. Солнышко уже высоко взошло. Опамятовалась я, и тогда-то уж досыта наплакалась. Боже мой, господи! Какая тоска мою душу сжала! Какая печаль! А бричка по дороге турчит, катится. Арина Ивановна меня бранит, да упрекает, да грозится: «Отчего в церкви не плакала, полоумная! Теперь только хватилась! Вот я тебе дам слез!»
Барышня увидала меня, сейчас заметила.
- О чем Игрушечка плакала?
- У ней мать умерла,- ответила Арина Ивановна.
- Отчего умерла?
- Оттого,- говорит Арина Ивановна,- что Игрушечка не слушается, что девчонка злая, упорная, так вот бог у нее маму взял.
- А я-то не слушаюсь? - промолвила барышня.
- Да вы барышня, как же вам с нею равняться, мой голубчик!
- Мне бог простит? - спрашивает барышня.
- Помолитесь хорошенько, то и простит, мое сокровище: бог милостивый, бог всех любит.
- А Игрушечку не любит?
- Ну, Игрушечка глупая, упрямая, за то и бог не любит ее, за то и наказывает.
- А добрым все можно? Бог их ни за что не наказывает? Никогда?
- Никогда. Добрый человек хоть и согрешит, то все так себе… а злой человек все по злости делает, вот и нет ему прощения…
- Смотри ж, Игрушечка,- говорит мне барышня,- ничего не делай по злости, будь добрый человек, все тогда тебе можно, и все тебе бог простит.
V
Господа наши жили и весело и шумно. Гости почти со двора не съезжали. Дом был высокий, поместительный, веселый: на горе стоял. Кругом дома все сады, цветники, теплицы и широкая лестница каменная под гору, а под горою речка бежала, на речке пристань с флагами для причалу, и плавали лодки под парусами, а на парусах гербы барские вышиты. За рекой, по горе отлогой, чернелись избушки, а на самой вершине реденький березовый лесочек зеленел; а там, куда ни глянь, далеко-далеко чистое поле стелется, ровное.
Часто, бывало, господа и наши, и чужие глядят на ту гору, на избушки ветхенькие: которая покосилась, другая в землю врастает,- глядят да друг другу говорят: «Вот,- говорят,- русский настоящий вид! Только у нас такие виды печальные!» Чей-то барин усатый да плечистый все, бывало, при этом себя в грудь бил руками: «Родное, родное!» - приговариваючи. Очень он яро это приговаривал.
Господа наши были молоды. Нашу барыню все красавицей величали. Такая была высокая да статная, чернобровая, белая, только ленивая. Господи! Какая она уж ленивая-то уродилася! И глянет на тебя-то вполглаза. Всей работы у нее было, всего дела, что из горницы в горницу плавает, склонивши головку набок, и длинным своим платьем шелковым шуршит. Оживится немножко она, разве как гости наедут, говорливые, да веселые, да осудливые. Поднимут на зубки и чепчики разные и генеральшу московскую, поахают об городе Париже да побранят свой уезд,- тогда и наша барыня головку поднимет и заговорит себе громче. Барин поживее ее был, веселые песенки все певал да насвистывал. Говорили, что не башковат он, ну да зато смирен был; с барыней они жили согласно. И она была барыня добрая. Никого они не карали, не казнили; они и сердиться-то редко сердились. Приди кто из людей с какой просьбою к ним - ничего, не выгонят, разве только пускать не велят, коли докучили, или пообещают, да не сделают - забудут. Жили да поживали наши господа довольны да веселы, мирны да спокойны. Вот это сидят, бывало, в гостиной; барин свистит, а барыня глазками по горнице поводит, и вдруг ей в голову пришло: «Мой друг,- говорит барину,- а ведь голубые-то обои были бы лучше в гостиной!» Барин так и вскочит горошком. «Душечка! Какая мысль тебе хорошая пришла! Где у меня-то рассудок до сих пор был?» И давай себя по лбу ляскать. «Ну, такого дела откладывать нечего, сегодня же в город пошлем, а к воскресенью чтобы все готово было».- «Да, да! - подхватит барыня.- Приедет Анна Петровна и Клавдия Ивановна, вот удивятся-то, а уж Анна Федоровна так рассердится, что за обедом ничего есть не станет. Непременно к воскресенью, мой дружок!» И примутся хлопотать, примутся суетиться. В страхе эти дни живут: все им чудится, что кареты во двор въезжают. «Ох, кто-то приехал, кажется!» - говорят, а сами в лице меняются. Удивить хотят, видите, и вдруг, если б застали, что стены ободраны. А иных тревог, других забот у них, кажись, и не бывало. Никогда я не видала, чтобы барин наш призадумался, чтобы барыня всплакнула - нешто безденежье или барышня захворает.
А безденежье их часто пристукивало. Любили они оба и жить роскошно, и наряжаться богато. Барыня все шелковые розовые платья носила да в тонких кружевах ходила. Барин тоже щеголь великий был: шейный платочек все голубиным крылушком завязывал да, бывало, иной раз с утра до самого обеда бьется и не сладит. «Вот день-то несчастный выдался! - вздохнет.- Никак не слажу!» И барыня к нему тут на помочь придет, и Арину Ивановну кликнут, да словно к венцу прибирают: все около него в заботе такой, в хлопотах. А уж как вырядится он - таким брындиком выйдет, перед зеркалами останавливается да так приятно на себя поглядывает и рукой все себя по щеке поглаживает.
Это еще все бы не разор был, если б только не меняли они всего до ниточки каждый год по скольку раз. Мало ли на один дом шло! И к рождеству, и к святой, бывало, весь обновляют. И как уж весело тогда барин хлопочет! Сам картины прибивает. Ведь чудно покажется, как сказать, а скажу правду: до страсти любил он гвоздики вбивать и, случись, что по усердию кто ему этим услужить поспешит, то так огорчится, страх! Потом уж все так и знали, сами не брались никогда, а ему приготовят молоточек. И правду тоже надо сказать, что уж никто так гвоздика не вобьет: так он наловчился, что только глянет и потрафит, куда надо гвоздику. Поедут ли в город господа, чего они не накупят! И самоваров навезут, и сушеного горошку, а дома под самоварами в кладовой полки ломятся и горошку садовники на целый год запасают; понавезут они обои штофные, каких-то рыбок горьких в банках, табакерки с музыкой. Разносчики ли наедут - купцы хитрые, зоркие,- сколько они денег оберут! «Не берите, батюшка,- говорят барину,- это оченно дорогое, вы вот себе подешевле возьмите». Барина словно подожжет: «Подавай мне самое дорогое!» Да и купит такое ж самое втридорога. Еще, бывало, и сдачи не возьмет. И поглядывает на купцов бородатых: вот я вам пустил пыли в глаза! А купцы от радости даже вздыхать почнут.
А как именины справляют или рождение? Пойдут тут сборы да приборы такие, сохрани боже! И вина выписывают, и шаль, и чепчик барыне, и шейный платочек, и желтые перчатки барину. «Да уж, кстати, будут посылать,- говорят,- то выписать и то, и вот это б выписать», и пятое, и десятое. Да так наберется, что на почту телегу надо снаряжать. Хоть много им утехи на именинах бывало, да много ж и хлопот, и тревог не мало: ведь совсем измучатся, пока отбудут, ходячи да думаючи тяжко: что лучше к обеду подать? Да как цветы ставить? Да чем генеральшу б удивить и покойного ее сна лишить? Изморятся, бывало, словно на барщине.
А никому уж столько дела тогда не бывало, как Арине Ивановне. Еще недели за две ее в город туряют: то одно забыли, то другое вспомнили, а там уж ей дома беда начинается. Только она утром глаза откроет, уж ей поваренок из двери чашку просовывает: «Пожалуйте муки!» Выглядывает птичница; молочница тоненько покашливает, чтобы не очень рассердить.
- Ох, нет на вас пропасти! - кричит Арина Ивановна.- И богу-то помолиться не дадут порядком!
Наскоро перекрестится, накинет платок на плечи, и целый день бегать ей, да хлопотать, да сердиться. Господа тревожились, да и веселились, а Арине Ивановне на званых-то обедах, надо думать, ей не очень весело бывало: сидит она себе в самом конце стола в своем чепчике с желтыми лентами, и никто на нее и не глянет, никто с ней не заговорит,- нешто воды налить попросит. Присмиреет она тогда и словно запечалится, задумается, а гости так и жужжат около нее за столом.
Пиры у господ за пирами, а тут глядь - денег нету. Вот сядут тогда они в гостиной и сидят,- приуныли. Один в окошко глядит, другой в другое: «Ах-ах-ха-х!» - ахают. А прошла беда, продали или заложили деревеньку, денежки зазвенели опять и опять обеды званые, гости нахлынули, пир горой, и весело живется, и хорошо им.
VI
На эти пиры, на угощения много деревень с рук сплыло. И Тростино мое родное. Кажись, ведь ни роду ни племени там у меня да и ни лица-то знакомого, а жалко-жалко было, и слезно я плакала, и живей мне былое время припоминалось.
- Игрушечка! О чем ты плачешь? - спрашивает барышня.- Полно оглядываться, не бойся никого, говори!
А я оглядываюсь, не слушает ли где Арина Ивановна.
- Скажи, о чем плачешь?
- Так,- говорю.
- Игрушечка, милая, скажи мне, какое твое горе? - говорит, а сама мне ручку на плечо положила и в лицо мне заглядывает.
- Ах, барышня, барышня! - отвечаю.- И на что вам знать, что мое за горе!
- На то знать, что мне тебя очень жалко, Игрушечка,- говорит.
Я на нее поглядела. Глаза у ней такие тихие, и личико отуманилось.
- Барышня, милочка! Продали Тростино!
- Какое Тростино, Игрушечка?
Она и не знает. Вот я ей рассказываю, и жалуюсь и плачу, а она все мне:
- Говори, Игрушечка, говори.
- Да что ж больше говорить? Я все надеялась, все ждала, авось, когда поедут господа в Тростино,- хоть гляну да вспомню былое,- а теперь продано, не видать мне его и не слыхать об нем!
- На что продали Тростино, Игрушечка? Ты не знаешь?
- На пиры деньги понадобились, то и продали,- отвечаю.- Так я в девичьей слышала, толковали. Кто-то в нашей избушке жить теперь будет!
Хоть Арина Ивановна дразнит меня, бывало, что избушка наша давным-давно завалилась, я хоть часто плакала от ее слов, а все не верила ей. Мне казалось, что и ветшать-то избушке той не приходится.
А барышня слушает мои речи да задумалась, задумалась. Сидела она на ковре, ручкой головку подперла, и в каких-то мыслях тихих и важных.
- О чем, барышня, вы задумалися? - спрашиваю.
- Так, обо всем, Игрушечка.
- Да о чем же обо всем?
- Да так,- отвечает,- как это все на свете делается!
- Да что?
- Игрушечка,- говорит,- ты замечаешь ли, что когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое… Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают… а, Игрушечка?
Да вдруг в тревоге такой ко мне:
- Да нельзя разве, чтобы все веселы были? Нельзя, Игрушечка?
- Видно, нельзя,- говорю.
- Отчего ж?
- Да не бывает так. Вот ведь и мы с вами все вместе, а мысли у нас разные приходят…
- Да отчего ж так? Отчего?
Я что сказать ей не знаю…
Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли.
- О чем щебетать изволили, сокровище мое? - спрашивает у барышни.- Уж не сердитесь ли, мой голубчик? Щечки-то у вас горят.
Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее.
- Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арины Ивановны-то? Скажите, скажите!
- Арина Ивановна! Я вам не хочу ничего говорить,- ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилася:
- Погоди, погоди ты, змейка! - грозится.- Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди!
И побежала к барыне.
- Барышня,- говорю,- что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна.
- Не бойся, Игрушечка, я за тебя заступлюсь.
Двери отворяются, барышня еще мне кивнула - не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и смотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели, поглядели и спрашивают у барышни:
- Зиночка! Что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.
- Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы.
- Что, дружочек?
Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять:
- Что одни люди смеются, а другие в слезах.
Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.
- Ну, скажи, мама,- заговорила барышня,- скажи мне, отчего это так на свете?
Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит - ждет слова, от нее заветного, а барыня ей в ответ:
- Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.
- А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно будто и скучно…
А барыня:
- Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.
- Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут - разве уж тебе их совсем и не жалко?
- Глупых детей наказывают, Зиночка,- отозвался барин, взявши себя за подбородок,- и они сейчас умнеют…
- Да Зиночка у нас умница,- говорит барыня,- она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.
Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:
- Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно…
- Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать…
- Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают что хотят. Зиночка у нас умница! Зиночка умница! - к барышне опять обращается барыня…
А у хваленой умницы такие-то глазки печальные да тоскливые, что вот-вот слезы покатятся, и вздохнула она тяжело.
VII
Арина Ивановна все не спокойна была, и долго она меня после этого душила: скажи да скажи, о чем тогда говорила с барышней.
Барышня все больше ко мне привыкала. И то сказать, что мы ведь все вместе с нею были. Утром, бывало, проснется барышня, оденет ее Арина Ивановна и поведет к господам здороваться и я за ними следом иду. Господа за чаем сидят.
- А, Зиночка пришла! Ану, Зиночка, присядь! - говорит барыня.
А барин какое-то чудное слово, не русское, велит ей сказать. После того барышне чаю нальют, а мне окрайчик хлеба белого кинут, да и отпустят нас в детскую. Случится ли, что господа сами в детскую придут, то ненадолго. Сядут да и смотрят на барышню, любуются, усмехаются.
- Любишь меня, Зиночка? - спросит барыня.
- Люблю,- ответит барышня.
- А меня, Зиночка? - спросит барин.
- И тебя люблю.
- Смотри-ка, ротик у ней какой миленький! - поймает барыня за бородку барышню да и кажет барину.
- А глазки? - ответит барин.- А ручки-то? А ножки-то?
Обцелуют ручки, и ножки, и ротик, и глазки и уйдут себе.
Арина Ивановна день-деньской хозяйством занята, одни мы себе в детской играем. Барышня скоро от игрушек отстала - разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится,- разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне:
- Игрушечка, скажи мне, как ты раньше жила?
Я ей рассказываю, что помню, а она сидит смирнехонько, тихохонько и, ушки навостривши, слушает, слушает. И об чем уж она ни расспрашивала: как землю копают, и как конопли растут, и как их берут, и как крыши кроют, и как холст ткут. Ну, я-то что сама слышала, что на мой глупый разумок детский взбредет, то и горожу ей, бывало. А она так все замечает; глаза у ней такие пристальные, внимательные, точно ей вот это все не нонче-завтра надо самой и уметь, и делать. И случалось, что так меня обнимет она крепко и говорит мне:
- Игрушечка! Я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?
- Да я не знаю,- говорю ей,- кто додумался, а все у нас умеют.
- Может, твоя мама, Игрушечка?
- Может,- говорю.
Прелюбопытная, препытливая была барышня. Бывало, как на нее найдет, засыплет расспросами да вопросами: на что это? Как то? Почему так? Зачем этак? Ну, барыня была ленива, чтоб ей что толковать, сейчас на нее тоска нападала:
- На тебе конфетку, Зиночка, да иди себе играй, мой друг!
- Я не хочу твоей конфетки, а ты мне расскажи то и то! - говорит барышня.
Помню, один раз спрашивает она:
- Мама, отчего все птицы не говорят?
Барыня уж видит, к чему дело клонится, вздохнула тяжело.
- Вот,- говорит,- вот, Зиночка, ты уж опять пошла с расспросами!
- Да ты скажи, отчего все птицы не говорят?
- Не умеют.
- Отчего ж попугай умеет?
- Попугай ученый.
- Отчего других не учат?
- Ах, мой дружочек, кто ж их знает! Вот у мамы голова уж болит. В Москве, кажется, ученых птичек продают, поедем - я тебе куплю.
А сама к дверям норовит. Барышня за Москву ухватилась.
- Постой, мама! Где Москва?
- Далеко, мой друг, очень далеко - пусти меня…
- Какая это Москва? Расскажи.
- Большой город; много игрушек, много конфет продают для умных деточек.
- А еще что?
- Улицы большие, дома,- пусти, дружочек!
- А кто Москву построил?
- Не знаю, мой ангел, ей-богу, не знаю. Да тебе-то начто, кто б там ее ни построил?
Барышня все за полу держит, задумалась и вздохнула.
- Ах, мама,- говорит,- отчего это ты все не знаешь да не знаешь!
А барыня ей:
- Одному богу известно, в кого ты любопытная такая!
- Мама, где бог?
- Ах, дружочек! - ответила барыня в тоске великой.- Да на небесах, а то где ж!
- А как у бога на небесах?
А барыня проворненько юрк за двери.
- Арина Ивановна! - кличет.- Идите, займите чем-нибудь Зиночку.
Барышня и на глаза Арину Ивановну не пустила. Зашла себе в уголок и заплакала. Потом к барину побежала.
- Папа! Скажи мне, как у бога в небесах!
А барин сидел себе в креслах, какие-то картиночки переглядывал посвистываючи; вдруг, откуда ни возьмись - барышня как из-под земли перед ним: «Скажи, как у бога на небесах?» - а у самой слезы так и льются. Барин совсем оторопел.
- Оленька! Оленька! - кричит барыне.- Дай Зиночке конфет.
- Я не хочу конфет,- рыдает барышня,- ты скажи, о чем спрашиваю!
Барин ее за головку взял.
- Не болит головка? - спросил.
- Ну, хоть скажи, кто Москву построил? - пристает барышня.- Расскажи мне хоть что-нибудь!
И так молит его: ручки сложила, припадает к нему. Барин пощурился, пощурился на стены, да вспомнить, видно, не вспомнил ничего.
- Давно кто-то построил. Теперь уж забыто кто.
- Как же это забыто, папа? И все забывают?
- А ты как же думала? Разве все можно упомнить?
- О, папа! - говорит ему.- Мне жалко забывать! Я бы все хотела знать и не забыть.
- Да что тебе пришло в голову, кто Москву строил? Начто тебе?
- Так, знать хотелось, кто и какой был тот, что строил - сильный, большой?
- Не знаю,- смеется барии,- ведь я его не видал. Может, великан, а может, с тебя. Хочешь, я тебе картиночку подарю - Москва представлена?
Поискал меж книгами и дал ей картиночку.
- Вот тебе Москва, поди-ка рассмотри в детской.
Барышня пошла от него. Подержала в руках картиночку и отшвырнула от себя на пол. Поплакала себе еще потихоньку и притихла - задумалась, а играть с того вечера уж со мною не играла.
VIII
И часто она вот так-то всех дивила. Что дальше, то все она пытливее да привязчивее, тут еще захворала да нравная такая стала, ничем ей не угодит никто. Арина Ивановна ей и варений и печений, господа игрушек: «Не надо! Не хочу!» И от всего отворачивается.
- Да чего ж ты хочешь, Зиночка? - спрашивают у ней господа.
- Говорите со мной!
- Ну, что ж? О чем?
- Обо всем!
Тяжело барыня вздыхает, глядючи на барина, а барин в ответ плечами пожимает - оба не придумают, как тут горю помочь. Нанесла ей раз барыня картинок разных и рада была, что барышня занялась ими, а тут беда вышла. Попалась барышне картинка - гора огненная.
- Что это? Отчего огонь?
- Это гора огненная,- говорят.
- Что значит огненная? Отчего бывает огненная?
- Из земли огонь выходит.
- Отчего выходит?
- Так, такая уж гора.
- Как так? Ну, пусть у нас огонь из горы выйдет!
И пристала: «Скажи, отчего огонь»,- и плачет и кричит.
Барина позвали…
- Зиночка,- говорит барин,- есть, дружочек, такие горы, что вспыхивают; они далеко; а у нас горы простые.
Рассказал-то барин хоть не понятнее, да вид у него был важней, чем у барыни. Ну, а барышня все-таки свое: «Скажи, отчего огонь у нас не вспыхивает, отчего там вспыхивает?» Барин и осерчал немножко.
- Что это, Зиночка, пристала! Ты всех нас замучила!
Она ничего не слушает, разливается - плачет.
Да стала еще к тому все чаще хворать и шибко росла,- просто не по дням, а по часам росла. И все чудней становилась. То, бывало, по целым дням шумит, ко всем придирается, привередничает: и того хочу, и другого хочу,- ей всем угождают,- тогда она все бросает: «Не надо! Мне скучно!» - и плачет… А то, бывало, так: сидит она целый день, не шевельнется - думает, и как примется глядеть куда с утра, то до вечера глаз не отведет, на стену ли, в окно ли смотрит, и не видит, а говоришь с нею - не слышит. Чаще да чаще стало на нее находить.
Господа очень сокрушалися: и покою с нею нету, и что из нее выйдет, один бог ведает. Давно еще они поговаривали, что надо Зиночке учиться, пора, да все сбирались выписать ей учительницу, а тут уж они мешкать и откладывать не стали, и говорят барышне:
- Зиночка! К тебе скоро тетя славная приедет, станет тебя учить,- ты будешь умница? Ты ее слушаться будешь?
- Не знаю,- отвечает барышня.- Она-то меня тоже будет слушаться? Когда я буду о чем спрашивать, она от меня не уйдет, как ты? - говорит.
- Нет, мой дружочек, она всегда с тобой будет,- ублажает барыня,- она тебя всему научит, и ты будешь умная-умная девочка.
- Так я буду ее слушаться! - вскрикнула барышня.- А когда же она приедет?
- Скоро.
Барышне уж загорелось: что не едет да что мешкает. Ждет не дождется своей учительницы. Только у ней и речи, что об ней.
- Игрушечка! - говорит мне.- Ты рада ей будешь? Очень рада ты ей?
Не рассудит, какая ж мне-то радость? И кто ее знает, какова приедет.
Приехала немочка выписная. Смирная такая, молоденькая, беленькая и рукодельница великая: никогда она без работы не сидела. В будни шьет, в праздник чулок вяжет и так вяжет, на память, не глядя на спицы, а сама книжку читает. Барышня ее встретила с радостью такою - так ей в глаза и смотрит.
Принялась она за ученье немецкое,- что и засыпает - твердит уроки да слова немецкие. И скоро все понимать стала. Слушаючи, и я себе словцо-другое запомнила.
Только не надолго наша барышня к немочке прильнула, не по ней она была совсем - всего боялась, на всем запиналась, мешалась; а барышня - к огню ее можно приподобить - такая была; еще ж и хворая - так гневная и нетерпеливая. Начала барышня немочку гнать.
- Барышня,- спрашиваю,- за что вы всё на немочку сердитесь?
- Ах, Игрушечка! - отвечает, ручки свои крепко сжавши.- Она меня измучила! Я б ее и видеть-то не хотела!
- Да за что ж так?
- Ах, Игрушечка! Ты еще не знаешь, какая она мучительница! Прошу ли ее: погодите читать, расскажите мне вот это,- нет, никогда не позволит! Что мне придет в голову, так захочется знать поскорей, поскорей, а она: пишите! Урок учите! Я плачу, я прошу - нет, никогда не послушает, не пожалеет! Я б ее очень любила, а теперь видеть не хочу!
Ну, думаю, на тебя трудно угодить! С тобою надо умеючи да умеючи!
А немочка сама только что из детей выходила, где ей с такой быстроумкой справиться; да и от природы она тиха была очень и смирна, и плоха-таки немножко. Немочке тоже не весело приходилось, частенько, бывало, всплакнет. Всем в доме ее жалко было. Прежде Арина Ивановна очень косо на нее глядела, а там видит, что немочка и воды не замутит - утихла, только сердилась на нее, что по праздникам работает: «Через эту безбожницу,- говорила,- и нам еще беда будет! Того и гляди, что или пожар, или гром ударит, что у нас господни праздники не соблюдаются!» Да, слава богу, случая не было никакого. И то сказать, какой это грех работать? И сложа руки спасенья ведь не захватишь! И часто, бывало, Арина Ивановна спрячет у немочки работу в праздник - та ищет, тревожится, не найдет никогда, вот и празднуй, хочешь не хочешь; а в пост не дает ей сливок к кофею. Немочка все ничего, разве поплачет втихомолку. Что дальше, то бедной немочке хуже: барышня уж и вправду глядеть на нее не хочет. Увещала ее барыня, а у барышни весь ответ: «Отошли ее, мама, я ее не хочу видеть!» Раз барышня уж почивала, кличет меня немочка, просит воды. Я ей воды подала, вижу, что у ней глаза опять заплаканы. Я и спрашиваю, то словом, то знаком, как умею, о чем она плачет? Залилась немочка слезами да рукою показывает на детскую: «Сердитая»,- говорит.
- Нет,- говорю я ей,- она не сердита.
Хочу ей растолковать, да не сумею.
- У вас же дети какие? - спрашиваю.
Она меня не поняла. Села прямо и чинно на стуле, глазки опустила и начала спицами перебирать проворно.
- Послушные, рабочие дети у вас? - говорю.
- Да, да! - отвечает и пуще в слезы.
Еще она у нас пожила, потерпела и попросилась, чтоб ее отправили. Ее и отпустили. Барышня сначала, кажись, и рада была, что немочка едет, а при прощанье вдруг затосковала, крепко так немочку целовала и все на нее глядела, глядела, глаз не сводячи.
Все в доме об немочке жалели, а забыли ее скоро тоже все. Добра вот была и приветна, да чужа как-то: ни она по нас, ни мы по ней не пришлись.
Дольше всех ее барышня помнила и раз мне говорит:
- Игрушечка, всегда Каролина Карловна такая будет?
- Какая? - спрашиваю.
- Часовая.
- Как часовая?
- Да все у ней по часам, и сон и слова.
- Да, вашей бурливости от нее не дождаться,- смеюсь, а барышня стоит и о чем-то раздумывает.
IX
На место немочки привезли ей француженку, крошечную бабеночку, вертлявую; носик у ней ястребиный, глазки так и бегают. Все она тихонько покашливала и ходила по горницам, высокими каблуками постукиваючи. А кланяться она так кланялась, что ни к кому спиной не оборачивалась. Барышня ждала ее - не радовалась: «Не приедет такая ко мне, как я хочу!» - говорила мне и встретила француженку угрюмо, да та ее сразу озадачила: бросилась обнимать, целовать, схватила на руки, зачастила словами,- по-русски она говорила куда смешно. На другой день француженка в куклы стала с барышней играть и усы себе навела чернилами,- барышня все не поддается ей, только улыбается, будто нехотя, и глядит на нее пытливо,- и говорит мне:
- Игрушечка! Какие разные люди-то бывают!
Билась, билась француженка, все барышня дичится. Вечером вижу, француженка манит меня из дверей к себе. Иду. Она меня по щеке потрепала и дает мне старенькую ленточку, а сама шепчет:
- Слушайся меня, я тебя буду дарить.
А я молчу.
- Ты всегда с барышней? - спрашивает.
- Всегда.
- Как же вы играете? Что барышня любит?
- Разговаривать любит.
- Как так?
- Любит,- говорю,- чтоб рассказывали ей все, а она чтоб слушала.
- Хорошо, хорошо,- шепчет мне,- говори мне все, что знать будешь, я тебя всем обдарю. Смотри ж, никому о том не скажи.
И махнула рукой:
- Иди.
Я пошла от нее да и думаю себе, барышнины слова вспоминаю, что каких-то людей на свете нет!
На другой день француженка в такие рассказы пустилась! Без умолку говорит - барышня слушает и все к ней ближе подвигается. Что долго рассказывать? В месяц она барышню совсем в руки взяла; слова ее слушается барышня, не отходит от ней.
Господа радуются себе, что барышня повеселела, не знают, как им Матильду Яковлевну благодарить и чем; то и дело ей подарки, а Матильда Яковлевна руки к груди прижимает да приседает перед ними. Скоро она прибрала к рукам и барыню и барина: ее обо всем спрашивают, с ней обо всем советуются.
Арину Ивановну точило горе: не взлюбила она француженку, а видела, что та всем домом вертит и даже ее ненависти не замечает, а ненавидела ее Арина Ивановна всей душой: походку ее заслышит - изменится в лице. Да, уж не прежняя немочка безответная это была, чтоб ее постным силой кормить - нет! С этой шутки плохие. Она сейчас к барыне и этак, шутя да смеясь, все расскажет,- веселехонько, хоть у самой на сердце кошки скребут. И зовут Арину Ивановну к барыне.
Арине Ивановне выговор.
А мое житье какое было? Хоть попрежнему я была при барышне, да уж была я одна-одинешенька; барышня совсем меня бросила, все с француженкой, все с Матильдой Яковлевной, а я с утра приду, простою у притолоки день целый, так меня и не вспомнит никто. И Арина Ивановна, и та пренебрегла тогда мной; она не заметит, стукну ли я, войду ли, не то чтобы, как прежде, надзирать за мною, следить. Правда, что она стала не такая нападчивая,- задумчива ходила и сурова, а тиха. То я, бывало, с барышней поговорю, то от Арины Ивановны стерегуся, а тут я осталась уж совсем ни при чем. Сердце мое очень ныть стало: что некуда и не к кому мне пристать на всем свете белом. Сижу в каком-то я раз полусне и слышу, кличет Матильда Яковлевна и дает мне в руки свою шкатулочку.
- Хочу, чтоб починили хорошо! - говорит и показывает, что уголок отклеился.
Я схватила эту шкатулочку обеими руками, да никого не спрашиваючи, опрометью, через сад, к столярной. У самой сердце стучит, вот будто я из темницы вырвалась. Бегу, бегу, а прибежала к дверям и оробела. Тихонько двери отворяю - вижу, там человек пять на работе: кто стругает, кто пилит, кто меряет; по окнам везде стружки, на полу тоже стружки ворохами навалены. Все ко мне обернулись, все на меня глядят:
- Это ты? Зачем ты?
Я показываю им шкатулочку.
- Андрей, а Андрей! - стали кликать, и вижу, высокий человек из боковой горенки выходит… Я его сейчас узнала, вспомнила, как он мне говорил: «Бедная ты девочка завезенная! выздоравливай-ка ты скорее!» Все такой же он был, и веселый, и кудрявый, и ласковый. И он меня узнал.
- Ишь, как выросла! - сказал.- Ну, расти себе, расти!
А другие у меня шкатулочку уж взяли, ему показывают, разглядывают, спорят. Один там, бойкий такой, все он стоял подбоченившися.
- Я,- говорит,- могу и получше этакой сделать!
А ему другие:
- Да ты и такой не сделаешь!
- Лучше сделаю!
Спорить опять начали. Андрей мне говорит:
- Приди завтра за шкатулочкой,- будет починена.
- Можно мне стружечку взять? - спрашиваю.
Он захватил полны руки тех стружек да и обсыпал меня всю ими.
И целый день все я после думала, что вот завтра я опять пойду туда, и что завтра мне Андрей скажет, усмехнется ли и глянет ли, или он меня не заметит за работой?
Ходила я, и он меня приветно опять встретил и сказал:
- Собраться надо да тебе игрушечку какую сделать!
С той поры так меня и тянет туда, да не смею и скучаю. И что сделала. Держу я раз барышнину игрушку - барин ей привез домик, совсем настоящий домик,- верчу я тот домик да думаю: «Домик, домик! Чтобы тебе изломаться! А меня послали б чинить отдавать, и я б побежала… Что бы тебе, домик, рассыпаться!» - а домик - хруп! - да и рассыпался. Перепугалась я тогда. Не так барышни боялась, а что достанется от Арины Ивановны, что от Матильды Яковлевны будет. Стрелой я пустилась прямо к Андрею.
- Что такое? Что? - спрашивает, а на мне лица нет.- Не бойся, не бойся, я починю, никто не узнает. Ах ты, бедненькая, как перепугалася! - смеется.
X
Живем так-то, каждый с своею заботой, и вдруг замечать стали, что барышня совсем нравом изменилась, и опять на нее стало находить. То она от Матильды Яковлевны шагу не отступала, а то сторониться стала. Перестала расспрашивать, почти и говорить с ней перестала. Подаст урок да и молчит целый день. Хочу, бывало, я к ней подойти, да не смею, боюсь Матильды Яковлевны, а барышня сама не позовет и словно она никого около себя не замечает, сама с собою шепчет.
Матильда Яковлевна совсем не та стала к барышне, суровей и строже; уж не то чтоб у барышни ручки целовать, как сначала, она уж и прикрикивать на нее стала. Как прибрала она господ к рукам, то ничего не боялась. Барышня долго терпеливо все переносила, что я только дивовалась, а Арина Ивановна божилась, что француженка околдовала барышню. Спрашиваю я:
- Барышня! Очень вы Матильду Яковлевну любите, что вы все от нее сносите?
- Игрушечка! - отвечает мне.- Она рассказывает так хорошо и много, много всего знает. Может, она мне еще расскажет что…
И все сидит около Матильды Яковлевны и тихо ждет, и тихо вздыхает. Матильде Яковлевне она надоела скоро; стала она от себя прогонять ее и стала над нею подсмеиваться. Раз Матильда Яковлевна уж очень с ней дерзко обошлась, накричала, набранила, и, было, барышнин нрав прежний проявился: вспыхнула она и заговорила так, что Матильда Яковлевна струсила и все в шутку обернуть захотела. Барышня от нее отвернулась и ушла.
Не говорит она с того часу с Матильдой Яковлевной, не подходит к ней. Матильда Яковлевна хоть спокойный вид на себя принимает, а крепко тревожится и все у меня выпытывает:
- Что барышня? Что говорила? С кем говорила?
Я вижу, что и барышня не спокойна: ухожу я от нее поздно вечером - не спит, ранним утром застаю - не спит.
- Барышня! - говорю.- Чего заботные такие?
- Тяжело мне,- ответила.
- Матильда Яковлевна вас огорчила?
И она опять:
- Тяжело мне, Игрушечка!
Прошло сколько дней. Все барышня в тоске и все, видно, душа ее волнуется. Одним утром прихожу, застаю, что она уже совсем одета, стоит подле окна. А лицо у нее было тогда такое, словно она кого одолела или решилась, пошла на что. Быстро ко мне обернулась и спросила:
- Матильда Яковлевна встала?
- Нет еще,- говорю.
- Скажи мне, как встанет, сейчас же скажи, Игрушечка!
Я пошла, дождалась, пока Матильда Яковлевна встала, прихожу и говорю. Она изменилась в лице. Постояла середь горницы и пошла прямо к Матильде Яковлевне. Та сидела, чай в своей горнице пила около столика. Удивилась очень приходу раннему и пытливо глядит. Тихо подошла к ней барышня и тихо села около нее на скамеечке, как прежде садилась ее рассказы слушать, и сама так глядела она на Матильду Яковлевну, словно и корилась ей, и просила, и ласкалась. У Матильды Яковлевны глазки сверкнули - обрадовалась, только радость свою скрыла и едва глянула на барышню. Стала ей выговаривать и попрекать; барышня все белей да белей становится и молчит. Замолчала и Матильда Яковлевна сердито. Пыталась барышня с ней заговорить и такие тихие да ласковые ей слова говорила. Матильда Яковлевна все-таки ей надменно отвечала и грубо так.
Приехали гости, за Матильдой Яковлевной прислали; она с собой барышню кликнула; та за нею покорно пошла. Гости спрашивают: «Чего это Зиночка так изменилась?» И господа тогда вдруг перемену увидели, встревожились. Матильда Яковлевна берет барышню за руку и середь гостиной ее выводит и давай рассказывать: что вот какая Зиночка упрямица была, да теперь сама хочет исправиться, вот сегодня прощения просила. «Да?» - спрашивает у барышни. Та чуть слышно что-то сказала; бледна она стояла и вся дрожала. Хотела уйти - Матильда Яковлевна не пустила, около себя посадила. Гости все стали тогда барышню хвалить, целовать, стали советы ей давать. Господа радуются, а Матильда Яковлевна все говорит им: «Да, вы недаром свою Зиночку на мои руки отдали!»
Сказал ли кто слово лишнее или чем другим обидел барышню, только она пришла из гостиной словно больная и очень долго плакала.
С этого дня отшатнулась она от Матильды Яковлевны навсегда, навек. Спохватилась тогда Матильда Яковлевна. Давай заискивать, всячески ухаживать, ублажать - ничего уж не помогло: только, бывало, посмотрит на нее барышня так, что будто и жалеет ее и брезгает ею.
Матильда Яковлевна боялась, чтобы господа печали барышниной не заметили, чтобы не вздумала на нее барышня жаловаться.
Барышня не жаловалась, только еще стала она задумчивее, очень поскучнела и часто плакала. И плачет, бывало, уж не попрежнему, с криком да с сердцем,- тихо себе плачет да горько.
Все это замечала Арина Ивановна, и уж не раз она к барышне тайком пробиралася; ручки у ней целует.
- Я ваша слуга верная, я! - все твердит, а та и слушает и не слышит.
- Чего-то вы все не веселы, все скучаете? Замучила вас, видно, ученьем-то, мое сокровище? - говорит барышне.
- Да я ничему не выучилась и ничего не знаю, как же замучила? - ответит печально.
- Ах она, ехидная! - воскликнула Арина Ивановна.- Сколько времени учит, а ничему не выучила! Да она нарочно ученье тянет, чтобы побольше поживиться от папеньки, от маменьки! Да она обманщица лукавая!
И, верно, ее слова барышне западали в душу, все она печальней становилась.
- Игрушечка! - часто говаривала.- Никто нам правды не скажет истинной! Вот как, Игрушечка!
Матильда Яковлевна все видела, все знала, как Арина Ивановна барышне нашептывала, как к ней тайком прокрадывалась, видела, а молчала, будто не до нее дело, и весела была всегда, и говорлива; хоть часто, бывало, с сердцев у самой ручки дрожат, а улыбается и глазки щурит ласково.
XI
Минуло барышне 14 лет. Тут уж и все стали замечать, что она умом мешается: забывать стала имена. Особенно начала она мешаться, как побывала на похоронах. Умерла в соседстве богатая барыня, и весь околоток зван на похороны. Пышно ее хоронили - такой ее последний завет дан детям,- и наши господа были и барышню с собой брали. Только она приехала, я сейчас заметила, что глаза у нее нехороши.
- Игрушечка! - шепчет мне.- Ты видала мертвых? Понимаешь ли, что значит умереть?
Я хочу о другом заговорить, она меня не слышит и все себе твердит одно:
- Живет человек, умирает человек; все живут, все умирают.
И кто к ней ни подойдет, она всем одно и то же. Ничем ее нельзя отвлечь от мысли той, ничем рассеять. Господа тогда перетревожились, послали за лекарем. Лекарь говорит: «Помешана».
Помешательство, ее было тихое; иногда она как будто и в себя приходила. Слез ничьих не могла видеть, вся побледнеет, бывало, задрожит. Я ей говаривала:
- Не тревожьтесь, барышня; со всеми горевать не станет вас.
- Игрушечка! - отвечала мне.- Когда плачет человек, ты знаешь ли, как ему больно! А я знаю, как больно!
Мало ей лекарством помогали. Стала она всех дичиться; потом стала от всех бегать,- тоска у ней безотходная была, ныла она да чахла. Перестала узнавать - ни отца, ни матери не узнавала. Кручинились господа. Громко Матильда Яковлевна вздыхала. Соседи приезжали проведывать, смотрели на нее из-за дверей, жалели, а она стоит серед горницы, думает, думает, словно хочет что-то припомнить, да не дается ей, и в муке великой она за голову берется. А то плачет - горько-горько плачет по целым часам. Спрашивай - не ответит, не заметит или испугается - убежит. С горя по барышне и барыня хворала это время. Матильда Яковлевна все около нее, утешала, успокаивала, а я при барышне. На моих руках она и умерла.
В розовый бархатный гроб положили ее, сухенькую, худенькую, и такое у ней было личико заботное, такое печальное - вот, кажись, большие глаза откроются и в сомненье она станет спрашивать о чем-то.
XII
После барышниной смерти барыня меня за собою ходить приставила. «Она за Зиночкой ходила - я хочу, чтобы она и при мне была».
А время своим чередом пошло, стали привыкать, слезы высохли, только вздохнут о барышне, как вспомнят, да поскорей речь о другом заводят, повеселей. Сняли черное сукно со стен: опять и шумно и весело в хоромах; опять господа обеды званые дают.
Матильда Яковлевна все у нас живет, да и отъезжать, видно, не думает. Она с господами неразлучно; барыня только глаза откроет, уж Матильду Яковлевну кличет. Матильда Яковлевна и книжки вслух читает, Матильда Яковлевна и гостей забавляет, она ж их и осудит, и осмеет, и передразнит, как выпроводит. Вот это, бывало, по вечерам, если случится, что никого гостей нету, Матильда Яковлевна и почнет в разных лицах являться: то генеральшей войдет чернихинской,- ну совсем генеральша, так же и шаль по всему дивану распустит, чтоб никто рядом не сел, и посматривает так же строго на всех,- то представит карачевскую барышню, что все вздыхает и платочком обмахивается; всех она, бывало, переберет, всех-то до единого. И очень господ этим утешала: так хохочут, что приходилось иногда обоих водой брызгать.
А Арина Ивановна ночей не спит, в тревоге она да в сомненье: стала Матильда Яковлевна что-то часто в хозяйство вмешиваться. Войдет к Арине Ивановне: «Дайте ключи!» - и, не дождавши слова ответного, возьмет сама и пошла по кладовым шарить. Барыне жаловаться было нечего, с каждым днем больше ее обходила Матильда Яковлевна.
В обиде, в досаде, в тоске сидит себе одиноко в своей комнате Арина Ивановна; похудела и пожелтела; перестала к попадье в гости ездить, перестала и к обедне по воскресеньям ходить. С нами то вдруг ласковая такая, такая приветная, свои сны нам рассказывает, работой нашей не нахвалится, то вдруг раскричится, разлютуется, все не по ней, все нехорошо, грозится: и то и другое будет вам. Если встретится с Матильдой Яковлевной лицом к лицу - всякое дело бросает, прочь бежит.
А Матильда Яковлевна ее не пускает, останавливает и своими словами ласковыми да приятными разобидит ее и до самого сердца доймет, а за обедом льстивым голосом спрашивает: «Чего задумалася? Здорова ли?»
Побелеют губы у Арины Ивановны, глухим голосом она за внимание благодарит, а Матильда Яковлевна усмехается да шейку вытягивает:
- Что, что? Я не расслышала,- говорит.- Что?
И благодарит Арина Ивановна ее в другой раз за внимание.
А то, помню, как подошла она к Арине Ивановне и приласкала ее:
- Милая моя! - а сама ее по плечу потрепала, глазки прищуря, с улыбочкою.
Задрожала вся Арина Ивановна, и дух у ней занялся; не может слова вымолвить, глаза черные засверкали - а та на нее глядит, все усмехаючись, да легонько по плечу ее треплет.
Выговаривала Арине Ивановне барыня:
- Что это вы, Арина Ивановна, всё такие скучные,- вы и на нас, милая, скуку наводите, да и смотреть вы стали так угрюмо. Заговаривает с вами Матильда Яковлевна, вы едва отвечаете,- как же это можно так, это невежливо.
Начала седеть Арина Ивановна…
Раз Матильда Яковлевна долго с барыней, запершись в спальной, сидела, и выбежала Матильда Яковлевна очень весела оттуда, прямо к Арине Ивановне.
- Дайте ключи,- говорит,- дайте, милая Арина Ивановна моя, вы теперь уж будете на покое - поздравляю!
- Как? - проговорила Арина Ивановна.
Потом бросила ей ключи на стол:
- Чтоб тебе добра не было, змея подколодная! А я тебе этого не забуду!
Матильда Яковлевна как ни в чем не бывало схватила ключи и побежала. Слышала ли она, что ей Арина Ивановна сказала, нет ли - кто ее знает.
- Поеду от вас,- говорит нам Арина Ивановна,- поеду, да нигде мою злодейку не забуду!
Пошла она к барыне:
- Покорно благодарю за милости ваши, сударыня! Пусть вам другие лучше моего послужат!
А барыня ей:
- Что это значит? Вы куда сбираетесь разве?
- Приказали у меня ключи отобрать, значит, я не надобна,- говорит Арина Ивановна.
- Полноте! Я это сделала для Матильды Яковлевны - ей хотелось похозяйничать,- а вы все-таки оставайтесь у нас; зачем вам уезжать? Да мы привыкли к вам, и вдруг вас нет - останьтесь! Будете Матильде Яковлевне помогать.
Подумала-подумала Арина Ивановна и осталась.
Прошло после этого месяцев, может, с пять. Матильда Яковлевна на целый дом ключами гремит и свои приказы выкрикивает. Арина Ивановна с утра до вечера в своей горенке, редко и к обеду выйдет, все жалуется: «Больна! Неможется!» И глянуть на нее - иссохла, извелась, в лице у ней ни кровинки, или уж огнем щеки горят; глаза у ней беспокойные, блестящие. А Матильда Яковлевна то ей варенья с ложечку пришлет, то сливок в чашечке на донышке. Слуги-то меж двух огней; и не понести боишься: Матильда Яковлевна пошлет да сама за дверями слушает - отдашь ли; и подать боишься, что Арина Ивановна посланцев неласково принимает - чем попало им в голову, а приношение об пол. Так-то было сначала, потом Арина Ивановна не то присмирела, не то сама гневом своим утомилась,- только глянет да головой кивнет.
XIII
Так мы петрова поста дождали. Петровками, на первой неделе, в ночь, внезапно Матильда Яковлевна захворала: кричит, вопит - весь дом подняла на ноги. Скорей за лекарем - нету, на следствии, за другим - к какой-то барыне в чужой уезд взяли; а Матильда Яковлевна не своим голосом кричит:
- Умираю! Умираю!
Ей и припарки и примочки - хоть бы что помогло. Все в тревоге большой, в страхе, только Арина Ивановна из своей комнаты не выходит. Побежала за ней.
- Сама больна! - ответила.
- Матильда Яковлевна умирает! - говорю.
- Туда ей и дорога!
- У вас лампадка потухла,- зажечь?
- Не надо. Иди себе.
Как лежала лицом к стенке, так и не обернулась.
Барыня заметила, что ее нету.
- Что это значит, отчего не пришла Арина Ивановна? Где она? Позовите ее.
Тогда она пришла, бледна очень, завернувшись в черный платок.
- Арина Ивановна,- к ней барыня,- что тут делать? Как быть? Не стыдно ли вам, что стоите вы как каменная, ни за что не возьметесь, не поможете? Ведь она может умереть!
- Я ее от смерти не спасу, сударыня, если ее час пришел! - так-то мрачно ответила, что барыня примолкла и только охнула.
А Матильда Яковлевна как увидала, что Арина Ивановна подходит, руками замахала на нее и закричала:
- Не подходить! Не подходить ко мне!
Как стала в углу Арина Ивановна, недвижно целую ночь простояла. К свету Матильда Яковлевна померла.
Стоят все над покойницей и тужат, и дивятся, что вот смерть-то скорая да нежданная. Подошла и Арина Ивановна, на нее поглядела, а перекреститься не перекрестилась и прощаться не стала. Барыня плакала и Арине Ивановне говорила:
- Ах, Арина Ивановна, как жаль-то ее, как жаль! Распорядитесь похоронами, хороните ее поскорее - я сама боюсь заболеть от грусти!
И приказ отдала никогда к столу грибов не подавать - говорили, что смерть Матильды Яковлевны от грибов: она всегда приказывала для себя особенно к ужину грибы готовить и того вечера ими ужинала.
Похоронили Матильду Яковлевну, а добро ее все барыня Арине Ивановне отдала.
В сумерки пошли мы перетаскивать сундуки к Арине Ивановне в горницу; Арина Ивановна и промолвила:
- Хотела,- молвит,- ты у меня кусок хлеба отбить, хотела меня выжить, да вот сама в сырой земле лежишь! Теперь на моей улице праздник!
И усмехнулась.
- Запирайтеся, двери, запирайтеся! - приговаривает, захлопываючи двери.- Пустей, горенка замкнутая!
Да вдруг как вскрикнет не своим голосом, мы чуть сундук не упустили - оглянемся, она бледная как смерть, вся дрожит.
- Что такое? Что такое?
Никак от нее не добьемся и от дверей ее оттащить не можем.
- Поймала меня, не пускает, поймала! - шепчет Арина Ивановна и в ужасе великом крестится рукой дрожащей.
А то она сама свое платье дверью прихлопнула, да примстись ей, что ее покойница поймала. Ну, огляделись, успокоились, посмеялись. Усмехнулась и сама Арина Ивановна, да не душевно она усмехнулась, и видели мы, что все она крестится и молитвы шепчет, и вздрагивает, и озирается.
Вечером сидим мы, девушки, за работою в девичьей, а колокольчик динь-динь беспрестанно: все кличет Арина Ивановна то за тем, то за другим. То спросит, не идет ли дождь, то воды велит подать, то кошку ей принесть.
- Что это Арина Ивановна сегодня развозилась? - говорим меж собой.
На другой вечер опять поминутно кличет. Две свечи горят у ней в горнице - когда это видано? Вздумала нитки мотать и меня держать моток позвала. Я стою да со скуки гляжу ей в лицо: какое мрачное у ней лицо-то! - думаю.
И все она к чему-то прислушивается, все ее словно дрожь пронимает и то и дело со свечей снимает.
- Тускло как горят, слепые свечи! - все приговаривает.
А свечи были как свечи и горели ярко.
- Игрушечка! - говорит она мне и усмехается, да так усмехается, что мне чего-то ее жалко стало, сама не знаю чего, а стало ее жалко.- Игрушечка, расскажи ты мне сказочку какую-нибудь!
- Я не знаю, не умею,- ответила я ей.
Она замолчала и опять мотает. Много мотков в тот вечер она перемотала. Пробил первый час.
- Поздно! - говорит.- Как скоро эти часы бегут: не успеешь оглянуться, уж и ночь. Ну, Игрушечка, ступай себе. Да постой! Что, ты все еще боишься в чуланчике спать?
- Нет,- говорю,- привыкла.
- А то приди-ка ты ко мне ночевать. И тебе б веселей, да и мне прислужишь случится; вот вчера кликала-кликала воды подать, никого не добудилась. А у меня сегодня что-то голова болит.
Принесла я свою постелю в ее комнату, жду, что она ляжет, что свечи погасит. Она легла, а свеч не погасила.
- Не надо,- говорит,- пусть их горят. У меня что-то голова болит - не спится.
А сама все бледней да бледней, все вздрагивает да крестится, и на меня такой страх навела,- боюсь, хоть сама не знаю чего. И до света мы с нею глаз не сомкнули.
На другой день все на Арину Ивановну люди поглядывают, перешептываются, дивятся; она заметила. Вечером опять прихожу.
- Иди себе,- говорит,- сегодня мне получшало.
Я и пошла в свой чуланчик. Только я глаза свела - так страшно кто-то закричал, что я опрометью бросилась в девичью, а оттуда мне навстречу уж бегут, свечи зажигают, суетятся, все перепуганы.
Случилось что-то с Ариной Ивановной. Вбежали к ней - она вниз лицом на своей кровати лежит, как мертвая. Мы ее подняли, воды дали напиться; пришла она немного в себя.
- Садитесь,- сажает нас на свою кровать.
Мы только смотрим друг на дружку, дивно да чудно нам, а Арина Ивановна то к тому, то к другому прижимается, как малое дитя.
- Не уйдите вы от меня, не уйдите! - просит.- Не покиньте!
И господа услыхали, потревожились, звонят в колокольчик: что такое? кто кричал?
- Арине Ивановне что-то приснилось, Арина Ивановна кричала.
- Да что ж ей приснилось?
Тогда и говорят, что, верно, ей покойница Матильда Яковлевна привиделась.
- Какие пустяки! - вскрикнули господа.- Вот выдумки несообразные!
А у себя, приказали сейчас же лампаду зажечь.
С тех пор, как вечер, так Арина Ивановна и скликает нас, и рассаживает вокруг себя. Днем еще ничего, и по хозяйству похлопочет, а как вечер - беда. И плачет, и дрожит. Ночью у ней свечи не угасают, и девушки очередуются, не спят при ней. То белое в окне мелькает, то чья-то ей походка слышится, то дунет кто-то ей в лице холодом, то чудится, что-то в уголку шевелится, то за собой смех слышит. Стал слух носиться между людьми, что покойница к Арине Ивановне по ночам ходит и мучит ее за то, что смерти ее радовалась; много было об этом толков, много домеков,- да ведь всего-то не переслушаешь, что люди говорят,- только что на всех страх нашел; сами господа хоть днем и посмеивались и бодрились, а к вечеру начинали прислушиваться да оглядываться. Двери в той горнице, где Матильда Яковлевна жила, забили наглухо и каждую субботу покойницу в церкви поминали.
Понемногу стали успокоиваться - не находила покою одна Арина Ивановна до самой смерти. В страхе да в тоске она скоро и зачахла. Перед смертью у всех у нас прощения просила и с рыданьем говорила:
- Помолите вы за меня бога! Помолите!
Священник, что ее исповедывал, тихий старичок такой, вышел от нее сам не свой и все крестился шел.
Какое у ней было добро, какое имущество, Арина Ивановна на церкву да на нищих завещала.
XIV
После Арины Ивановны нам было вольнее: и на крылечке постоишь, и сад оббежишь - не боишься. Барыня за нами не следила, лишь бы ей все было готово, подано, а то что себе хочешь делай, где угодно будь. Кроме того, еще господа в последнее время в большой тревоге были и печали: совсем денег не стало. Пшеницу они еще на корню продали, и хватило им не надолго: отпраздновали барынины именины, а на свои барин больным сказался, не было ни обеду, ни пиру; и ставни велели затворить, чтоб видел, кто приедет, что так-то уж хворы, что и свету божьего глаза не сносят. Все барин письма пишет, а барыня через его плечо читает да вздыхает: ответные, верно, не хороши, не веселы шлют: как ни получат - призадумаются, совсем примолкнут.
Ходила я раз по саду под вечер, вдруг прямо к моим ногам яблочко упало, да такое славное, наливное яблочко. Подняла я да оглядываюсь. Господи! Откуда это? А недалеко от меня Андрей стоит, смеется.
- Испугалась? - спрашивает.
- Нет,- говорю.
И давно ли он тут гуляет, спрашиваю.
- Я давно уж гуляю.
- Как же я не видала?
- Да я ходил вдалеке, сторонкой, да смотрел, как ты гуляла, как думала… и о чем так думала?
- Мало ли что в голову придет, а рассказать-то ведь трудно,- ответила ему.- Какие славные вечера теперь стоят, погожие,- говорю.
- Да,- ответил он,- тихие.
Да и разошлись мы. Я ему за яблочко и спасибо не сказала, как-то забыла. Ну, думаю, в другой раз увижу, скажу.
На другой вечер опять я в саду его встретила и за яблочко поблагодарила, да больше-то и не приберу, что ему сказать: опять вечер погожий похвалила… да «прощай», говорю.
- Что ж, если вечер-то вправду хороший, отчего же не погуляешь? - спрашивает.
- Нет,- ответила,- нельзя, работа есть барская.
- Может, не к спеху? - промолвил.
- Нет, спешная… прощай…
И пошла.
Оглянулась - он стоит и мне вслед глядит.
А работы у меня не было тогда никакой, и сама я не знаю, зачем перед ним слукавила. Пришла в хоромы, села да до поздней ночи просидела под окошечком, сложа руки.
Стали мы каждый вечер встречаться… Он мне слово скажет, я ему - и разойдемся.
Неприметно свыкались. Кажись, что тут - одно слово перемолвишь да в его глаза приветные глянешь,- а присушило, приворожило на целый век. Всем он мне полюбился: и красой, и речами ласковыми, и разумом быстрым. Веселый был такой, на все-то отважный да бравый. Он мне за утеху и за совет стал. Затужу ли, загорюю ли, приду около него поплакать, он мои слезы осушит своим словом совестливым. И говорил он мне, бывало:
- Не горюй! Жить и так горько! Кручиною ты ничего не возьмешь - бери сметкой да спокоем!
Вот как я подле него, то и голову подниму, а нет его, кажется, что и земля из-под ног у меня уходит. Ведь как раз горе человека придавит, придушит, будет он на весь век знать. Сломи-ка верхушку с дерева - после и рости его, и поливай, пойдут новые отростки молодые, побеги зеленые - а верхушки все нет…
И он тоже сирота был и взрос одиноко, да как-то ему далось все в руки: и сметливость, и веселость, и отвага; а я себя только к тоске приспособила. Бывало, когда я его своей печалью запечалю, что смолкнет он, призадумается, так только кудрями шелковистыми тряхнет и словно с плеч ту печаль сбросит,- не то что я с своей расстаюсь будто нехотя, будто ее жалеючи.
Настала осень дождливая, ненастная, вечера туманные, густые тучи по небу бродят, разве сверкнет одна ясная звездочка и опять пропадет, а мы станем где под навесом около хором, частый дождь и бьет, и сечет в горячее лицо - горюшка мало! Разве только скажешь: «Экой дождь славный!» А зимой! Вьюга, метель, вихри снежные пусть себе морозят, заносят, только бы нам верное слово перемолвить.
Положили мы к господам идти, как избу себе поставим.
- Что ж,- говорил Андрей,- я тебя не хочу в людскую привесть, а вот весною свою избу поправлю, да тогда на свое хозяйство, в свой уголок.
Весной перекрыл он избу, ставни узорные поделал, крылечко решетчатое.
Все дивуются да догадываются.
- Начто Андрей избу украшает? Не хочет ли Андрей жениться? И на ком думает?
А правды никто-никто не знал, не ведал.
Изба его стояла в ряду с другими, и часто я пробиралась туда огородами, бывало, да тайными тропиночками. Приду да и сижу там, и никто того не мыслит. Сижу себе там да думаю: вот тут я свой сундучок поставлю, а тут я образок повешу! И как это я его встречать буду, как он домой придет, и как я тут у него хозяйкою буду - все, бывало, передумаю. Часто мне барышня покойница вспоминалася, и вспомнится живо так, будто вот ее тихий вздох я слышу. И с Андреем сидючи, вдруг вижу, она как словно пронесется передо мной. Я часто, бывало, говорю Андрею, рассказываю об ней.
XV
- А забеги-ка нынче в рабочую пораньше,- говорит мне раз Андрей,- я работу новую начал.
А это он мне сундучок делает. И какой этот сундучок славный был! Я его и во сне сколько раз видела, что вот я туда добро какое-то складываю; а то приснится мне, что сундучок мой рассыпался, или открою, а из него огонь и дым валит.
- Готова моя изба,- говорит Андрей,- дождемся разговень и пойдем к господам… Али чего ждать! До разговень уж недалеко, пойдем к господам теперь, а после петрова дня и свадьбу сейчас сыграем.
- Нет, Андрей, погоди,- говорю ему,- погоди ты немножко. Теперь господа очень горюют, в большой они печали - как еще примут нас?
Знаете, ведь у нас все на барском веселом или печальном часе.
Уж давно повадился к нам ездить новый сосед, барин угрюмый такой, усы у него щетинистые, взгляд железный какой-то, одет весь в черном, а на шее красненькая ленточка. Он по соседству себе имение большое купил года два назад, и мы его понаслышке только до сей поры знали, что будто очень он лют был. Вот познакомился он с нашими господами,- сам приехал,- да и стал учащать. Как он ни побывает, после всегда барыня плачет, а барин вздыхает да насвистывает,- да не прежнюю веселую, плясовую, а какую-то заунывную. И как знакомец новый ни приедет, разговоры у них с господами жаркие идут. Стал слух носиться, что ему хотят Рогожино продать.
Как я услыхала - бегу к Андрею.
- Андрей,- говорю,- знаешь?
- Знаю, знаю! - ответил.- Только тебя поджидал, сейчас идем к господам. Что дальше будет - неведомо: хорошего много не жди!
- Как идти-то? - говорю.- Ведь теперь тот сидит у них, и спорят о чем-то.
- Верно, торги ведут нашими головами,- ответил мне Андрей.- Да еще не время его бояться, еще не пора… пойдем!
- Ну, пойдем!
Еще в сени входим, уж голоса слышим. В гостиной говорят:
- Да помилуйте,- басит сурово кто-то,- никто другой вам такой цены не даст, что ж вы еще жалуетесь, что дешево продали!
- Да мне прошлого году почти вдвое больше давали,- отвечает наш барин.
Барыня, слышно, всхлипывает.
- То был год прошлый - тогда давали, а теперь год нынешний - теперь не дадут!
А мы стоим да слушаем.
И долго стояли. То тот, то другой мимо нас к двери прокрадывался послушать; кажись, все на нас глядели удивляючись, чего мы тут стоим оба, и спрашивали: «Чего вы ждете? Чего стоите?»
- Не томи ты и себя, и меня, решайся! - сказал Андрей.- Войдем прямо к ним.
- Войдем,- говорю.
И отворяем двери. Барин наш услыхал, вскочил - такой он и встревоженный, и раздосадованный. Барыня платочком прикрывается - плачет, а чужой пристально своими глазами железными на нас глядит.
- Что вам надо? Что это значит? - нетерпеливо так спрашивает барин.
Говорит ему Андрей, просит его.
- Как, Игрушечка,- вскрикивает барыня,- ты хочешь замуж выходить?
- Сватайтесь, женитесь, мне все равно! Не до вас теперь, ей-богу! - говорит нам с досадою барин.
И махнул рукой, чтоб шли.
Тогда чужой привстал:
- Позвольте!
- Ах, да! - вскрикнул наш барин.- Я забыл! Я уже не господин ваш, вы проданы, вот ваш новый барин!
- Как! - вскрикнула барыня.- И Игрушечка продана? Ах, боже мой!
Мы глядим на нового - хотим его попросить, а он нам как крикнет: «Марш отсюда!» - и отвернулся…
- Пропали мы, Андрей! - говорю.
Он молчал, все о чем-то крепко думал.
Под вечер приехал исправник и с ним весь стан, и еще какие-то господа, что на все кругом такими жадными глазами смотрели. Созвали людей к крыльцу, объявили им, что проданы они; нового барина показали. А он стоит и оглядывает покупку свою и поморщивается - не по нраву ему пришлася.
- Что за люди! - говорит исправнику.- Как стоят! Как глядят! Смелость-то, дерзость-то какая!
- Ничего,- исправник отвечает, пристегиваючи свой сюртучок,- исправить всякого можно!
Новый барин сейчас же и поселился в доме. Прежние наши господа еще на два дня оставалися.
Это время я почти Андрея не видала: новый барин успел уж всех на работу поставить; из его имения приказчик приехал за всем надзирать, и неутомим был, и неусыпен; везде его голос сиплый слышен; во всех уголках он словно из земли вырастал - сам приземистый, голова большая, взгляд свирепый, а в руке арапник тройной.
Накануне выезда призвала меня барыня.
- Игрушечка! - говорит.- Собралась ли ты? Ведь ты со мной едешь. Как благодарна я вам,- обратилась к новому барину,- что вы мне эту девушку уступили,- я привыкла к ней очень. Как я благодарна вам!
«Вот что еще меня ожидало!» - подумала я себе и прямо к Андрею пошла.
- Прощай, Андрей, прощай, желанный!
- Не плачь, не тужи, поможешь ли? - говорит он.- Пойдем к барыне.
- Да что ж,- молвлю,- подарит она нас по своей доброте рублем или платьицем с своего плеча.
- И то правда! - проговорил.
Голос приказчиков послышался.
- Иди, иди скорей,- гонит меня Андрей,- иди, боюсь, он тебе скажет что.
Мне же словно какая-то надежда в душу вошла: попытаюсь, попрошусь у барыни! Все думаю и все никак время не выберу, не застану ее одну.
Уж карета запряжена, а я еще ей ничего не сказала; уж одеваются! Тогда я не смотрела, кто был тут, стала ее просить, молить:
- Оставьте меня! У меня жених есть любимый!
- Ах, ах, Игрушечка! Не стыдно ли тебе! И ты меня могла бы оставить? Ах, как же это можно! Боже мой! Все нас покидают!
И заплакала. Повели ее под руки в карету, посадили, втолкнул и меня кто-то, и помчались мы. Еще раз увидала я Андрея; стоял он при дороге белый, как полотно, и поклонился. Мелькнуло лицо барина нового и глаза его холодные.
Через два месяца пришло известие из Рогожина, что несчастье случилось. Шесть человек на поселение пошло, Андрей шестым.
XVI
А мы вот переехали к барыниной тетеньке - поселились у нее да и живем себе. Никого мне, ничего знакомого, только вот портрет барышни покойницы; кудрявенькая и веселенькая она на портрете: такая была она, когда меня Игрушечкой назвала. Далеко ж теперь Игрушечка переброшена, далеко!
Барынина тетенька уж старая барышня, седая и скупая. Ходит она вся в черном и часто молебны служит, а платит она за них не деньгами - мукой или овсом, или круп пошлет. Дом у ней большой, комнаты темные и везде черные коврики суконные перед порогами. Кругом дома амбары, кладовые - везде тяжелые замки висят; сады - и те замкнуты. Девушки горничные все кружева плетут,- барышня продает,- и все говорят шепотом, тишина в доме, тишина, только барышнина собачонка заливается лаем звонким. Скучно моим господам у тетеньки; похудели и побледнели, у ней живучи, и словно полиняли. Приду я барыню раздевать ввечеру, а она мне жалобно:
- Игрушечка! Скажи хоть ты что-нибудь веселое!
Только они входят к тетеньке - тетенька тотчас свои очки возьмет, протирает, наденет и глядит им в глаза и головой качает:
- Ох, ох! Весь вы мой домишко разнесете, только я глаза закрою, все у вас прахом пойдет!
Охает и все одно им твердит. Они уверять ее почнут:
- Да можно ли, мы никогда…
А она головой качает.
Меня выучили кружева плесть; вот я кружева плету и век свой изживаю. Много времени с той поры прошло, как я сюда приехала, много тоски, много скуки едкой пережито. Да ни к кому уж я сердечно не привязалась, ни к кому уж и не привяжусь. Только сердце забьется, только душа повлечет - видится мне впереди пустая степь безбрежная, дальняя дорога, да тоска жгучая, да слеза одинокая.
ПРИМІТКИ
До збірки увійшли твори з двох книг. Примітки, що наведені нижче, подаються з книги: Марко Вовчок. Оповідання. Казки. Повісті. Роман. Київ, «Наукова думка», 1983. Серія «Бібліотека української літератури»
До видання увійшли твори Марка Вовчка із збірок: «Народні оповідання» (1857), «Рассказы из народного русского быта» (1859), «Народні оповідання» (т. 2, 1862), «Оповідання Марка Вовчка» (1865), повісті «Інститутка», «Три долі» і роман «В глуши».
Принцип розташування творів - жанрово-хронологічний; українські твори подаються за першодруками (наступні видання виходили без участі автора), російські - за останнім прижиттєвим виданням: Полное собрание сочинений. Саратов, 1896-1899, т. 1-7.
Правопис творів Марка Вовчка наближений до сучасного із збереженням лексичних, фразеологічних та діалектних форм. Малозрозумілі слова пояснюються у словнику в кінці тому.
Переклади іноземних текстів даються у посторінкових виносках і позначені зірочками. Місця, що коментуються, йдуть під суцільною нумерацією у межах твору або циклу творів («Народні оповідання»).
ІЗ ЗБІРКИ «РАССКАЗЬІ ИЗ РУССКОГО НАРОДНОГО БЫТА»
Оповідання «Маша», «Катерина», «Саша», «Купеческая дочка», «Игрушечка» - вперше надруковано: «Катерина», «Саша» - в російському журналі «Народное чтение» (1859, кн. 2, 3); «Маша» - в журналі «Русская беседа» (1859, т. III, кн. 15); «Купеческая дочка» - в журналі «Ласточка» (1859, № 8); «Игрушечка» - в журналі «Русский вестник» (1859, т. XXIII, кн. 10).
У січні 1860 р. названі твори, а також оповідання «Надежа», яке було вперше надруковане в «Народном чтении» (1859, кн. 1), вийшли в Москві окремою книгою - «Рассказы из народного русского быта» (на титульній сторінці - 1859 р.). Її видавцями були К. Т. Солдатенков і М. М. Щепкін.
1870 р. цикл опубліковано в другому томі видання С. В. Звонарьова «Сочинения Марка Вовчка» (Спб., 1870-1874), а 1898 р.- у п’ятому томі «Полного собрания сочинений Марка Вовчка» (Саратов) під заголовком «Рассказы из русского народного быта», який збережено в радянських публікаціях цього циклу.
Рецензент газети «Санкт-Петербургские ведомости» у фейлетоні «Петербургская летопись», де повідомлялось, між іншим, про вихід другої книжки журналу «Народное чтение», зазначав: «І в цій книжці перше місце належить пречудовому і поетичному оповіданню Марка Вовчка «Катерина» («Санкт-Петербургские ведомости», 1859, № 46).
О. І. Герцен 23 лютого 1860 р. писав Марку Вовчку з Лондона: «Прочитав я Вашу «Игрушечку» - чудова річ... Це був справжнісінький діамант. Я читав її вголос - і на всіх вона справила таке ж враження, як і на мене» (Герцен А. И. Собр. соч. В 30-ти т. М., 1965, т. 27, кн. 1, с. 18-19). У вересні 1860 р. журнал «Современник» надрукував статтю М. О. Добролюбова «Риси для характеристики російського простолюду». Вона була присвячена аналізу «Рассказов из народного русского быта», і критик з перших же рядків вказував на ідейну спільність українських і російських творів Марка Вовчка. Їх достоїнство і велике суспільне значення Добролюбов бачив у тому, що письменниця в один із вирішальних моментів у російському житті не тільки виступила проти кріпацтва, а й стала першим борцем у літературі, покликаним виконати актуальне завдання часу: «...переслідувати залишки кріпацтва в громадському житті і добивати породжені ним поняття…» («Современник», 1860, № 9, ч. 2, с. 27-28).
Подається за вид.: Полное собрание сочинений Марка Вовчка. Саратов, 1898, т. 5. («Маша», с. 21-36; «Катерина», с. 39-52; «Саша», с. 55-76; «Купеческая дочка», с. 77-130, «Игрушечка», с. 131-182).
Друкований текст для вичитування взято з:
Марко Вовчок. Оповідання. Казки. Повісті. Роман. Київ, «Наукова думка», 1983. Серія «Бібліотека української літератури» («Маша», «Катерина», «Саша», «Купеческая дочка», «Игрушечка») та Марко Вовчок. Твори в семи томах. т. 2. Київ, «Наукова думка», 1964. («Надежа»)
Відмінна якість: електронний текст книги повністю відповідає друкованому оригіналу.
© Вичитування, правка, форматування і оформлення тексту: OpenBook, 2020