Марко Вовчок

РАССКАЗЫ ИЗ РУССКОГО НАРОДНОГО БЫТА

збірка оповідань

НАДЕЖА


I


Надежа по шестому году сиротою осталась. Покорная, тихая была девочка, а уж какая сердечная, любящая! Ты только призадумайся, запечалься, она не отойдет от тебя: и поплачет вместе, и потужит; смотришь - тоску твою развеяла. И где она словам таким нежным научилась, где таким уговорам тихим да ласковым?

Прежде она между людьми маялась: то у того поживет, то у другого побудет. Работница она была славная, так никто ею не тяготился, всякий еще рад был; потом мы ее просили, она к нам перешла. Мы с сестрою старухи одинокие, хворые, занеможем - некому воды испить подать. А как она за покойницей сестрой ухаживала! Как дочь родная! Бывало, ночей не спит, моя голубка белая! Скончалась сестра,- меня утешала, покоила… Редкое было сердце, доброе, верное!

Время-то как бежит! Давно ли, кажись, Надежа малолеточек была, а вот уж Надежа и невеста. Статная, высокая, легкая, как птичка, коса русая, длинная, словно золото, блестящая; глаза тихие, печальные, улыбка ласковая, голос задушевный. Приглянулась она Ивану Петрову. Иван - хозяин молодой, зажиточный; после родителей покойных добра немало наследовал. Ни братьев, ни сестер у него, сам всему голова, жених завидный был. А из себя красавец: цветущий, веселый, ловкий,- девушки просто сохли по нем. Вот и приглянись ему Надежа. Стал он с ней заговарить, стал ласкаться… Куда б она ни пошла, он уж и подстерег; встретит ее, подходит, речи ласковые говорит, сердечные…

А уж она-то как беззаветно его полюбила!

Все чаще да чаще они сходятся; стали люди замечать, стали поговаривать. Девушки посмеиваются. Которая, может, сама на Ивана-то метила, не удалось, вот и сердце берет. А я ничего не знаю, не ведаю; да и где старухе увидать, от кого услыхать? Зима стояла студеная, то я и за порог не вышла. Как-то уж весною выбралась я в праздник на улицу; сижу да греюсь на солнышке, и Надежа около меня, такая задумчивая. Скажет слово да и задумается, а я тоже не говорила: дело мое хворое, дряхлое - сижу да кряхчу.

Идут девушки мимо.

- Здравствуйте,- говорит им Надежа ласково так, приветливо,- куда это вы идете? Сели б с нами, посидели-поговорили.

- А что, видно, тебе без Ивана-то тошно? - затараторила Марфа Кругликова, такая бойкая,- пересмешница всесветная была.- Как его нету, то и нас зазываешь. Уж ты лучше с ним водись-знай, а нам ты не пара!

- Вот воротится с ярмарки, гостинцев навезет! - подхватила другая.

Засмеялись звонко и пошли себе.

- Ах вы озорницы! - крикнула я на них.

А Надежа меня за руку. «Не говори, не говори, родная! - молит, побелела, вот что твое полотно белое.- Сама я виновата!»

- И, что это ты на себя взводишь, касатка! - говорю ей да по головке ее глажу,- жаль мне стало бедняжечку.

- Виновата, сама виновата! Сама я свою славу девичью погубила!

Слезы у ней в три ручья.

- Вот то-то, голубушка,- говорю,- меня, старуху, чуждалась… я б тебе совет добрый подала, я б тебя поруководила! Что ты еще? Молодая голова, неразумная! Долго ли, мудрено ли обмануть-то!

- Обмануть! - вскрикнула.- Он не обманет… Только, тетушка милая, горько мне, что люди нас судят. Что ж, надо терпеть!

- Перемелется - мука будет, Надеженька! Выйдешь за него замуж, заживете припеваючи, все забудется: и твоя досада, и людские пересуды - все забудется!

- Ох, не забуду я, родная! - отвечает.- Не забуду: больно уж тяжко мне, больно уж сердце мое ноет!


II


Закручинилась она с той поры, от людей бегать стала; где ей смех, шепот послышится, вспыхнет вся, слезы навернутся; все ей мнится: над ней смеются, все, кажется, ее судят. Как на барщину не выгоняют, то ее не уговоришь порога переступить: «Ох родная, ох милая! Лучше я дома посижу! Не пойду… не пойду!»

Раз, смотрю, куда-то сбирается вечерком.

- Куда, Надежа? - спрашиваю.

- Иван приехал,- ответила она, а сама вся вспыхнула.

- Ступай, ступай, голубушка! Да порасскажи ты ему все… Что вот люди судят…

Она и побежала.

Приходит домой такая беспокойная, тревожная.

- Что, Надежа,- спрашиваю,- чего такая смущенная?

- Он просит, чтоб я завтра на улицу вышла… Все я ему рассказала… что люди смеются… что корят… Рассердился. «Что,- говорит,- тебе людей стыдиться? Я твой суженый, ты моя невеста… Выйди, выйди,- все просил,- утешь ты меня!» Ох, тетушка-сударушка! Как трудно мне выйти-то.

- Э, голубка моя! Тебе больше мнится, чем на деле оно есть! - говорю.

Она только вздохнула.

- Я пойду,- сказала помолчавши,- пойду… он просил… не ослушаюсь - пойду… Такой он сердитый был, такой гневный… и ласкает меня, и сердится… «Нарочно выйди! Выйди, коли любишь… Или тебе стыдно перед людьми признаться, что я по сердцу?.. Пускай-ка затронет кто мою суженую! Посмотрим!» Тетушка! Мне ли считаться? Мне ли обижаться? Мне только голову клонить!

- Полно уж, Надежа, полно, дитятко! - увещаю.

Встала она на другой день бледная, истомленная, видно, ночью-то и глаз не свела, бедненькая! Вижу, все тревожней она, все тоскливей, и говорю ей:

- Пойду-ка с тобою, на старости-то погуляю!

И пошли мы с нею вместе.

У нас в праздник как высыплет, бывало, молодежь на улицу - словно мак зацветет. Девушки одна одной наряднее, одна одной краше,- только охают добрые молодцы; а молодки скромные, веселые, а старушки такие добросердечные, ласковые,- сядут к сторонке, бают себе потихоньку да юностью любуются - утешаются. Тут по улице и хороводы водят, и в горелки бегают, и в коршуна, и в мак играют… каких затей нету!

Пришли мы. Я к старушкам подсела, Надежа к девушкам подошла. А девушки от нее сторонятся, шепчутся… Так-то печально, так-то уж тоскливо оглянула всех бедняжечка!.. Стала себе одиноко. Как тут идет Иван, а с ним какой-то сорви-голова, в кумачной рубахе, шаровары плисовые, шапка набекрень, сам-то испитой такой, тщедушный, глаза у него черные, бесстыжие, волосы кудрявые, все ими потряхивает,- подходит, подбоченившись.

- Господи! - крикнул, озираючи всех.- Убей того до смерти, у кого жена хороша! Останется - мне достанется!

И давай прибаутничать… Смех поднялся…

- Откуда зубоскал-то этот взялся? - спрашиваю у Антоновны (старушка была добрая, живая и любопытница такая,- все, бывало, она знает).

- Из Зубкова,- отвечает,- фабричный. С Иваном приехал.

- Нашел друга! - подумала я.

А Иван прямо к Надеже подошел; говорит, сам на всех посматривает, словно на бой вызывает. Надежа слова ему не промолвит, сгорела вся, голову потупила.

- Эх, братец,- закричал фабричный,- ввел ты девушку в краску! Ну-ка поправься: обними ее, расцелуй!..

А сам все ближе да ближе к ней подступает.

Надежа ко мне: «Домой! Домой пойду!»

- Погоди, дитятко, и я с тобой,- говорю.

Фабричный за нами.

- Красавица! - кричит.- С нами так не разделаешься! Коли Иван тебе не мил, может, я по нраву тебе пришелся?

- Иди-ка, удалец, своею дорогою,- говорю ему,- бесстыдством-то никому не полюбишься!

- Ух-ух-ух, какая немилостивая! А кто тебя, бабушка, спрашивает? - на меня-то так.

Кругом зашумело: «Честно ли старушку обижать? Пропащая та голова, что старость не почитает!»

Надеженька моя ни жива, ни мертва. Иван тогда словно опомнился.

- Отстань! - крикнул грозно на фабричного.

Этот сейчас и отошел. Шкодлив-то он был, как кошка, да труслив, как заяц.

- Гостю,- вскликнул,- и грех прощается; помилуйте, повинную голову не рубите!

Пошел зубоскалить, смешить…

Надежа так и бежит, и бежит… Иван было за нею пошел. «Не ходи,- взмолилася,- не ходи!»

- Надеженька! - говорю.- Ведь старые-то ноги не резвы, дитятко! Где мне за тобою поспеть!

- Тетушка! - промолвила.- На край света забежала б я! Горько слушать, как люди смехом провожают!

А вечер тихий, погожий - далеко разносится смех, говор по улице.


III


Я все норовлю ее рассеять как-нибудь: и заговариваю, и шучу,- и она на мои речи не безответна; да вижу, не развеселить мне ее!

- Что ж,- говорю,- дитятко, когда у тебя на свадьбе-то попирую?

- Не знаю, тетушка.

- Э, родненькая, чего ждете-то? Зачем откладываете? Уж ты и так у меня истаяла вся! Скажи-ка ты ему,- а не то я скажу. Если б только попался мне, греховодник такой, я б ему напела! Да что это его который уж день не видать?

- Дома нету, поехал.

- Куда? - спрашиваю.- Зачем?

- В Зубково, тетушка.

- С тем броднею-то, с гулякою?

- С ним, тетушка.

А в Зубкове фабрика была, и барин наш там жил. Богатое село, красивое; от нас будет верстах в тридцати.

- Что это Иван связался с этим беззаконником? Ох, дитятко, не жди пути от этой дружбы! Боюся, что обманет он тебя!

Сгоряча сорвалось у меня это слово, да и сама я испугалась, а Надежа только усмехнулась, ясная такая передо мною стоит.

- Не обманет, тетушка! - промолвила…

А дни-то бегут… Ждем-пождем - нет Ивана, не едет. А тут и заговенье на дворе; всего три дня мясоеду осталось, когда ж тут свадьбу играть! «Ну,- думаю,- перемучишься ты еще, бедненькая!» И так меня на Ивана досада берет. Не стерплю, бывало, корить его стану, браню, а Надежа заступается, успокаивает меня. И так меня, старуху, уверила, что я уж и каюсь, что обижала его понапрасну.

Вдруг разнесся слух: Иван в Зубкове женится. Другие говорят, что уж и женился. Есть же такие души безжалостные, думаю, что весело им смутьянить!

- Надеженька! - скажу, бывало.- Хоть бы уж он ехал-то скорей!

- Сама я, тетушка, не знаю, чего это он там замешкался. Уж я его жду - не дождусь!

Заговорит про него - глаза у ней засияют.

Ну, и дождались мы его, желанного! Приехал с радостью - с молодою женою! Господи милосердный! Как горько, как обидно-то было! А Надежа верить не хочет,- я плачу, я заверяю - не верит! Тут мимо самых окон наших тройки мчатся, звенят колокольчики, бубенчики - молодые катаются, за ними поезжане, дружки, вся свадьба,- поют, молодых величают.

- Смотри, дитятко, смотри, Надеженька, да хоть теперь поверь мне!

Увидела она их - словно ее громом поразило - замерла.

А уж я-то плачу! Я-то ласкаю ее!

Вдруг она будто очнулась и вздохнула так глубоко.

- Ну, бог с ним! - тихо проговорила.- Бог с ним!


IV


Как мое сердце-то почуяло! Ведь все зло от фабричного пошло!

Как был Иван в Зубкове на ярмарке, приглянулся он тамошней девушке - Варваре Карповой, а Варвара фабричному роднею доводилась. Вот поглядывает девушка на Ивана, да посматривает, да охорашивается,- фабричный сейчас дело смекнул.

- Варвара! - говорит.- Хочешь, я тебя за него замуж отдам?

А та девушка хитрая, выклая, ну его поддразнивать: «Где тебе! Куда тебе!» Да еще, будто к слову, примолвила: «Я б,- говорит,- сама отблагодарила, не поскупилась,- пять - десять рублей дала б». Уж крепко ей Иван по сердцу пришелся, да еще и то, что в Зубкове никто ее брать не хотел. Покойник отец ее запивал, а мать у ней была бездомовница, вздорная, сварливая такая, потому и дочь женихи обходили: боялись - по родителям пойдет. Вот как она посулила деньги-то Мишке (Мишка Гурьев он прозывался) да еще сама над ним посмеивается, Мишка во что бы то ни стало порешил свадьбу сладить. Увязался за Иваном, подбился к нему, подлестился, в гости напросился - вот это и приезжал все повысмотреть, все разузнать. Они уж проведали про Иванову сухоту. Мишка давай к нему приставать: «Покажи да покажи мне свою зазнобушку сердечную!» Иван обещался и вызвал Надежу на улицу.

- Эх, брат Иван! Вот у нас в Зубкове невеста, так невеста! Видел Варвару? - жужжит да жужжит ему Мишка в уши.- Женись на ней! Женись!

Иван ни за что на свете! А этот ему горы золотые сулит: «Она богатая; любя тебя, советую - не упускай своего счастья! Заживешь себе барином, работника наймешь, сам только погуливай знай. А то, так и откупиться на волю можно… Еще тебе не опостылела работа безустанная? Видел я твою милую - что ж? Слова сказать не умеет, словно из лесу пришла… А Варвару не стыдно в люди показать: разумница, бойкая, говорливая - все тебе завидовать станут!»

Опутал его словами лестными, хитрыми, подпоил,- пьяного и женили. Подумаешь, дела-то какие на белом свете творятся! А как хмель-то прошел, как опомнился Иван,- горько-горько заплакал. После уж мне одна зубковская старушка рассказывала,- таки она родня Варварина,- все на ее глазах деялось.

- Где у вас совесть-то, добрые люди! - говорю.- Беззаконие такое допустили!

- Да что ж, родная, они всех отуманили. Мы еще жалели девушку, что вот полюбился ей такой пьяница. После уж дело-то выяснилось. Крепко он тужил, сердешный, плакал как горько! Да уж плачь - не плачь, не развенчаешься!

Молодая все видела, все чуяла. Возмутилась душа ее гордая, защемило, заныло сердце. Перед людьми она виду не подала - гостей к себе зазывала - угощала, сама по гостям ходила, и весела, говорлива… хоть молодой-то словно с креста снят. «Мой молодой хворает,- жалуется,- с глазу ему, что ли!» Ну, да как туман-то ни наводи, люди догадывались.

Стала ходить молодая мимо наших окон и все засматривает: еще не случалось ей с Надежей встретиться лицом к лицу - и ходит, бывало, и засматривает…


V


Выгнали нас на барщину - огород барский пололи - пришла и она, щеголеватая, ловкая, чернобровая, румяная - хороша была, только уж бойка-то чересчур, тихости женской нету, ясности; пришла, окинула всех зорким глазом; кому головой кивнула, с кем слово перемолвила и вдруг к Надеже подошла.

- Здравствуй,- говорит,- девушка красная! Отчего мне слова ласкового-приветливого не скажешь?

А сама насмешливо, коварно так посматривает, посмеивается; черные глаза горят, белые зубы блестят.

- Бог помочь! - ответила моя Надеженька.

Бледная перед нею стоит, покорная.

- Что ж, только-то? Не речиста ж ты, красная девица! Или ты меня не знаешь? Или, обо мне не слыхала? А я так вот про тебя много кой-чего слышала…

Тут подошли другие молодки, перекинула она с ними по словечку и опять за свое: стала рассказывать, что вот у них в селе девушка молодца полюбила, а он ее бросил, а он над ней насмеялся. Сама все на Надежу поглядывает. Слушаю я, скрепя сердце.

- Разнеслось,- говорит,- по деревням, по селам, по городам; стыдно девушке горемычной в люди показаться: везде ее ославили! Истинна пословица, что добрая слава лежит, а худая слава по дорожке бежит… Правду я говорю, девушка? - прибавила, обернувшись вдруг к Надеже.

- Правду! - ответила бедняжка, а у самой голос дрожит, слезы чуть не льются.

Не стерпела я!

- Что,- говорю,- что, молодка, ты нам все про других-то рассказываешь - бог с ними! Они далеко, нам с ними не жить, ты вот лучше расскажи-ка нам про свое житье-бытье прежнее, про своего отца-матерь родимую. По яблоньке мы познаем яблочко!

Она, как зарево, вспыхнула. Да находчива была!

- Что ж,- говорит,- что дочери про своего отца-мать сказать? Спасибо моему батюшке, моей матушке, что вскормили, вспоили меня, сами надо мною болели-скорбели…

И всякий раз, только бы встретила, донимала она мою Надежу,- как донимала, господи милосердный!

Пристанет, бывало: «Чего худеешь, лебедка? По ком, девушка, сохнешь?» Или поглядывает на солнышко да и приговаривает: «Когда б уж закатилось солнышко скорей, домой бы я полетела!» - дескать, ждет меня дома милый мой.

Ох, змейка была ехидная! Чуть и меня, старуху, со свету не сжила; приду, бывало, домой, просто плачу. А горькая-то моя что от нее вытерпела! Да еще меня уговаривает:

- Что ж, тетушка,- молвит,- как посеешь, так и пожнешь. Не на кого плакаться, кроме себя.

Ину пору и теперь представится она мне, словно живая, вот так и вижу ее: трудящая, тихая, печальная; ину пору голос ее слышится душевный; бывало, задумается, работает и поет. Была у нее любимая песня, часто она певала ее:


Хорошо тому на свете жить,

У кого нету заботушки,

В ретивом сердце зазнобушки.

У меня ли, у младешеньки,

Есть великая, не малая,

В ретивом сердце зазнобушка.

Зазнобил меня сердечный друг,

Зазнобил, сердце повысушил

Хуже травушки кошеной,

Во чистом поле сушеной…

Я сама млада на грех пойду,

Я сама друга повысушу;

Я не зельем, не кореньями,

Я не ветром и не вихорем,

Я своей слезой горючею!


VI


Раз сижу я под окошечком, поджидаю Надежу с поля - жали барскую пшеницу,- я, по старости, не хожу жать,- сижу под окошечком, а уж смерклось, повеяла прохлада; издалека шум несется, унывная песня звенит, смех-говор долетает. Сижу я, задумалась,- вдруг кто-то вбежал в сени опрометью и двери захлопнул. Поспешно так вошла в избу Надежа. Диву я далася,- что с нею? Она, бывало, войдет неслышно, а то стук подняла такой.

- Что, Надеженька, чего ты вбежала так пугливо? Подойди же поближе, дитятко!

Притянула ее к себе за руку да как глянула - ахнула! На ней лица нет!

- Что тебе, Надежа, что, родненькая? Не таи от меня - скажи!

- Иван встретился…

И голос у ней замер.

- Ну, Надеженька?

- За руку меня схватил… говорил…

- Что ж он говорил-то?

«Погоди, постой! - упрашивал.- Дай мне слово тебе сказать!» Я вырвалась… я убежала…

- И хорошо, дитятко! - говорю ей.- Что он путного-то скажет, безбожник!

- Какой же он худой стал! Какой кручинный! - промолвила.

- Дитятко мое милое, вот уж он тебя и разжалобил! Есть по ком сокрушаться! Поделом ему! Ни стыда у него, ни совести, ни слова верного…

- Знаю,- перебила меня,- сама все знаю, тетушка, не говори… Бог с ним!

- Ты смотри, голубка моя, чтоб он тебя не обморочил! В речи с ним не заходи, встретится - не гляди! Слышишь, Надеженька?

Она усмехнулась печально-печально:

- Не тревожься, тетушка, все прошло, не воротится!

И правда, бегала она от него, как от огня, а он таки не унимается; стоит где-нибудь за углом целый день, стережет ее.

Иссох, на себя не похож стал, словно он в тревоге непрестанной, в кручине злой. А тут дома еще пуще неладица: жена замечать начала, что он от нее, как от врага лютого, отстраняется, особняется; дома не сидит, тоскует крепко; а нрав-то у нее был пылкий, заносчива была, горда, ревнива. Ну, и пошел дым коромыслом: несогласие, укоры, ссоры. Иван, бывало, рукой махнет да и уйдет на целый день из дому,- в будень на работу, а в праздник - куда глаза глядят: по полю, по лесу пробродит. Он уйдет, а жена к соседям бежит жаловаться, жена на улице кричит, его с Надежею проклинает. А Надежа терпит себе да страдает по-своему: тихонько, безответно. Иван не отстает, последнюю совесть потерял. Скажется она больною, сидит дома безвыходно - он мимо окон дорожку проложит. Люди и смеются, и осуждают, и жалеют - ему все нипочем. Я выйду, корю его, усовещаю, гоню, ему и горя мало!

Сидим мы раз с Надежею, работаем, лучина трещит,- вдруг в двери: стук-стук. Кого это принес господь в такую пору? А вечер темный, непогожий, ветер бушует, дождь льет.

- Иди,- говорю,- Надежа; кто там, отвори.

- Кто там? - спрашивает она.

- Отворите, пустите! - отвечают отрывисто, да так горько, что я ажно вздрогнула.- Надежа так и пошатнулась: «Тетушка! Его голос!»

- И, что ты, касатка! Ну, не отворяй ему! Постоит-постоит да и пойдет, бессовестный такой!

- Отворите! Пустите! - молят из-за дверей-то.

- Нет, тетушка,- молвит Надежа, а у самой лицо вспыхнуло, глаза заблестели,- нет, я ему отворю,- позволь - я ему скажу… я у него спрошу… за что он губит меня!

И распахнула дверь так быстро, что я не успела сообразиться. Он так и бросился в избу.

- Чего это, сокол ясный, залетел к нам? Чего надо? - спрашиваю у него сурово так, сурово, а он и не замечает, не слышит; только на Надежу смотрит, а она стоит перед ним, дрожит.

- Надежа! Надежа! - промолвил.- Иссушила ты меня!

Невмоготу ей стало, отвернулась.

- Не отворачивайся, дай мне наглядеться! Сколько я тебя не видал-то!

За руку ее берет. Горько заплакала Надежа.

- Милый мой! - сказала.- Ты меня обесславил, ты мое сердце сокрушил, будет с тебя!

Во мне-то сердце кипит-кипит. Упрекаю его, сетую; а ни он, ни она не слушают,- не видят, словно, меня.

- Ты забудь, что я на свете живу, не томи, не мучь меня, желанный! - упрашивает она.

Он ей ни слова, склонил голову, разливается-плачет.

Как застучат в окно с улицы! Стекло так и задребезжало…

- А, вот где ты дни-вечера просиживаешь! Теперь я сама поймала! - кричит Иванова жена.

Надежа так и обмерла. Иван словно очнулся. А та кричит, а та вопит. Вскочила в избу, прямо к Надеже: «Разлучница! Змея!»

- Молчи! - крикнул Иван.

Надежа бросилась из избы.

- А! Хочешь, чтоб я молчала? А ну, заставь-ка! Я не буду молчать! Я буду на весь свет кричать!

- Полно,- говорю ей,- что криком-то пособишь? Выслушай-ка сперва!

- Ах ты, старушка почтенная! - на меня крикнула.- Потакай им, потакай! Ведь ты за это прямо в рай угораздишь!

У меня и руки опустились.

- Иди, иди,- сказала я Ивану,- чтоб и духу твоего тут не было! Да уведи свою сумасбродку-то!

- Ступай! - приказал Иван жене угрюмо, грозно.

Она ослушаться не посмела, зарыдала, пошла за ним. А он словно ночь темная.

Больно мне было, что меня жена его заподозрила, да ведь ее не переуверишь. А больней-то всего, что не совсем и я чиста: спровадить его было в тот же миг, а я им разговориться дала, сама уши развесила… Находит же такое на человека!

«Куда-то моя горемычная забежала!» - думаю. Кличу ее, не откликается,- ищу, хожу,- а темь, зги не видно.

- Надежа! Надежа! - кричу.

Тихо откликнулась она; я поскорей на ее голос побежала, нашла. Стоит она недвижимая около плетня, в уголке, похолодела вся, дождь ее насквозь пронизал. Почти внесла я ее в избу, на печь уложила, приодела тепленько - забудься, горькая! Не время теперь бранить тебя, думаю, после пожурю.

Тихо она лежала, тихо плакала; зябла все. А к свету жар, метаться стала, стонать. Я все надеюсь: вот ободняется, ей полегчает, а ей хуже стало: днем бредить начала. Представится ей, что ловят ее - бежит. Я сдержать не могу,- откуда у ней сила берется! А то словно с Иваном разговаривает, утешает, ублажает его, голубит: «Сердечный мой, не крушись! Я за нас обоих оттоскую, отгорюю!» То прощенья просит: «Помилуйте, помилуйте меня! Простите меня!»

Все хуже ей да тяжелее. На третий день, вижу, совсем плохо. Пошла я, позвала Антоновну к ней, а сама людям поклонилася, лошадку выпросила, поехала за Петровной, за лекаркой. Ну, Петровна только на нее глянула, сейчас сказала: «Не жилица она на белом свете!»

Разнеслось по селу: «Надежа умирает!» Прибежал Иван, я не пускаю - куда! Силою ворвался! Страшный такой… А Надежа без памяти лежит, в бреду.

- Хоть бы ей спокойно умереть-то дал! - сказала я ему, укорила.

Он утих и заплакал. Подошел, стал около нее, и все смотрит, глаз не сведет,- ажно жалко мне стало…

- Иванушка! - говорю.- Поди-ка ты домой, нехорошо, ей-богу!

- Не гони меня! - промолвил горько.

- Очнется Надежа, она обидится,- лучше ты уйди, Иванушка!

Взяла его за руку да вывела на улицу, а он, словно дитя малое, послушное, идет, куда веду…

В ту ж самую ночь и он горячкою слег.

Взяли от нас Петровну, другую лекарку из Куликова привезли,- никто не пособил, не спас. Мучился он, говорят. Господи, как уж тяжко мучился до самой смерти! Долго томился.

А моя Надеженька тихо отходила, будто засыпала.

Перед смертью в память пришла.

- Надеженька! - плачу я.- На кого ж ты меня покидаешь, дитятко! Какая жизнь-то моя без тебя будет!

- Не плачь, тетушка, не плачь,- вымолвила.- А ведь скоро меня забудут, как умру? - спросила вдруг.

- Не забудет тебя ни одна душа добрая, дитятко! - говорю.

А она: «Лучше, как забудут,- какая после меня память-то остается? Обесславленная!»

И, умираючи, моя голубочка печалилась этим!

- Дай вам господи талан-счастье… спасибо…

Последние слова ее были.

В четверг ее схоронили, в среду на другой неделе и Ивана на погост отнесли. Жена убивалась по нем, обмирала просто. Да не такая она, чтоб век горевать: через год замуж опять вышла, завеялась в свое Зубково… Ох, бог с нею! Бог с нею!

Не забуду я свою Надеженьку. Есть ли день, есть ли час, чтоб я ее не оплакала, чтоб не помянула! С нею я свою радость последнюю схоронила. Одиноко век доживаю…


МАША


I


Не ро­дись ты при­гож, а ро­дись счаст­лив, го­во­рят, и прав­ду го­во­рять ис­тин­ную! Ме­ня в мо­ло­дос­ти кра­са­ви­цею ве­ли­ча­ли, а счастье-то мое ка­кое! Ох, мно­го я из­ве­да­ла на сво­ем ве­ку! Муж у ме­ня был буй­ный, гроз­ный. А вот сест­ра из се­бя невг­ляд­ная бы­ла, и сла­бая та­кая, хи­лая, ху­денькая, да та­лан ей бог пос­лал: муж в ней ду­ши не ча­ял, и де­точ­ки рос­ли. Бы­ва­ло, как при­едет мой хмельной да раз­бу­шу­ет­ся, вы­го­нит ме­ня - хоть на дво­ре мо­роз тре­щи, хоть дождь лей: ему ни­по­чем, не по­жа­ле­ет,- я пой­ду к сест­ри­но­му око­шеч­ку, пос­тою, пог­ля­жу… Си­дит она с му­жем, го­во­рят се­бе лю­бов­но, ти­хо у них да сог­лас­но. Сла­ва бо­гу, по­ду­маю, хоть сест­ре та­лан вы­шел! Бы­ва­ло, и не зай­ду к ним, не по­кажусь: что их со­бою пе­ча­лить! Ведь до­га­да­ют­ся, с ка­кой ра­дос­ти позд­ним ве­че­ром бро­жу.

И вот сест­ра-то моя, жи­ву­чи и в при­волье, и в люб­ви, все чах­ла да чах­ла. Нас­та­нет вес­на, све­жая трав­ка пробивает­ся,­ ручьи жур­чат, сол­ныш­ко бле­щет - лю­дям ды­шится во­ль­нее, а она сля­жет: грудь бо­лит, ка­шель ее ду­шит. Да все еще по­дер­жа­лась бы она, мо­жет, на све­те, ес­ли бы не по­мер муж. Ез­дил за дро­ва­ми в не­настье; при­ехал - захвор­ал да на пя­тый день бо­гу ду­шу от­дал. Схо­ро­ни­ла его се­стра, и са­ма крас­но­го ле­та не дож­да­лась.

Перед смертью она и го­во­рит мне: «Сест­ра! Вот я уми­раю,- будь же ты в мо­ем до­му хо­зяй­ка, мо­им де­тям мать. И им бу­дет луч­ше, и те­бе ве­се­лее; ведь и ты си­ро­те­ешь оди­нокою».

А я тог­да уж вдо­вой бы­ла.

Распродала я кой-ка­кие по­жит­ки свои да и пе­реш­ла к се­стриным де­тям. Пос­ле нее двое ос­та­лось: сы­нок и доч­ка. Сын по де­ся­то­му го­ду ос­тал­ся, доч­ка по чет­вер­то­му. До­брые бы­ли де­точ­ки, спа­си­бо им! От­ро­ду мне ви­ду ко­со­го не по­ка­за­ли, сло­ва гру­бо­го не слы­ха­ла от них, по­ко­или ме­ня, по­чи­та­ли. Взрас­ти­ла я их, взле­ле­яла, и ста­ли они мне что род­ные де­ти.


II


Брат и сест­ра, а не схо­жи бы­ли нра­вом, уж как не схо­жи! Фе­дя был мальчик ве­се­лый, смир­ный, по­кор­ный, а Ма­ша уж та­кая сво­е­обыч­ли­вая, та­кая быст­рая, пыт­ли­вая! Быва­ло, ска­жешь Фе­де: Фе­дя, го­луб­чик! Не де­лай то­го или дру­гого, не хо­ди ку­ды, не го­во­ри че­го,- он по­ко­рит­ся охот­но,- не на­до, так и не на­до! И дру­гим се­бе зай­мет­ся. А Ма­ша до­пытываться ста­нет: да от­че­го, да по­че­му? И свои до­воды у ней най­дут­ся, да еще, слу­ча­ет­ся, и ме­ня-то, ста­ру­ху, с тол­ку собьет, что я ви­но­ва­та вый­ду, а она пра­ва. И ко все­му-то Ма­ша прис­лу­ши­ва­ет­ся, все за­ме­ча­ет, все про­ве­да­ет: что ты ни спро­си - все слы­ша­ла, все зна­ет да еще обсуждает­ сво­им умиш­ком детс­ким. Что это за ду­ша у ней бы­ла зар­ная, жи­вая, не­ук­ро­ти­мая! Что, бы­ва­ло, за­ду­ма­ла - уж сде­лает; за­хо­те­ла че­му на­учиться - на­учит­ся. Ну, вот хоть при­мер­но ска­зать: по­же­ла­лось ей кру­же­во плес­ти. «Где те­бе, Ма­ша,- го­во­рю ей,- ру­чон­ки-то у те­бя ка­кие?» А ей все­го седьмой го­док тог­да по­шел. Она все про­сит: покаж­ите, на­учи­те! Я по­ка­за­ла ей. Си­де­ла моя де­воч­ка, по­читай, что с не­де­лю, пу­та­ла-пу­та­ла, прос­то не ела, не пи­ла, по­ка не вы­училась. Под­хо­дит, мне по­ка­зы­ва­ет, а гла­зен­ки-то так и ся­ют, так и бе­га­ют. Я бе­ру ус­ме­ха­ючись, гля­ну­ла - ди­ву да­лася: ведь вып­ле­ла кру­же­во ров­но, слав­но. И вот так-то во всем, бы­ва­ло, сво­его добьется. А с ви­ду ти­хая и не речис­тая.

Вот по­шел Ма­ше де­ся­тый го­док. Слу­чись мне с Фе­дей в го­род по­ехать, то­го-дру­го­го при­пас­ти на­до бы­ло; еду да и на­ка­зы­ваю Ма­ше: «Смот­ри, Ма­ша, ни­ку­да не от­лу­чись из до­му; жди нас, гос­тин­ца при­ве­зем». Она обе­ща­лась. А сло­во у нее, да­ром что детс­кое, вер­ное,- я спо­кой­но се­бе отъе­хала.

Пока мы ог­ля­де­лись, по­ка за­ку­пи­ли, во­ро­ти­лись до­мой позд­ним ве­че­ром; в из­бу вош­ли - Ма­ша не встре­ча­ет. Ок­ли­ка­ем ее - ти­хо, не­ту. По­дож­да­ли - все не­ту. По­шел Фе­дя к со­се­дям, спро­сил. А со­се­ди рас­ска­зы­ва­ют: «Ма­ша ва­ша все си­де­ла под­ле сво­ей из­бы на за­ва­лин­ке, с на­ши­ми ребя­ти­шками иг­ра­ла; а тут ба­ры­ня про­хо­ди­ла де­рев­ней, оста­но­вилась, пос­мот­ре­ла и спра­ши­ва­ет у ва­шей Ма­ши: «Что это ты так рас­шу­ме­лась? (А они тог­да в кор­шу­ны иг­рали). Свою ба­ры­ню зна­ешь? Чья ты?» Ма­ша оро­бе­ла, что ли, не от­ве­ти­ла, а ба­ры­ня-то ее выб­ра­ни­ла: «Ду­ра рас­тешь, не уме­ешь го­во­рить!» Ма­ша так и сго­ре­ла вся, и зап­ла­ка­ла, а ба­ры­не жал­ко, вер­но, ста­ло: «По­ди сю­да, ду­роч­ка, по­ди ко мне! - го­во­рит.- Что смот­ришь ис­под­лобья, по­ди покло­нись ба­ры­не!» Да ви­дит, что Ма­ша не идет: «Подвед­ите ее ко мне!» - при­ка­зы­ва­ет ре­бя­тиш­кам. Ма­ша как бро­сится бе­жать, и не дог­на­ли. Пос­ле мы ее и не ви­да­ли, не вы­хо­ди­ла на ули­цу. А ба­ры­ня ста­рос­те го­во­ри­ла: «Что ты та­ких дев­чонок не по­сы­ла­ешь хоть в са­ду до­рож­ки чи­стить? Ты по­сы­лай!»

При­шел Фе­дя, рас­ска­зал мне; дрогнул­о у ме­ня се­р­д­це. «Где же это Ма­ша де­лась?» - ду­маю. А Фе­дя сам не свой: креп­ко он сест­рен­ку лю­бил. Жда­ли мы, жда­ли, думал­и-думали да и пош­ли ее ис­кать, всю де­ревню обош­ли, ок­ли­ка­ем ее по­ти­хоньку - нет как нет! Идем уж до­мой ого­родами со­седс­ки­ми, ко­ноп­ля­ни­ка­ми. Вдруг как бро­сит­ся к нам Ма­ша…

Схватили мы ее на ру­ки, по­це­ло­ва­ли креп­ко: сла­ва бо­гу, жи­ва, наш­лась!


III


- Пойдем до­мой, Ма­ша! - го­во­рю, не по­ми­наю ей, что она нап­ро­ка­зи­ла, ви­жу - де­воч­ка пе­ре­пу­га­на.

- Дай я те­бя на ру­ках до­не­су, Ма­ша! - го­во­рит Фе­дя, ра­достный та­кой.

Маша все об­ни­ма­ла нас, а тут ста­ла вы­ры­ваться.

- Пойдем до­мой. Ма­ша!

Упирается: «Не пой­ду».

Мы ее уго­ва­ри­вать. «Не пой­ду, не пой­ду… ме­ня ба­ры­ня возьмет!..» Да да­вай при­жи­маться ко мне, про­ситься: «Не от­да­вай­те ме­ня ей! Спрячьте ме­ня!»

- Не бой­ся, роднень­кая, не бой­ся! Это те­бя пост­ра­ща­ли только.

Кое-как уго­во­ри­ла ее, при­ве­ла до­мой, ус­по­ко­ила да то­гда уж и го­во­рю ей:

- Маша, че­го ты ба­ры­не-то не от­ве­ти­ла? Не­хо­ро­шо, ди­тя­тко!

Так она и вспых­ну­ла вся.

- Не ма­ленькая ты, Ма­ша,- все уве­щаю,- зна­ешь, чай, что ба­ры­не по­ко­риться на­до; хоть она и су­ро­во при­ка­жет - слу­шаться на­до.

- А ес­ли не пос­лу­ша­ешься? - про­мол­ви­ла Ма­ша.

- Тогда го­ря не обе­решься, го­луб­чик,- го­во­рю.- Лю­бо раз­ве ка­ру-то при­ни­мать?

А Фе­дя да­же сму­тил­ся, смот­рит на сест­ру во все гла­за.

- Убежать мож­но,- го­во­рит Ма­ша,- убе­жать да­ле­ко… Вот трос­тянс­кие ле­тось бе­жа­ли.

- Ну, и пой­ма­ли их, Ма­ша… а ко­то­рые на до­ро­ге по­мер­ли!

- А пой­ман­ных-то в ост­рог по­са­ди­ли, рас­пи­на­ли всяче­с­ки,- го­во­рит Фе­дя.

- Натерпелись они и сты­да и го­ря, ди­тят­ко!

Я го­во­рю, а Ма­ша все свое:

- Да че­го за ба­ры­ню все так сто­ят?

- Она ба­ры­ня,- тол­ку­ем ей,- ей пра­ва да­ны; у ней каз­на есть… так уж ве­дет­ся…

- Вот что! - ска­за­ла де­воч­ка.- А за нас-то кто ж сто­ит?

Мы с Фе­дей пе­рег­ля­ну­лись: что это на нее наш­ло?

- Неразумная ты го­лов­ка, ди­тят­ко! - го­во­рю.

- Да кто ж за нас? - твер­дит.

- Сами мы за се­бя, да бог за нас! - от­ве­чаю ей.


IV


С той по­ры только и ре­чи у Ма­ши, что про ба­ры­ню. «И кто ей от­дал нас? И как? И за­чем? И ког­да? Ба­ры­ня од­на,- го­во­рит,- а нас-то сколько? Пош­ли б се­бе от нее ку­да захо­тели, что она сде­ла­ет?» От­ку­да у ней та­кие мыс­ли бра­лись, что в по­ру только ста­ро­му че­ло­ве­ку по­ду­мать! Отгон­ишь ее: «Пол­но те­бе, Ма­ша, мо­лоть!» Она се­бе ся­дет, задумается,­ да иной раз, под­пер­шись руч­кой, так долго-­долго си­дит, ду­ма­ет…

Вдруг од­ним ут­ром к нам ста­рос­та на двор. Ма­ша завидел­а его, по­бе­ле­ла и от­бе­жа­ла в уго­лок. Во­шел и кли­чет Ма­шу на ра­бо­ту. «Иди,- го­во­рит,- на бар­щи­ну, крас­ная де­вушка!» Шут­кою хо­тел раз­ве­се­лить нас, что ли,- доб­рый был че­ло­век по­кой­ник,- да ви­дит, что мы го­ло­вы повеси­ли­,- и сам вздох­нул.

- На ме­ня не пе­няй­те,- мол­вил,- я сам че­ло­век под­не­во­льный!

- Иди, Ма­ша,- го­во­рю.

А на Ма­ше ли­ца нет. Креп­ко уце­пи­лась за лав­ку ручонка­ми­.

- Не пой­ду,- шеп­чет,- не пой­ду!

Мы ее уго­ва­ри­вать, усо­ве­щи­вать: «Че­рез те­бя и нам до­станется!» - а у нее од­но сло­во от­вет­ное: «Не пой­ду!»

Что с ней сде­ла­ешь? И жал­ко ее уко­рять-то: де­воч­ка сов­сем по­те­ря­лась. Мы от­го­во­ри­лись: больна Ма­ша.

Ведь до­ля-то на­ша та­кая, что по­рою по­не­во­ле слука­вишь! - Горькая до­ля, ска­жу вам!

Надеялась я, что лас­кою ее уб­ла­жу, и все ти­хонько угова­ривала. Не слу­ша­ет­ся де­воч­ка!

Прошел год, дру­гой, тре­тий. Уж сколько мы хло­пот, ско­ль­ко го­ря наб­ра­лись с этой Ма­шей! По­лоть ли ого­ро­ды ба­р­с­кие кли­чут, по яго­ды ли гос­по­дам по­сы­ла­ют. «Не мо­гу,- го­во­рит Ма­ша,- я больна!» А ба­ры­ня ее пом­ни­ла и все, бы­ва­ло, спра­ши­ва­ет: «Отче­го нет на ра­бо­те Ива­но­вой Маш­ки? Больна? Чем это больна? При­ве­ди­те, я пос­мот­рю ее са­ма». И во­ди­ли к ней Ма­шу сколько раз. «Чем больна?» - «Все бо­лит!» Ба­ры­ня поб­ра­нит, пог­ро­зит и про­го­нит ее. «Чтоб бы­ла завт­ра на ра­бо­те! - при­ка­жет.- Слы­шишь?» - «Слы­шу»,- от­ве­тит Ма­ша, а не пой­дет и завт­ра. Ста­ла ба­рыня очень гне­ваться, и за нас с Фе­дею при­ни­ма­лась, что мы Ма­ше по­та­ка­ем.

А мы са­ми то­му не ра­ды, са­ми ее уве­ще­ва­ем - иди! Один раз грех, точ­но, был, что мы слу­ка­ви­ли, ска­за­ли, что боль­на,- кто ж ее знал, что за это уце­пит­ся… Сто­ило только Ма­ше пок­ло­ниться, поп­ро­ситься - ба­ры­ня ее от­пус­ти­ла бы са­­ма, да не та­кая бы­ла Ма­ша на­ша. Она, бы­ва­ло, и глаз-то на ба­ры­ню не под­ни­мет, и го­лос-то глу­хо зву­чит у ней; а ведь из­вес­тен нрав барс­кий: ты об­ма­ни - да пок­ло­нись низ­ко, ты злой че­ло­век - да поч­ти­те­лен будь, про­си­ся, мо­лися: ва­ша, мол, власть каз­нить и ми­ло­вать - прос­ти­те! - и все те­бе прос­тит­ся; а чуть воз­му­тил­ся серд­цем, сло­во го­рь­кое сор­ва­лось - будь ты и прав­див, и чес­тен - ми­лос­ти над то­бою не бу­дет: ты гру­би­ян! Ба­ры­ня на­ша за доб­рую, за жа­лост­ли­вую слы­ла, а ведь как она Ма­шу до­ни­ма­ла! «По­го­ди­те,- бы­ва­ло, на нас гро­зит,- я вас всех про­учу!» Хоть она и не ка­ра­ла еще, да с та­ки­ми по­сул­ка­ми вре­мя не­весело шло.


V


- Вот, Ма­ша,- го­во­рит Фе­дя,- ка­кая у те­бя со­весть-то! Ни­­по­чем те­бе в гла­за неп­рав­ду го­во­рить. Чем ты больна? Только бо­га гне­вишь! Я ведь ви­жу, как ты по ве­че­рам тан­ки-то во­дишь. До ба­ры­ни, ду­ма­ешь, не дой­дет? Не­хо­ро­шо, что ты нас под барс­кий гнев под­во­дишь!

Махнул Фе­дя ру­кой да и за­мол­чал. Ма­ша вспых­ну­ла, вз­дрогнула, а ска­зать ни­че­го не ска­за­ла. Только с той по­ры она не идет на ули­цу. Ну, ду­маю, не­дол­го она по­си­дит - со­скучится! Про­хо­дит не­де­ля, про­хо­дит ме­сяц - она все до­ма,- только, при­пав­ши к око­шеч­ку, смот­рит, как дру­гие гуля­ют. А у нас, в по­го­жий ве­чер, на ули­це сбе­рут­ся и де­вушки, и ре­бя­тиш­ки сбе­гут­ся,- тут пой­дут иг­ры раз­ные, бе­гот­ня, пес­ни. Иной раз по­ду­ма­ешь - тон­ко зве­ня­щи­ми колокольчи­­ками пол­на це­лая ули­ца. Так и раз­ли­ва­ет­ся ве­селый смех мо­ло­дой, то писк слы­шен, то плач ре­бя­чий. Выш­ла мо­ло­ду­ха унять озор­ни­ков и все пок­ры­ла сво­им го­лосом, звон­ким, стро­гим. А Ма­ша тоск­ли­во прислушивает­ся, ­отк­лик вся­кий, вся­кое сло­во ло­вит, а са­ма не за­ме­ча­ет, как у нее сле­за сбе­жит го­рю­чая. Жду-по­жду, что вот она поп­ро­сит­ся,- нет, вид­но, не дож­дешься! Со­вес­тит­ся, ду­маю, де­во­ч­ка, дай уж я вы­ру­чу ее.

- Маша,- го­во­рю,- че­го не пой­дешь, не по­гу­ля­ешь, ди­тя­тко? По­ди-ка, раз­вей­ся нем­нож­ко.

Сама гля­жу на нее: вот об­ра­ду­ет­ся!

А она мне этак спо­койно от­ве­ча­ет:

- Нет,- го­во­рит,- я не пой­ду.

- Да что ты, Ма­ша? Мо­ро­чишь ме­ня, что ли?

- Не пой­ду,- опять про­го­во­ри­ла, а са­ма и бровью не ше­ве­льнет.

- На ме­ня, что ли, сер­дишься? - спра­ши­ва­ет Фе­дя.- Ты лу­ч­ше по­за­будь,- про­сит ее,- ба­ры­ня креп­ко ме­ня донима­л­а за те­бя, так я уп­рек­нул… Са­мо­му, ви­дишь, горь­ко ста­ло. Не сер­дись, Ма­ша, по­ди на ули­цу!

- Я,- от­ве­ча­ет,- Фе­дя, не сер­ди­та, только ты не упраши­вай ме­ня по­нап­рас­ну - не пой­ду.

И не раз мы ее уго­ва­ри­ва­ли, про­си­ли,- как про­си­ли-то!

- Не пой­ду!


VI


Не на шут­ку я ста­ла тре­во­житься. Си­дит она це­лый день за­ду­мав­шись, и сло­ва от нее не добьешься; ху­деть ста­ла.

- Полечить ее на­до, Фе­дя,- го­во­рю,- на­до дер­новс­кой ле­карке пок­ло­ниться.

А на Дер­нов­ке ле­кар­ка бы­ла ум­ная, зна­ющая. Как услыхал­а об этом Ма­ша:

- Тетушка,- го­во­рит,- ми­лая, не ле­чи­те вы ме­ня - не вы­лечите!

Что ее слу­шать, ду­маю, и та­ки пос­ла­ла Фе­дю на Дернов­ку.

Привез ле­кар­ку; ос­мот­ре­ла она Ма­шу.

- Недуг ее, вид­но, от тос­ки больше,- го­во­рит. (Пог­ля­де­ла на всех на нас.) - Ка­жись, оби­жать ее у вас не­ко­му; на за­знобушку сер­деч­ную еще по­ра не приш­ла,- не с гла­зу ли? Рас­ска­жи­те-ка мне, что вы са­ми ду­ма­ете?

- Не зна­ем, го­лу­буш­ка,- го­во­рю.

Побоялась приз­наться, что барс­кий глаз сгла­зил…

- Эх, род­ные, уж вы не по­та­ите, прав­ду мне ска­жи­те,- я вас не вы­дам.

Так она доб­ро­душ­но это ска­за­ла, что я ей и приз­на­лась: так вот и так, на ба­ры­ню я ду­маю.

- Бывает, род­ная, бы­ва­ет,- про­мол­ви­ла ста­руш­ка.- С той по­ры не­мо­жешь, ка­сат­ка? - у Ма­ши спра­ши­ва­ет.

А Ма­ша не то ус­мех­ну­лась, не то пом­ра­чи­лась:

- С той по­ры! - от­ве­ти­ла.

Покачала го­ло­вой ле­кар­ка, и еще прис­тальнее погляде­ла­ на Ма­шу, и опять го­ло­вой по­ка­ча­ла. Умы­ла ее и трав­ку ка­кую-то да­ла. «Ты трав­ку пей-та­ки, до вос­хо­да солнечного­».

Провожаю я ста­руш­ку да и спра­ши­ваю:

- Что, го­лу­буш­ка, чем уте­шишь ме­ня?

- Да как бог даст! - го­во­рит.- От де­воч­ки не добьешься ни­­че­го, слов­но она са­ма свой не­дуг-то го­лу­бит!


VII


Пристала я к Ма­ше: пей да пей трав­ку!

Скрепя серд­це, пи­ла она; ну, а по­мо­щи не бы­ло: изводит­ся­ прос­то де­воч­ка - це­лую зи­му мы с нею горевали­. С вес­ною, с теп­лом слов­но по­лег­ча­ло; цвет­ней ста­ла, в рост по­шла. Див­но только мне, что все она буд­то сон­ная це­лый день хо­дит. Мол­чу по­ка, да за­ме­чаю. Там уж так пош­ло, что где она ни при­ся­дет, там сей­час и зас­нет. Бес­по­ко­илась я этим, да ви­жу, де­воч­ка все кра­ше да кра­ше,- мо­жет, ду­маю, это не­дуг вы­хо­дит, и все мол­чу се­бе.

Вот од­ною ночью - звезд­но, теп­ло бы­ло - не­мог­лось мне, и я не спа­ла. И ви­жу, вско­чи­ла моя Ма­ша, пос­то­яла, при­слушалась - все ти­хо,- и выс­кользну­ла в дверь. Серд­це у ме­­ня за­би­лось… Жду, жду - дол­го ее не­ту… Не утер­пе­ла я, выш­ла. На дво­ре пус­то,- где она? Да гля­жу на ого­род, а по ого­ро­ду что-то бе­лое так и но­сит­ся, так и вьется… Перепу­галась я до смер­ти.

- Маша! Ма­ша! - зак­ри­ча­ла.

Она как ах­нет, и слов­но об­мер­ла. Я к ней.

- Что ты тут де­ла­ешь?

Схватила ее за ру­ку, при­ве­ла в из­бу, Фе­дю раз­бу­ди­ла, лу­чину зас­ве­ти­ла, смот­рю на нее, а она бе­лая-бе­лая сто­ит. Ста­ли мы доп­ра­ши­вать, уко­рять; у ней сле­зы гра­дом.

- Не восп­ре­щай­те, род­ные! Я ведь слов­но в не­во­ле си­жу! Тя­же­ло мне! Час­то не спит­ся по но­чам; я как вый­ду, погу­ляю - по­лег­ча­ет. Ник­то то­го не зна­ет, не ве­да­ет - бе­ды вам ни­ка­кой не бу­дет, а мне-то хоть ночью на свет бо­жий пог­ля­деть, хоть дох­нуть вольно!..

Речь ее та­кая жи­вая, то­роп­ли­вая, сле­зы сып­лют­ся.

- Бог с то­бою, Ма­ша! - го­во­рю.- Жить бы те­бе, как лю­ди жи­вут. От­бы­ла бар­щи­ну да и не бо­ишься ни­че­го. А то вот по но­чам бро­дишь, а днем по­ка­заться за во­ро­та не сме­ешь.

- Не мо­гу,- шеп­чет,- не мо­гу! Вы хоть убей­те ме­ня - не хо­чу!

А Фе­дя только при­го­ва­ри­ва­ет: «Быть бе­де!» Убеж­дать, уго­­ва­ри­вать,- а она нас не сло­ва­ми, го­рю­чи­ми сле­за­ми мо­лит.


VIII


Ну, мы и не ста­ли пе­ре­чить: ви­дим, ее не пе­ре­уп­ря­мишь: страш­но еще, чтоб че­го над со­бою не сот­во­ри­ла - от нее все ста­нет­ся! И каж­дую ночь, бы­ва­ло, гу­ля­ет она. Я нароч­но подк­ра­дусь, смот­рю - то ся­дет она по­си­дит, то вста­нет, по­­хо­дит и дох­нет так вольно, глу­бо­ко. Уж пус­кай мне гос­подь прос­тит за то, что я ее пок­ры­ва­ла! Ведь как жал­ка она мо­ему серд­цу-то бы­ла!

Стали мы свы­каться с ее чу­де­са­ми, со сво­им го­рем. Дума­ли, на­де­ялись, что в ле­та вой­дет - об­ра­зу­мит­ся. Го­да-то шли, ухо­ди­ли, а уте­ше­ния нам не бы­ло.

На шест­над­ца­том го­ду как расц­ве­ла Ма­ша! Вы­со­кая, ста­т­­ная, бе­лая, как ки­пень, ус­та алые, гла­за яс­ные, бро­ви ду­гой - кра­са­ви­ца. И хо­ро­ша, и мо­ло­да, а как, бы­ва­ло, мне на нее гля­деть-то горько! Что за жизнь ее? Ни уте­хи, ни ра­дос­ти!

- Ох, Ма­ша моя род­ная! - го­во­рю ей.- Ес­ли б те­бя гос­подь от тос­ки тво­ей по­ми­ло­вал! За­жи­лось-то бы как ве­се­ло! За­муж бы ты пош­ла…

- Что ж за­му­жем-то! Оди­на­ко­во! - от­ве­ча­ет.

- Не прог­не­ви ты бо­га, Ма­ша! Что это ты на се­бя накли­каешь? Ты мо­лись да на­дей­ся, бог счастье-та­лан пош­лет.

- Какое счастье! - ска­за­ла да горько так ус­мех­ну­лась.

- Ах, Ма­ша! - го­во­рю.- Да я вот це­лый век го­ре­ва­ла, а все людс­ко­му счастью ве­рю, а ты еще не­дав­но из пе­ле­нок вы­шла: те­бе ли ре­шать, моя же­лан­ная! Есть счастье!

- Есть,- пе­ре­би­ла,- да не про на­шу честь!

И опять усмехае­­тся.

- В божьей во­ле, ди­тят­ко! Вот твоя мать по­кой­ни­ца неш­то не бы­ла счаст­ли­ва?

- То она,- го­во­рит,- а то я…

Слушая та­кие ре­чи, и Фе­дя стал за­ду­мы­ваться, пригорю­нился.


IX


В ту по­ру ба­ры­ня как-то за­пом­ни­ла про Ма­шу - или уж ей са­мой на­до­ело ее му­чить,- нам жи­лось пос­по­кой­нее. Из­­ред­ка зай­дет кто из со­се­дей или с де­рев­ни де­вуш­ка к Ма­ше за­бе­жит про­ве­дать ее, и ди­ву­ют­ся все, что бо­ле­ет Ма­ша, а цве­тет, как ма­ков цвет.

И ста­ли хо­дить по се­лу слу­хи раз­ные: од­ни го­во­рят, что прит­во­ря­ет­ся Ма­ша, ра­бо­тать гос­по­дам ле­ни­ва, а дру­гие - что тут за­ме­ша­лась не­доб­рая си­ла. Ох, не раз и мне са­мой при­хо­ди­ло это в го­ло­ву: только мо­люсь, бы­ва­ло, заступни­це­ - зас­ту­пи!

Плачу я, бы­ва­ло:

- Вот, Ма­ша, что лю­ди про те­бя го­во­рят!

Она мол­чит, слов­но не к ней речь.

- Что ж, ди­тят­ко? Те­бе, ка­жись, все ни­по­чем?

- Тетушка! - про­мол­ви­ла.- Есть у ме­ня, мо­жет, кру­чи­на по­тя­же­лей!

А ка­кая, не ска­за­ла.

А по де­рев­не ро­пот: «Мы весь век свой на бар­щи­не; уж на­ши кос­точ­ки бо­лят, у нас де­ти ка­ле­чат­ся,- не­ко­му при­глядеть - и ста­рый и ма­лый на ра­бо­те, а вот Марья до­ма не­­жит­ся - что ж муд­ре­но­го, что кра­ше ее на де­рев­не не­ту! Бе­ло­руч­ки-то всег­да при­го­жи!» (А Ма­ша хоть тос­ко­ва­ла, а све­жая и пыш­ная та­кая бы­ла.) И кри­чат: «Что это за бо­лезнь та­кая, что не су­шит, а кра­сит?»

И до ба­ры­ни этот ро­пот до­шел.

Есть ведь та­кие лю­ди на све­те, что как только им жут­ко при­хо­дит­ся, они и дру­го­го под бе­ду но­ро­вят: слов­но им от чу­жо­го го­ря лег­че ста­нет.

Барыня опять вски­ну­лась на Ма­шу, пос­ла­ла за нею: «Явись сей­час!» - «Не мо­гу,- го­во­рит Ма­ша,- я больна!» Ве­лела Ма­шу си­лою вес­ти. По­ве­ли ее. Ба­ры­ня ее встре­ча­ет,- бра­нит, ко­рит, са­ма ей серп в ру­ки да­ет да гла­за­ми на нее свер­ка­ет: «Выж­ни мне тра­ву в цвет­ни­ке! - и ста­ла над нею.- Жни!» Ма­ша как взмах­ну­ла сер­пом, пря­мо се­бе по ру­ке уго­­ди­ла; кровь брыз­ну­ла, ба­ры­ня вскрик­ну­ла, ис­пу­га­лась: «Ве­ди­те ее, ве­ди­те до­мой ско­рей! На­те пла­то­чек - ру­ку пе­ре­вя­жи­те!».

Привели Ма­шу - гос­по­ди, сум­рач­ная ка­кая! Сор­ва­ла с ру­ки барс­кий пла­то­чек и да­ле­ко от се­бя отб­ро­си­ла.

- Маша! - го­во­рит ей Фе­дя.- Не след те­бе ба­ры­ню так гне­­вить… Ес­ли б это тру­щовс­кая, ведь дав­но со све­та сжи­ла бы!

Маша ни­че­го на брат­ни­ны сло­ва, только у ней яр­че гла­за блес­тят.

- Сердита на те­бя,- уго­ва­ри­ва­ет все Фе­дя,- а пла­то­чек свой да­ла, при­моч­ку сей­час прис­ла­ла - по­жа­ле­ла те­бя…

- Да,- про­мол­ви­ла Ма­ша,- по­жа­ле­ла! Они, Фе­дя, гос­по­да-то твои доб­рые, что и го­во­рить,- они в го­лов­ку це­лу­ют да моз­жок дос­та­ют!

Вздрогнули мы, ус­лы­хав­ши сло­ва та­кие.


X


Вижу я, Фе­дя се­бе за­тос­ко­вал креп­ко: где лас­ко­вость пре­ж­няя, доб­ро­ду­шие ве­се­лое! Хо­дит уг­рю­мый: все ему не по нра­ву, все не по нем; от ра­бо­ты от­бил­ся.

- Что, Фе­дя? Что, го­луб­чик? - спра­ши­ваю.

- Да что, те­туш­ка, тос­ка ме­ня одо­ле­ва­ет; прос­то свет бе­лый не мил!

- Чего тос­ку­ешь-то, Фе­дя? Те­бе ли тос­ко­вать? Ты ли не мо­лод, не при­гож?

- Правду, те­туш­ка, Ма­ша го­во­рит: го­ре­мыч­ное на­ше житье!

- Что ж, Фе­дя, сле­за­ми мо­ря не на­пол­нить!

- Да и слез-то не уй­мешь,- от­ве­тил.

Думала я, ду­ма­ла, чем бы го­рю по­мочь, да и на­ду­ма­ла.

- Федя,- го­во­рю,- по­ра те­бе же­ниться, дав­но по­ра, дру­жо­чек. Ко­ли те­бе свои де­вуш­ки не по серд­цу, по­ехал бы ты на Дер­нов­ку, пог­ля­дел - там не­вес­ты слав­ные!

- Дерновские все вольные,- отоз­ва­лась Ма­ша.

- Что ж, что вольные? - го­во­рю,- Раз­ве вольные не выхо­дят за барс­ких? Лишь бы только им же­них наш приглянулс­я.

- Если б я вольная бы­ла,- за­го­во­ри­ла Ма­ша, а са­ма так и зад­ро­жа­ла,- я б,- го­во­рит,- луч­ше на пла­ху го­ло­вою!..

- Уж очень ты барс­ких-то оби­жа­ешь, Ма­ша! - про­го­во­рил Фе­дя и в ли­це из­ме­нил­ся.- Они то­же ведь лю­ди бо­жий, только что бес­счаст­ные!

Да и вы­шел с тем сло­вом.

- Маша,- го­во­рю,- ди­тят­ко, что ты ему все в уши жуж­жишь,- за­пе­ча­ли­ла ты его…

- Есть у Фе­ди свои гла­за, свои уши, те­туш­ка; сам он свою бе­ду уз­на­ет. А ты-то, те­туш­ка, буд­то не пла­чешься на свою судьбу? Слад­ко те­бе жи­вет­ся, что ли?

- Эх, ди­тят­ко! Поп­ла­ка­ла, по­го­ре­ва­ла я на сво­ем ве­ку - бу­дет с ме­ня! Я уж ни за чем не го­нюсь, ста­ра уж я, немощ­на - мне б только уго­лок теп­лый да хле­ба ку­сок,- и до­во­льна я! Не сок­ру­шай­ся,- го­во­рю,- моя же­лан­ная, что по­собишь-то? Раз­ве что ве­ку сво­его не до­жи­вешь!

- Да хоть и ум­ру,- про­мол­ви­ла.- Что тут-то мне, на све­те-то?

Тоскливо так пог­ля­де­ла и ру­ки за­ло­ми­ла.

Поди, сго­во­ри с нею! Ты ее раз­ве­се­лить хо­чешь, а она те­бя ско­рей за­пе­ча­лит.


XI


А Фе­дя все сум­рач­ней да уг­рю­мей, а Ма­ша точ­но и вза­правду на­ча­ла прих­ва­ры­вать,- на гла­зах у ме­ня та­ет; слег­ла. Один раз я си­жу под­ле нее - она за­ду­ма­лась креп­ко,- вдруг вхо­дит Фе­дя бод­ро так, ве­се­ло: «Здравст­вуй­те!» - го­ворит. Я-то об­ра­до­ва­лась: «Здравст­вуй, здравст­вуй, голуб­чик!Ма­ша только взгля­ну­ла - че­го, мол, ве­селье та­кое?

- Маша! - го­во­рит Фе­дя.- Ты уми­рать со­би­ра­лась, мо­ло­да еще, вид­но, ты уми­рать-то!

Сам пос­ме­ива­ет­ся. Ма­ша мол­чит.

- Да ты оч­нись, сест­ри­ца, да прис­лу­шай­ся! Я те­бе весточ­ку при­нес.

- Бог с то­бой и с вес­точ­кой! - от­ве­ти­ла.- Ты се­бе весе­лись, Фе­дя, а мне по­кой дай.

- Какая вес­точ­ка, Фе­дя, ска­жи мне? - спра­ши­ваю.

- Услышишь, те­туш­ка ми­лая! - и об­нял ме­ня крепкокреп­ко­ и по­це­ло­вал.- Оч­нись, Ма­ша! - за ру­ку Ма­шу схва­тил и при­под­нял ее.- Ба­ры­ня объяви­ла нам: кто хо­чет от­ку­па­ться на во­лю - от­ку­пай­ся, очень де­ше­во от­пу­щу… Мо­ло­дой ба­рин, слыш­но, в кар­ты про­иг­рал­ся, так деньги ей до за­ре­зу на­доб­ны. Дя­дя Мат­вей по­ре­шил, что не то по­житки, ру­ку свою пра­вую про­дам, да от­куп­люсь. По­ре­шил: на за­вод най­мусь,- не то что служ­бу там вся­кую от­бы­вать,- кам­ни бу­ду на се­бе во­зить… И все сог­лас­ны, что ему отку­питься сле­ду­ет: семья у не­го - все­го же­на да мальчиш­ка, как-ни­будь биться мож­но…

Рассказывает Фе­дя, а мы слу­ша­ем… Я хо­чу что-то ска­зать, да сло­ва не при­бе­ру… Вдруг Ма­ша как вскрик­нет, как бро­сит­ся бра­ту в но­ги! Це­лу­ет и сле­за­ми об­ли­ва­ет, дро­жит вся, го­лос у ней об­ры­ва­ет­ся…

- Откупи ме­ня, род­ной, от­ку­пи! Ми­лый мой, от­ку­пи ме­ня! Гос­по­ди! По­мо­ги же нам, по­мо­ги!

Федя уж и сам ре­кою раз­ли­ва­ет­ся, а у ме­ня серд­це покатил­ось - стою, смот­рю на них.

- Погоди ж, Ма­ша,- про­го­во­рил Фе­дя,- дай опомнить­ся-то! Об­су­дить, об­ду­мать на­до хо­ро­шенько!

- Не на­до, Фе­дя! От­ку­пай­ся ско­рей… ско­рей, бра­тец ми­лый!

- Помехи еще есть, Ма­ша,- я всту­пи­ла­ся,- при­дет­ся про­дать, по­чи­тай, пос­лед­нее. Как, чем кор­миться-то бу­дем?

- Я бу­ду ра­бо­тать, бра­тец! Бе­зус­тан­но бу­ду ра­бо­тать! Я вып­ро­шу, вып­ла­чу у лю­дей! Я за­ка­ба­люсь ку­да хо­чешь, только вы­ку­пи ты ме­ня! Род­ной мой, вы­ку­пи! Я ведь из­ныла вся! Я дня ве­се­ло­го, сна спо­кой­но­го не зна­ла! Пожа­лей ты мо­ей юнос­ти! Я ведь не жи­ву - я том­люсь! Ох, выку­пи меня, вы­ку­пи! Иди, иди к ней…

Одевает его, то­ро­пит, са­ма мо­лит-ры­да­ет! Я и не опо­мнилась, как она его вып­ро­во­ди­ла. Са­ма по из­бе хо­дит, ру­ки ло­ма­ет. И мое серд­це тре­пе­щет, слов­но в мо­ло­дос­ти,- вот что за­те­ва­ет­ся! Труд­но мне бы­ло со­об­ра­зиться, еще труд­нее ус­по­ко­иться…

Ждем мы Фе­дю, ждем, не дож­дем­ся! Как за­ви­де­ла его Ма­ша,- зап­ла­ка­ла, за­ры­да­ла, а он нам еще из­да­ли кри­чит: «Сла­ва бо­гу!» Ма­ша так и упа­ла на лав­ку… Дол­го, дол­го еще пла­ка­ла… Мы уни­мать.

- Пускай поп­ла­чу,- го­во­рит,- не тре­вожьтесь: слад­ко мне и лю­бо, слов­но я на свет бо­жий на­рож­да­юсь! Те­перь мне ра­бо­ту да­вай­те! Я здо­ро­ва… Я сильная ка­кая, ес­ли б вы зна­ли!


XII


Вот и от­ку­пи­лись мы. Из­бу, все спро­да­ли. Жал­ко мне бы­ло по­ки­дать, и Фе­де сгруст­ну­лось: са­дил, рас­тил - все про­щай! Только Ма­ша ве­се­лая и бод­рая - слез­ки она не выро­нила. Ка­кое! Слов­но она из жи­вой во­ды выш­ла - в гла­зах блеск, на ли­це ру­мя­нец; ка­жет­ся, что каж­дая жил­ка радо­стью дро­жит… Де­ло так и ки­пит у нее… «Отдох­ни, Ма­ша!» - «Отды­хать? Я ра­бо­тать хо­чу!» - и зас­ме­ет­ся ве­се­ло. Тог­да я впер­вые уз­на­ла, что за смех у нее звон­кий! То Ма­ша бело­ручкой слы­ла, а те­перь Ма­шу пер­вой ру­ко­дельни­цей, пер­вой ра­бот­ни­цей ве­ли­ча­ют. И же­ни­хи к нам тол­пой…

А ба­ры­ня-то гне­ва­лась - бо­же мой! Со­се­ди сме­ют­ся: «Хо­ло­пка глу­пая вас оту­ма­ни­ла! Она на­роч­но больною при­творилась. Ведь вы, не­бось, да­ром поч­ти ее от­пус­ти­ли?» Ба­ры­ня и вправ­ду Ма­шей не до­ро­жи­лась.

Поселились мы в из­буш­ке вет­хой, в го­ро­де, да тру­диться ста­ли. Бог нам по­мог, мы и но­вую из­бу сру­би­ли. Фе­дя же­нился. Ма­ша за­муж пош­ла. Свек­ровь в ней ду­ши не слы­шит: «Она ме­ня, слов­но дочь род­ная, уте­ша­ет - что это за ве­се­лая! Что за ра­бо­тя­щая!» Больна с той по­ры не бы­ва­ла.

Федю то­же бог бла­гос­ло­вил: жи­вет с же­ною сог­лас­но, и я при них жи­ву, де­ту­шек нян­чу. Два сы­ниш­ка у не­го, та­кие жив­чи­ки…


КАТЕРИНА


I


Не нажить уж нам такой знахарки, как покойная Даниловна! Сколько людей за нее бога молят! Кто ее знал - благословляет, и кто только слыхал про нее - и тот благословляет. Так уж из рода в род ей почет идет.

А я-то ведь взросла вместе с нею. Она была из чужой стороны к нам завезена. Досталась нашему барину где-то далеко вотчина, вот и поехали они с барыней, пробыли там месяца два и привезли с собой оттуда девочку Катю, сиротку, так лет десяти. Чудна показалась нам та девочка: не то чтобы приласкаться, ступить она не умеет, в платье путается, а говорит как-то мудрено, не по-нашему.

Нас у барыни целая орда девчонок была: мы, бывало, и смеемся между собой: какую это диковину нам привезли! Расспрашиваем у ней о том, о сем,- она только пугливо осматривается; рассказать ничего не хочет. А уж как окружим ее да пристанем крепко,- она вырвется от нас или станет да руки себе ломает.

Бывало, барыня в гости поедет,- мы ее кличем погулять, побегать с собою; не идет с нами, а бежит одна к курганчику, что под лесом; там сядет и сидит. И звала она тот курганчик могилою; мы ее заверяем: «Не могила это: тут никто не хоронен». А она нам: «Могила!» - и рукою поведет по тому курганчику, и опять - могила, да и все тут. Смеялись мы, смеялись, да после и сами прозвали курган могилою. А нас все дичится; мы ее и ласкали, и голубили, а там и досадно нам стало, что за наш привет нет от нее никакой ласки,- и стали мы ее гнать да гнать. Глупые были мы дети, нежалостливые!


II


Приметили мы, что она каждый вечер ускользнет в барынину спальню и сидит там, еще и дверь притворит; а чуть заслышит, что господа из гостиной идут, выбежит. «Что она там делает?» - думаем. И сговорились мы: подкрадемся да посмотрим. Так и сделали.

И видим мы - горит в спальне лампадка перед образами и светит в окно полный месяц, а Катя сидит на полу, спустила с одной руки платье и рассматривает рукав на рубашке (а у нее были такие рубашки со своей стороны привезены, что рукава вышиты и расстрочены не по-нашему), рассматривает да так задумалась-задумалась… только изредка слезинка скатится по щеке. И лампада на нее светит, и полный месяц, а она перебирает пальчиками свой рукавчик шитый… Мы ухнули на нее - и не дослышала; а как с хохотом вбежали, испугалась, заплакала и сказала по-своему нам:

- Не трогайте вы меня!

Жалко мне ее тогда стало; я обнимаю ее, а она меня тихонько отталкивает. На ту пору барыня: «Кто смеет в спальне сидеть?» Пригрозила, накричала и узнала, что было. Досталось нам, а еще пуще Кате.

С тех пор мы и проходу ей не даем: все тем рукавом смеемся. Она молчит. Только после того не видали мы у ней рубашки. Не знаю, куда она ее дела; мы думали, не сожгла ли.


III


Прожила она у нас зиму. Учила ее ключница работам разным. Она слушалась, да толку-то что-то мало выходило - плохо понимала. Стала она что-то занемогать. Мы долго не примечали; а она все слабей, бессильней становилась. Уж не вырывается от нас, не борется с нами, а как схватим, то она только глаза закроет. А мы все-таки ее донимаем. Где же детям рассуждать?

Слегла Катя больна. Узнали мы, прибежали к ней. Лежала она в чуланчике под лестницею, и присматривала за ней ключница. Посмотришь на нее - словно восковая, прозрачная стала такая. Возьмешь за руку, пустишь,- рука падает. Когда б не глаза ее горящие, подумали бы - мертвая. Остались от прежней красы только брови черные, такие как шнурочек.

Мы молчим, и она молчит. Посидели так и ушли, и что-то нам скучно без Кати стало.


IV


Утихла непогода, перешли дождики весенние, потеплело, зазеленело, зацвело. Легче стало Кате немножко, и просится она у ключницы погулять. Выпросилась и прямо к тому курганчику, что могилою звала, прямо туда… А как она выздоровела, мы опять на нее напустились, опять ссориться с нею стали, насмехаться.

Мы и вздумали опять ее подстеречь да испугать; и как она пошла, мы другою дорогою туда же побежали. Курганчик тот густою зеленою травою зарос, да высокою такою! а тут кругом лес - дуб и береза. Вот мы ползком поближе подобрались, смотрим - лежит Катя, покачивается тихонько и какую-то песенку поет, да так тихо, так жалобно, словно слезы горькие выливает. Покачивается, будто в люльке, и поет:


Ой ти, коте, коточок,

Не йди рано в садочок…


Мы слушаем. Пела она и про голубку, и про пташку-зозулю, и про сестер, и про братьев. Пела - мы заслушались; стоим, как завороженные, а Катя все поет да поет. А как подошли мы к ней, голос ее замолк, испугалась, побледнела. Мы ее целовать стали и просим:

- Скажи нам,- просим,- где твоя сторона далекая? И какая она? Расскажи?

Она только вздрогнула.

- Ну, скажи нам,- просим,- все там на твоей стороне говорят, как ты? У всех рукава вышитые? Все эту песенку знают? И нас выучи этой песенке!

Она взглянула на нас да как заплачет! Опять взглянула и на нас, и вокруг на лес, на поля, махнула рукой и вниз лицом упала, рыдаючи.


V


А на утро уж не встала она; горит вся и несвязные речи лепечет. То вдруг поднимется, как здоровая, сядет, склонит голову на руку и запоет песню. И песня поется, и слезы у ней рекой льются. То весело и тихо поет, а вдруг воскликнет, словно от боли жгучей, поднимется и глядит на нас ясным-ясным взглядом; ажно жутко нам станет.

Велела барыня перевести ее в людскую, и шесть недель она проболела. Приходила в память, да все как-то не в полную память: смотрит кругом и никого будто не знает. И с год вот так-то она промучилась. И полегчает, кажется, а там опять бредит и опять томится.


VI


А как уж пришла она к нам после недуга, мы ее и не узнали: высокая-высокая стала, да тонкая, да худенькая. Румянец пропал, и глаза как-то потухли. Тише она стала и суровее. Один раз мы попробовали ее по-прежнему подразнить и больше уж никогда не пробовали. Она уж не рвалась и не кипела, как прежде, а сказала нам только:

- Что вам надо? Я вас не трогаю, не трогайте же меня!..

И спокойно так сказала, и поглядела на нас спокойно.

Целый, бывало, день она работает и слова не проронит.

Барыня ее любить стала: «Вот у меня работница,- бывало, гостям хвалится,- прилежная такая и умная!»

Ее песенки мы уж не слыхали. Просили ее сколько раз,- понапрасну!

- Спой ты нам ту песенку, что ты ходила на могилу петь!

- Я не помню,- отвечает,- не знаю.

А сама любила слушать, как поют. Молчаливая была и неприветливая, а, бывало, нет-нет, да и скажет: «Пойте, девушки, пойте!» Сами мы не знали, как это мы ее слушались так безотговорочно. Просит «пойте» - мы и петь станем.

А она уж чисто говорит и по-своему, кажись, отвыкла, забыла.


VII


Мы ее словно бояться стали. Припомнили все прежнее, что за чудная она была изначала. А еще больше страха она навела на нас, как стала бродить по полям, по лесам, да травы, да цветки сбирать. Дождется праздника, пошлют нас по ягоды или по грибы господам, а она только слава что ходит с нами. Горсточки и той не наберет, а трав да цветов полны руки. Мы, бывало, замечаем втихомолку за нею: то стоит на небо смотрит, то в воду глядит. Подойдет к дереву - каждый листочек, кажется, мил ей; по полю, по лесу ли ходит - ко всему приглядывается, прислушивается и, кажется, оживает она. Вот будто ей и весело, и грусть берет, и будто ей чего-то плакать хочется.


VIII


Еще два года жила она с нами, все такая же; потом барыня отдала дочь замуж, поехала гостить к молодым и Катю с собой взяла. Мы, как прощались с нею, сильно плакали, а она не плакала, только печальна была и целую ночь где-то проходила; до свету пришла и много цветов, много трав принесла.

Вот уехала она с барыней, и долго потом я ее не видала. Барыня наша заболела, прохворала целые два года и умерла там. Во все это время мы лишь изредка, бывало, что послышим об Кате. Приказчик туда ездил, так вот он и рассказывает: слышал - замуж ее отдали там, да говорили еще, что отдали-то силою. «А она осталась такая ж, как и прежде была, и от мужа в лес бегает»,- смеется.

И мы посмеялись.

Вот это одним летним вечером сидим мы да говорим себе, и тихо так везде. Вдруг колокольчик! Все ближе да ближе. Видим - летит карета прямо к крыльцу. «Господа! Молодые господа!»

Выходят они, а за ними - женщина,- Катя! Мы обрадовались, целуем ее, обнимаем, осматриваем, что из нее за человек стал. Она ласково нам отвечает. Но все чудное что-то в ней. Смотришь на нее, и кажется тебе, что только она и выросла, и разуму дошла, а что ты-то дитей осталась перед ней, что не ровня ты ей.


IX


И муж ее приехал.

С мужем она жила не очень согласно, а он ее крепко любил и часто, бывало, плачется на нее, что вот жена меня не любит. А она хоть бы слово ему какое утешное сказала,- опустит только глаза и неподвижная такая, строгая и суровая. Он глянет, вздохнет и усмирится сейчас же. А как только ее нет, то он рассказывает да горюет: «И за что я люблю ее? За что? Не стоит она! И уж как я молил ее: люби! Чего же дождался? Ты, говорит, меня силою взял; у тебя правды божьей нет; ты меня, говорит, словно товар какой присвоил. А я ее взял оттого, что я жить-то без нее не мог!» И жалко его, бывало, как слушаешь; а как ее увидишь, то отчего-то вдруг охолодеешь к нему. «Бедный человек»,- скажешь только.

А она никогда не жаловалась никому, и никто не посмел ее спросить, пожалеть в глаза; только разве песню подслушаем. Как уж она певала! Господи, как певала! Душа твоя томится и рвется, бывало, слушаючи. Тяжело тебе, а все слушал бы. Вот расскажу вам, были мы на одной свадьбе с нею, и жених и невеста - круглые сироты. Там и пели, и величали, а Катерина только глядела на молодую, и словно ей жаль ее стало,- и вдруг запела, опустивши голову на руки; запела она, затужила. Все утихло; все смолкли. Разряженные гости, что и стояли, и сидели, смеялись да шутили, словно окаменели: у всех голова склонилась, и слезы в три ручья потекли. И этак тихо стало; только ее голос разливается да рыдают молодые. А она закрыла лицо свое белыми руками да все поет, и, кажется, перестать было не в ее силе: пелось ей! А уж как она вымолвила:


Снарядить-то меня есть кому,

Благословить-то меня некому! -


и жених и невеста без памяти упали. Было в ее песне что-то нечеловеческое. А песня-то вся так пелась:


Ах ты, речка, речка быстрая,

Что течешь ты, не колыхнешься,

На крутой берег не взольешься?

Ах ты, девица-красавица!

Что сидишь ты, все кручинишься.

Говоришь ты, не усмехнешься?

«Отчего же мне веселой быть,

На что глядя, мне утешиться?

Как и все-то гости съехались,

Только нет-то мого батюшки,

Государыни, моей матушки.

Вы, сестрицы, вы, подруженьки!

Вы подите в церковь божию,

Вы ударьте трижды в колокол,

Разбудите мого батюшку,

Государыню, мою матушку;

Разбудите и скажите им -

Что теперь-то мне их надобно:

Снарядить-то меня есть кому,

Благословить-то меня некому!»


С той поры ее, бывало, первую на свадьбу просят: «Запой ты, Катерина, дай нам поплакать!» Так, бывало, говорят. И она без отговорки стала ходить. Бывало, рада так, что еще за день у ней глаза блестеть станут и голос все дрожит.

На свадьбе, уж известно, вино пьют; вот и она привыкать к нему стала. А в первый раз вот как это было. Был у нас в деревне один горемычный человек; звали его Михайла. У него жена умерла, дети умерли, обеднел он и с горя пить стал. Вот был он на свадьбе вместе с нами и слушал, как Катерина пела, и очень он плакал горько. Налил вина, подошел к ней. «Выпей,- говорит,- выпей, сердечная,- полегчает!» Она подняла глаза, посмотрела на него, а он все плачет, все просит: «Выпей!» Взяла она и выпила.

Недаром ведь говорят, что в вине горе топится, оттого-то и пьется вино, оттого-то и жаждется горемыкам. Втянулась в него Катерина… Сначала мы не замечали, а потом как-то разом глаза у всех открылись. Она, бывало, прежде напоется, а там уж и пить станет.

Я раз и говорю ей тихонько на пиру:

- Катерина, голубушка! Не пей ты много: Тут чужие люди есть - осудят тебя; лучше ты спой нам!

- Ах, вы люди безжалостные! - ответила горько.- Все вам пой да пой,- отдохнуть не дадите! Дайте отдохнуть, дайте выпить вина забывчивого!

И, бывало, уж как выпьет, не поет больше, а так, словно дремлет. Жалко и смотреть на нее.


X


Детей она любила. Бывало, сама придет и сидит между ними, и все будто ей жаль их. Смотрит-смотрит, и по головке погладит, другого за подбородок возьмет или за ушко.

И дети ее любили. Сказки им, бывало, сказывает, и чудно станет, глянувши на них. Дети и веселы, и боятся, ушки насторожили, слушают, жмутся к ней, а она рассказывает, рассказывает. Мы, бывало, и сами подберемся, слушаем. Случается, что она нас и не заметит, глаза горят, а речь-то, речь-то льется! Слово из души вылетает и в душу просится.

И никогда она одинаково не расскажет, бывало, никогда. Дети и говорят ей:

- Нет, нет,- кричат,- забыли, тетушка: тогда вот так рассказали (часто она все об Иване Безродном рассказывала), а теперь, видно, забыли!

- Детки! - молвит, а сама глядит своими яркими и проникающими очами.- Тот Иван Безродный умер; у меня другой народился!

Дети смеются, бывало, а нам взгрустнется по ней: в полном ли уме-разуме она?


XI


Жила у нас в соседнем селе одна старушка дряхлая, одинокая, и была она знахарка превеликая. Вот и расскажи кто-то Катерине, какие та старушка чудеса делает, как болящие исцеляются у ней, и как все за советом к ней бегут. Катерина задумалась, а на другой день пошла к знахарке и пробыла там долго.

Приходит - барыня гневается: «Как смела без спросу уйти!» - грозит и кричит. А Катерина слушает и все о чем-то думает-думает.

И с того дня стала она такая ласковая, такая приветливая. Бывало, как одна сидит да глянет - суровая и строгая, словно осуждает кого; а чуть услыхала чей голос, увидала кого - сейчас усмехнется и глянет ласково.

И пить бросила. Мы думаем: «Слава богу! Слава знахарке,- вылечила!»


XII


Заболела у нас девочка. Катерина и говорит ее матери:

- Полечу я вашу дочку!

Та молчит,- боится соглашаться.

А Катерина:

- Не бойся, не бойся! Я знаю, чем ее лечить, и вылечу.

«И вдруг я ей поверила,- говорила потом та женщина,- отдала дочку,- она и вылечила. Ночи над нею просиживала вместе со мною, да еще, бывало, я истомлюсь, забудусь, а проснусь - она все не спит, все на мою дочку глядит…»

Вылечила она другого, третьего и стала уж всех лечить в деревне. И по чужим ее селам даже брали - везде она помогала.

Взяли ее раз куда-то далеко к болящей. Барыня всегда ее отпускала и любила, когда ей, бывало, Катерина гостинчик какой привезет, хоть калачик, что ли. Ну, еще и то, что все ей кланялись за Катерину и ублажали ее. А она может и пустить, может и не пустить,- в ее воле… Вот была Катерина в отлучке, а я тогда и заболей: грудь у меня ноет, знобит меня, горю - тяжело приходится. Ну, думала матушка: «Повезу я тебя к старухе; она еще лучше Катерины лечит».


XIII


Приехали мы туда. Избушка стоит; крыша взъерошенная, двери скрипливые. Вошли - крошечная старушоночка лежит да охает. Я гляжу на нее пристально - дряхлая, чуть живая.

- Бабушка, помогите! - говорю.

- Помоги мне, господи, да прибери скорей! - простонала.- Я давно уж из ума выжила, дитятко!

- А вот,- говорю,- вы нашу Катерину-то вылечили,- как рукой сняли.

- Чудна ваша Катерина! - отвечает.- Приходит ко мне, спрашивает: «Как мне на свете жить?» А сама во все глаза глядит на меня,- перепугала. Живи, касатка, как люди, говорю, да перекрестись, да молитву прочитай: на тебя напущено. Она села, перекрестилась и заплакала. А тут у меня травы висят по стенам, и на окне на солнушке сушились. «На что тебе трав столько?» - спрашивает. «Людям помогаю».- «Помоги же и мне, родная!» - «Да что у тебя болит-то? Скажи!» - «Душа моя болит!» - проговорила тихо, а у самой слезы потекли. «А голова не болит?» - «И голова болит, и вся я больна!» Вот я ей травку даю; она поклонилась и пошла. Я было вздремнула, слышу - опять стучатся, опять она. «Что тебе?» - «Научи меня, родная, какими ты зельями лечишь?» Я рассердилась и гоню ее, а она уж так-то плачет, разливается: «Не научишь, то убей меня тут! Все равно я пропаду… я вот,- говорит,- уж сколько маялась на свете - все пусто да пусто, никого не радую, и никто меня не веселит, и дела у меня нет душевного никакого». Я думаю - дуреет она, а жалко мне ее. Я там и показала ей кое-что, больше для утехи ей. Где ж, думаю, где ей запомнить! А она ведь запомнила все. Начала, слышу, уж сама лечить. Досадно мне и обидно было, что она у меня кусок хлеба отбивает. Раз она пришла, и полны руки трав. Я ее неласково встречаю, а она словно не видит. «Знаешь эти травы, бабушка?» - «Не знаю,- говорю,- да и знать-то не хочу».- «Нет,- говорит,- ты возьми. Я тебе это принесла. Полезные травы, целющие!» - «Ты на чем их испробовала-то, что ручаешься?» - «Да на себе, бабушка».- «Как на себе?» - «А так,- говорит,- ведь я прежде-то всегда сама попью: не свалит,- тогда и людям даю». Удивила она меня, ей-богу! А говорит-то ведь так, что сердце ей верит. И вот с той поры она мне травы-то всякие носит. Спасибо ей, не обидела меня за мою науку.


XIV


Мало помогла мне старушка. Катерина приехала - вылечила. Она, бывало, только за голову возьмет, тихо да нежно, бережно так, и то уж полегчает тебе.

И всегда она прежде, бывало, спросит:

- Нет ли печали у тебя на сердце? Расскажи мне.

Я и говорю ей раз:

- Что рассказывать-то? Чужая печаль никому не горька, чужая беда никому не разумна!

- Уж мне ли не разумна? - ответила.- Мне ли не горька? Нету на свете белом мне чужой печали,- все моя печаль. Пожила бы ты с мое - узнала бы!.

Удивилась я, слыша такую речь, и промолвила:

- А муж-то твой?

Она не рассердилась, нет! Только подумала немного и сказала:

- И его печаль - моя печаль, да не мое дело помочь ему! Не своей волей за беду я ему стала; а у него воля была неразумная.


XV


Кажись, спокойна она стала, довольна стала, а не по дням, по часам разрушало ее. Поседела вся, и глубокие морщины такие по высокому челу легли. А все сказки сказывала, все пела по-прежнему,- еще лучше, кажись! Бывало, плачешь-плачешь, и еще плакать хочется, слушаючи.

А как она захворала, сколько людей собралось к ней! Плач-то какой! Горя-то сколько! Муж любил ее сильно; сам на человека не похож стал; плакал над ней, бывало, по целым часам, убивался страх как!

Она все молчала и смотрела на всех, словно задумавшись. Раз только, перед смертью уж, проговорила, будто себя не помня:

- Люди вы бедные! Люди вы горемычные!..


САША


I


Я ее давно-давно знаю: мы из одной деревни; вместе в куклы игрывали. Уж какая она была искренняя, какая сердечная девочка, скажу вам! Как подружится с кем, полюбит - рада душу отдать; в глаза смотрит; пожелай чего-нибудь я - угадает, угодит. Мы с ней слюбились крепко. Бывало, она мне все свое отдает; и не прошу - сама отдает: и куклы, и сережки свои,- все, все, да только улыбается, на меня глядя.

Девочки другие и начнут дразнить ее, подсмеиваться:

- Раздарила, теперь у самой ничего нету!

А постарше, те ее бездомовницею называют.

- Вот,- говорят,- будет из тебя хозяйка путная! Соберешь домок!

И мать ей часто за это выговаривала и грозила, а она все только усмехается.

- Ну, не жалко тебе раздавать-то все?

- Чего жалко? Я ее люблю,- что ж тут жалеть? Не жалко…


II


Нам пошел пятнадцатый год - однолетки мы с нею,- как вышла наша барышня замуж. А она была наша барышня уж не в первом цвету. Много книжек читала и нравом была строптива: на соседей косилась, на людей гневалась. Жениха не находилось ей, дружбы ни с кем не водила. Худела да желтела над книжками.

Лет уж ей за тридцать было, когда приехал ее братец в гости из губернии, а с ним высокий барин, этакой круглолицый да видный из себя, спокойный, довольный; все поглаживает себя рукою по подбородку да расхаживает с трубкою мерным шагом.

Первые-то дни барышня хоть и понарядней приоделась, да в разговоры с приезжим гостем не пускалась; а он поклонится утром, спросит о здоровье и ею тож не занимается.

Барин только часто на них поглядывал (этакие у него глазки были пронзительные, узенькие, черные; лукавый очень вид имел и хитрый), поглядывал, да вечерком раз, обнявши сестрицу, долго с нею по комнатам ходил и все о чем-то толковал-толковал, словно советовал, образумливал.

Барышня задумчиво пришла в свою комнату, и долго думала она, думала и вздыхала.

С той поры она ласковей с приезжим стала, и все вместе они с ним и гуляют, и за обедом рядышком сидят. А как собрался он выезжать, барышня наша в слезы ударилась. Братец насупился. Приезжий все это видит; самому ему жалко стало, не то - скучно; махнул он рукой да и посватался.

Свадьбу сыграли, не откладывая, и поехали молодые на житье в губернию.


III


Молодой барыне захотелось из своей деревни служанку себе взять. «На что мне чужую, когда свои есть? Чужой надо плату, да еще какая слуга попадется,- нанятую не научишь».

Выбрала она Сашу: смышленее, проворнее всех она ей показалась. Взяли Сашу и увезли с собою. Отец, мать, сестры - все остались; одна Саша поехала на чужую сторону.

Очень я плакала, провожаючи. А она прижимает меня к себе: «Не забуду, не забуду тебя!»

Уехала она, и мало к нам вестей доходило. Так год прошел. Вдруг недобрые слухи [о] Саше стали носиться. Мать хоть плачет, хоть тужит, а все верить ей не хочется. Отец черней тучи и слова о Саше своей любимой не промолвит. Сестры услышат про нее - краснеют. Судят-рядят люди, а все еще никто наверно сказать ничего не может. Вот тогда-то меня потребовали к молодой барыне. Шлют меня к ней в губернию.

Пришла я прощаться к Сашину отцу и спрашиваю:

- Что прикажете Саше?

- Да не знаю и сам, что ей приказать,- отвечает,- благословить ли мне ее или проклясть свою дочку!

Стоит, руки скрестил и в окошко глядит.

А мать со мной вышла, слезами заливается, провожает за ворота.

- Благословляю я! Скажи ты Саше, что мать благословляет… Скажи, чтобы богу молилась…

Сестры повыбегали себе за мною:

- Кланяйся сестре! Кланяйся Саше нашей!


IV


Тяжело ведь отбиться од роду, от своей стороны,- кто этого не знает! Еду я к барыне, да все про Сашу думаю, и тем только утешаюсь: увижу я свою подругу верную, поговорю с нею, потужу - легче мне будет… А Саша меня как встретит? И что с нею сталось? Правда ли, что люди говорят? И каково житье ей? Всю дорогу целую раздумываю про Сашу.

Вез меня наш деревенский старичок Прохор, сморщенный, тщедушный старичок и страх завистливый,- что б ни увидел в чужих руках, хоть там палку березовую, сейчас вздохнет: «Эх, кабы мне такую!» И все, бывало, он твердит: «Эх-ма! Кабы денег тьма!» По пути мы с ним села барские богатые проезжали, леса темные дубовые, поля широкие,- все он вздыхал: «Эх-ма!» Такой чудной был старичок.


V


Мы приехали вечером. Наша барыня жила среди города, на широкой улице. Все дома каменные, высокие, крыши железные, окна большие, и свет из окон на улицу вырывается; перед крыльцами фонари горят; по мостовой стучат дрожки, коляски и наша тележка тряская. Вечер темный был, время осеннее, тучи ходили - месяц хоронили, только звезды яркие сверкали. Холодноватый и свежий ветерок веял.

Подъехали мы к белому каменному дому, в ворота постучались. Нам отворил бородач, тучный из себя и приземистый,- видно, кучер; гордо кивнул нам и что-то проворчал про себя.


VI


Мы за ним в избу вошли - почернелая, неубранная, лавки прожженные, столы шатаются, везде вода по полу разлита, зола рассыпана.

Повар тут сидел в белой куртке, сгорбленный, веселый старичок, плешивый, и два парня круглолицых, румяных, один в армяке, а другой в куртке, с пуговицами блестящими. Сейчас все они к нам бросились: давай осматривать, моргать, усмехаться. Повар нам кивнул головою: садитесь, отдохните.

Саши нету; спросить про нее боюсь. Прохор поглядывает да все вздыхает. Все сидим, молчим; а в разбитое окно ветер свечу задувает.

- Ну,- говорит кучер,- как же вы там, в деревне-то у себя, роскошничаете? Несеянную муку пожираете?

Так все и залились хохотом. И пошли тогда шутки да прибаутки, и тешились они, и пересмеивали нас, сколько их душе было угодно. Парни выходят из избы да и говорят нам:

- Ну, спасибо, что приехали! Хоть маленько мы вами тоску свою размыкали!

И вправду: скука их одолела всех, так рады были они хоть чем попало себя повеселить. Такие у них лица были недовольные, да заспанные, да скучные.


VII


Я с духом собралась и спрашиваю у повара про Сашу. Кучер услыхал и перебил.

- Ты мне поклонись да у меня спроси! Вот гляди-ка. (Дверь отворил). Видишь, коморочка против? Там твоя Саша сидит, а вот у меня ключик от замочка. (Показал мне ключ из кармана).

Говорит он, а я смотрю,- какой тяжелый замок висит на двери! Саша ты моя, бедняжечка!

- Что ж,- говорю,- никогда она и не выходит оттуда?

- Как можно! Ей все пути скатертью, только вот за ворота со двора - не прогневайся!

- Начто ж ее заперли?

- Есть таковая причина!

- Пустите меня к ней,- прошу его.

- С нашей радостью,- иди!

Отомкнул, я вошла - темно, хоть глаза выколи, там.

- Саша! Саша! - кличу.

Тихо.

Не ушла ли она куда, думаю, как-нибудь вырвалась…

Постояла я там и опять в избу вошла.

- Видела? - спрашивает кучер.

- Видела,- говорю.

- Радости-то, я думаю, не оберетесь, а?


VIII


Тут вошла быстрая крошечная старушонка; личико у ней остренькое, ехидное, ухватки воровские; все заходит с разных сторон, словно выискивает, где побольней щипнуть. Покружила, покружила она, да и говорит мне:

- Сегодня уж к барыне тебя не поведут; ложись, спи.

И ушла.

Сели мы ужинать. Сашу кликали - не пришла.

После ужина все спать полегли в кухне, а я сижу в людской - не спится. Я сижу одна, да думаю, да жду: «Что ж это Саша не бежит ко мне? И где она? Ушла ли, или мне откликнуться не хотела?»

Шелохнулось что-то. Подниму я голову - стоит передо мною высокий мальчик, мне показалось. Гляну еще - это Саша! А волосы у ней в кружок острижены: высокая такая стала и худенькая; живые, ясные глаза впали, и румянец сбежал с лица.

Встала я, и она стоит.

- Саша,- говорю,- Саша!

Так-то мне ее жалко тогда стало!

Она ближе ко мне.

- Обними,- говорит,- обними же меня да поцелуй!

Обнялись мы и поцеловались крепко. И плакать стали пуще.

- Мать благословение тебе прислала, сестры кланяются,- говорю ей.

Она вспыхнула, а расспрашивать ничего не расспрашивает; да и мне-то не говорилось. Сидим обнявшись, да изредка словом перекинемся, житье старинное детское вспомянем.


IX


На другой день к барыне меня зовут.

Полная она стала такая и величавая. Осмотрела меня с головы до ног, как зовут спросила и говорит мне:

- Смотри ты, не избалуйся! Избалуешься - косу отрежут, вот как Сашке, и накажут строго!

Рассказала мне, что делать, приказала, пригрозила и выслала.

И стали мы вместе с Сашей жить да поживать. Не красно было мое житье, а Сашино-то горькое какое! Всяк ее упрекает, всяк корит и смеется.

Пуще всех донимала ее ключница: так, бывало, и язвит, словно жалом.

Старик повар… да и тот не без того, чтоб чем не попрекнуть ее: он сердит бывал трезвый, ко всем, бывало, придирается, и бог знает за что. То покажется ему, что ты на него взглянула не так, то насмехаешься,- за что-нибудь да придерется. А когда хмелен, то уж и быть нельзя ласковей. Всех тогда хвалит; а его бранят - уговаривает, что нехорошо это. «Люди, в мире живите! - говорит.- Не скучайте, не ссорьтесь, делитесь всем друг с дружкою; кто хочет выпить - я позволяю: сам бы ему купил, да все уж пропил - потерпи; а самое главное - дружно живите!» Больше всех он Сашу любил и ласкал, когда пьян бывал.

Один только повар пьяный и не обижал ее. А то, бывало, кто чужой придет,- торговка ли знакомая, или соседская девушка, гости ли к кому из людей, либо к ключнице - все-то поглядывают, шепотом спрашивают, головою покачивают, руками разводят… А она, словно обвыклася с тем, не жалуется, не горюет.


X


Я ей ни слова. Не надо ее тревожить, думаю, да раз вхожу в людскую (праздник был, господ дома не было, и люди разошлись), вхожу - печь топится, и Саша сидит на лавке, сама в огонь глядит, а слезы текут-текут.

Села я подле и рукой ее обняла. А она, на меня не глядя, рассказывать стала.

- Привезли меня сюда молодою, небывалою, и много я переплакала тогда. Все, бывало, вечерами плачу. Все мне чужое, все незнакомое, неласковое. Грусть-тоска была великая! Вот стою я раз на крыльце под вечер, да смотрю, да тужу; а уж весна шла: снег осел, почернел, под забором травка тонкая выбивалась; морозец еще держался,- ручейки, лужицы замерзали тонким ледочком. Солнышко красно и багряно заходит. Стою - так вспомнилась мне сторона моя милая! Господи! - думаю.- Хоть бы глянула! «Саша, чего заскучала? Не скучай, милая!» - слышу. Я сдивовалась-испугалась: гляжу - это баринов племянник молодой. Подошел, взял мою руку, пожал, еще на меня глянул и отошел. Испугалась я и досадно стало: что он, пожалел, что ли? Пошутил надо мною, посмеялся? Ведь все они без жалости, без милости. Разве этот жалостливей? Глаза у него точно очень ласковые мне показались.

Задумалась я и долго все думала; тоска развеялась даже, только тревожна душа моя. Вспомнился мне тогда наш приезд, как он стоял перед барыней робко, как мешался, путался в разговоре за обедом. Вспомнилось, что он часто на меня из-за двери глядит, бывало. Что работаю я около окошка - он ходит мимо и смотрит. В эту ночь я и во сне его видела. Встала на заре и опять о нем вспомнила. И день целый он у меня из головы не выходил. А вечером я опять на крылечко выбежала: увижу ли его сегодня? Скажет ли слово мне? Выбежала, а он уж тут стоит, словно ждет меня. «Здравствуй, Саша!» А я молчу. Стоим - он на меня глядит… вот, чую - глядит, а сама глаз не подниму, слова не скажу. Тут стукнул кто-то, мы испугались и разошлись поскорей.


XI


С той поры каждый день я его там видела, каждый день. Сколько раз ведь зарекалась: не пойду я, не хочу, да и сама не знаю, как выйду. А он мне так рад бывал, в глаза мне, бывало, смотрит и все спрашивает: «Любишь ли, Саша?» А я, скажу тебе, я очень его полюбила, очень. Как стали люди замечать да посмеиваться, сначала мне стыдно и горько было, а там - я думаю: что ж, люди смеются,- пускай себе! Я люблю его, я его! Что ж мне о себе думать-то? Думай он. Хорошо ему, весело, что смеются - смейтесь; а обидно ему покажется - сам он знает, что сделать. А я послушаюсь его слова, его приказу. Вот живу я себе и не тужу. Дома мы почти не видались: следили за нами; и вот, бывало, куда пошлют меня - я ему шепну, и сойдемся где-нибудь в глухом переулке, под чужими воротами сядем.


XII


Только раз приходит он встревоженный такой.

- Саша! - шепчет мне.- Дядя и тетка узнали все!

У меня сердце заныло.

- Разлучить хотят? - спрашиваю.

- Не бойся, не печалься! - уговаривает. А на самом лица нету. Сели мы рядышком и наплакались вволю тогда.

- Как же нам быть-то, Саша? - спрашивает.

- Тебе знать,- говорю,- тебе и решать.

- Эх Саша, Саша! Что я решу! Меня тоска, меня сомненье пугливое берет! Что делать - не знаю! Скажи ты…

- Да что? - говорю.- Уж как ты не надумаешь, уж как ты не знаешь…

- Ты, Саша, на меня не смотри и меня не осуди: сам я себе не рад, ей-богу! Все я боюсь…

- Чего ж боишься?

- Да уж с детства так. Отец-то у меня суровый был и строг. Забил он меня и запугал. Вот и теперь еще все мне его голос слышится: «Не храбрись ты ни в чем: беду наживешь! Иди по дорожке хитро да тихо - хорошо будет!» - Я ведь и тебя-то обмануть сбирался, Саша; обмануть хотел и потом бросить,- ты прости меня! Не бросил: сил не было, потому что полюбил крепко… Скажи, Саша, скажи, что делать? Мучусь я, голова кругом идет… Ох, Саша, если б можно мне было жениться на тебе!

- Женись,- говорю.

- А люди-то что скажут? Подумай-ка, Саша, как люди-то напустятся,- дядя, жена его злая еще пуще, все! Все родные! Заклюют они нас, Саша! Умер бы я теперь с радостью!

И заплакал сам.

- Ну, умрем, коли хочешь,- говорю.

Он все плачет. И долго плакал. Встал потом и уверенно так говорит:

- Нет, Саша, грех умереть от своей руки! Будь что будет - женюсь я на тебе! Женюсь… Бог с ними со всеми! Что они мне? Чего бояться их? Женюсь, да и заживем с тобой!

Поцеловал меня и весел пошел себе.


XIII


Воротилась я домой - кличет меня ключница к барыне, сама злобно посмеивается: это она все барыне рассказала. Я пошла. Много тогда я наслушалась слов всяких, но до сердца те слова мне не дошли,- не оттого ли, что уж я знала их, ожидала… Я стояла перед барыней, слушала крик, и грозьбу, и брань, вот словно то далекий колокол гудел. Он у меня перед глазами носился, и все мне прояснялось кругом.

Целую ночь ту я глаз не свела,- думала, думала… Чего-то не передумала я тогда!

Утром господа чай пили,- вошел он. Я не ждала, что так рано он придет к ним. Я испугалась. Вижу, что и он не спал: бледный такой и усталый. Поглядел на меня, и тогда глаза у него блеснули, и отважный такой показался мне.

Господа удивились. Барыня неласково, сурово спросила:

- Что это значит? Откуда? Зачем?

Барин встал и по комнате стал ходить, потом опять сел.

А он все отважно им отвечает:

- Я пришел к вам с просьбою… Саша…

А барин его перебил:

- Да ну, ну, бог простит! Только смотри, чтоб вперед ты не глупил!

- Я не знаю, где совесть-то у твоего племянничка! - вскрикнула барыня.- Еще и разговоры об этом заводит!

- Да ведь от покорности, душенька; хочет прощенье получить от тебя,- говорит барин.

И заспорили меж собою. Спорят, а ему сказать слова не дадут.

Я-то все слышу и вижу из-за двери. Вижу, что он уж теряется, подбегает к ним, схватил их за руки и на колени сам упал.

- Отдайте мне Сашу, отдайте!

- Как? Что? Что?

И не поймут никак, что он говорит; вскочили, покраснели…

- Сашу отдайте! Я жениться на ней хочу!

- Жениться! - кричит барыня.- Ты с ума сходишь? Да ты помешался! Да ты пропадешь! Ты погибнешь! Да тебя всякий добрый человек на порог не пустит!. Как ты уживешься с простой девкой, с грубою, с глупою?

А барин курит, курит,- едва голова видна в дыму, и все покрикивает:

- Вот сумасшедший! Ах, наказал господь!

А он:

- Отдайте мне Сашу! (Сам краешек барынина платья целует и за руки ее ловит.) Что ж, разве у простой девушки сердце не любит? Все мы равны перед богом, тетенька! Отдайте мне Сашу! Я умру без нее! Без нее я на свете жить не хочу!

Слушаю я, и жалко мне его стало!

- Пустите! - вырывается барыня.- Отстаньте! Как вы смеете со мною так говорить! Я не отдам девку! Что хотите делайте - не отдам! Подите прочь! Прочь!

Так он и упал рыдаючи. А барин ходит, да курит, да охает.

- Сашка! - крикнула вдруг барыня.

Я вошла. Она схватила со стола ножницы и кивнула мне, чтоб я подошла к ней,- я подошла. Она рванула мои косы - и стричь меня. Одну косу отрезала, на другой ножницы сломала. У самой у ней руки дрожат - рассержена.

Барин смотрит, остановился с трубкой. И он смотрит на нее, на меня, да только плачет слезно… А мне чего-то словно холодно стало,- вот будто какой-то ветер холодный обвеял меня и все от меня разнес далеко. Велит барыня мне рассыпанные, раскиданные волосы собрать и высылает меня.

Собрала я косы и вышла. Что ж? Я его добро; волен он был дать им меня. Только зачем же он отдал-то?


XIV


Барыня меня с того времени не велела спускать с глаз. Ключнице-то хлопот было! Недосыпала - все за мною следила. Только я шаг ступлю - за мной крик: «Куда? Куда?» И долго я его не видала. Не видала, и рада тому была. Вот словно б я его совсем разлюбила. Не то что сердита я была, не то что обижена, а словно разлюбила,- не надо мне его.

Барыня долго меня донимала, долго гнала; потом он ходить перестал - забывать стала и бросила за него нападки. А барин и рад тому. Он тяжелый на подъем человек: обидеть ли, приласкать ли - трудно ему. Как уж рассердится, то после сколько дней сокрушается: «Зачем беспокоить меня? Делайте себе, что хотите,- меня не тревожьте, пожалуйста! Это все одно, что помешать обедать человеку!» Барыня не такая удалась; она вспыльчива и скорая на все: «Не хочу, не хочу твоего племянника на глаза пускать!» Барин сейчас согласен: «Не вели пускать, душенька: хоть оно и жалко немножко, да свой-то покой всякому дороже».


XV


Родился у меня мальчик,- такой крикунчик был, беспокойный! Хлопот мне было с ним много; ведь я невыклая была, молодая, а тут того нету, другого нету, то попроси у людей, то посоветуйся с людьми. Столько мыслей, столько-то заботы мне было! Кругом все на меня глядят с усмешкой. Кто б ни зашел к нам, кто б ни заглянул,- даже и обидным-то словом не хотят укорить - брезгают. Вот разве ключница не стерпит - крикнет. Только повар ласкал нас, когда пьян бывал. Да, да, и забот было, и хлопот! А на душе тогда тихо как-то стало, тихо…


XVI


Одним вечером,- я жила тогда одна вот в этой самой горенке, где меня замыкают теперь, чтоб дитя криком не докучало людям,- вечером сижу я, слышу - крадется кто-то, двери осторожно отворяет… крадется он: Глянула я и не обрадовалась, и не опечалилась, только мне будто скучнее стало. Исхудал он и измучился. Много говорил тогда, много плакал и ласкал, дитей радовался… «Я,- говорит,- сегодня ведь целый день у вас в сарае прятался, мучился, так видеть тебя желалось…» Я все слышу, все знаю, жаль мне его, только он мне лишний человек совсем.

А он с того вечера опять ходит. Как дитя он любил! Часто я, бывало, гляжу на них обоих, часто. Мальчик очень схож с ним уродился: такие же глаза ласковые и облик весь в его.

Все мне жалче да жалче его, сердцем всем жалко стало. Бывало, я думаю-думаю,- ум за разум заходит. И что это сталось меж нами? Он ли виною, я ли причиною? Станет он, бывало, о своем отце покойнике рассказывать, станет горевать да жаловаться,- и мне отец покойный примстится: суров и тяжел, глаза у него ледяные, а грудь каменная, а голос повелительный. Сед он как лунь и страшен; и гнет он, и клонит детскую головку бессильную все ниже да ниже. А его я все себе дитею представляла, словно он дитя мое, и что рубят тому детищу руку правую. Такая тоска меня брала всегда, а все слушать я любила про его отца покойного: покойник все предо мною застелет тенью своей, и мне жалче станет он, милее…


XVII


Захворал мой мальчик и помер… Что это за жизнь-то наша, господи! Уж и годится ли тосковать так по умершим, как я тосковала? Какая жизнь человеческая? Все-то неладно так, все-то неясно так!.

Он с горя, с печали сам заболел. Пошла я к нему. Рад был он мне, как уж рад! «Пропал бы один,- говорит,- не знал, как мне быть, что мне делать!»

А как в дверь застучали, он задрожал весь: «Кто это? Откуда? Что делать!»

А то за мною пришли: барыня прислала. Пришли и берут меня от него, ведут, а он провожает да плачет.


XVIII


Привели меня, и в другой раз косу отрезали. Теперь за мной велено всем присматривать; а если не время, то меня замыкать приказано. И вот уж три недели я со двора не выходила. Его с той поры не видала я. Повар встречался с ним сколько раз,- кланяется мне, говорит, и очень печален. Через него он мне обновки, деньги присылает.

Томится душа моя, и нигде душа успокою, нигде душа себе приюту не сыщет. Приехала ты - без слов мое сердце облегчила, без ласк поуспокоила. Спасибо, желанная ты моя!

И так схватила Саша, так меня в своих руках крепко сжала! И вдруг обессилела и, словно разбитая, упала около меня. Грусть и мою-то душу сдавила. Обнимаю я ее:

- Усни,- говорю,- усни у меня на коленях!

- Ах, как же уснуть-то мне! - промолвила.- У меня из сердца будто горький ключ бьет, и кипит, и всю душу мою топит!


XIX


Думаю, я, думаю, чем пособить ей и как помочь, да и говорю раз:

- Саша! А схожу-ка я к нему да все разузнаю,- веселей нам будет!

- Что ж знать-то? Сходи, коли хочешь,- ответила,- а веселей, видно, не будет!

- Не круши себя, Саша! - упрашиваю.- Ведь он тебя любит, сама говоришь, и ты его любишь,- не горюй. Расскажи только мне, куда идти и как мне узнать его?

- Да ты выйди вечерком на угол. Верно, он там стоит, меня ждет. А узнавай ты его по красе, по виду честному. Белокурый и кудрявый, шинелька черная на нем; а походка у него тихая.

Выждала я времячко - побежала на угол, а прямо навстречу мне он; я сейчас узнала.

- Саша кланяется,- ему шепнула.

Он вздрогнул и ахнул:

- Чья ты? Откуда?

- Я деревенская,- отвечаю.

- Ах, так это ты приехала недавно? Я знаю, все знаю, что там у вас делается, хоть сам и не бываю. Что мне Саша велела?

- Ничего, только кланяется.

- Или уже не любит она меня, что и словечка не нашлось у ней посердечней! Хоть от меня скажи ты ей, что нет мне ни сна ни покоя, что меня разлука сокрушает!

- Да что ж ей делать-то? - говорю ему.- Не ее воля!

- Ах, что ж мне делать! - вскрикнул.- Я б рад украсть ее, да как?

- Как же украсть? Трудно,- говорю,- трудно уж теперь горю пособить. Если б прежде-то вы порешили чем…

- Да, если б я знал-ведал все муки да все горе, я порешил бы. А то ведь опомниться не успел! Накричали на меня, нашумели, и грозят, и упрекают; с толку сбили меня, отуманили! Что ж Саша говорит?

- Ничего об этом не говорила.

- Ничего!. Сердечная девушка - слава ей! Верно, живется весело и без меня,- тоска не обуяла?

- Эх,- говорю,- не вам бы на нее обижаться! За кого она теперь в четырех стенах-то замкнута?

- Как же быть? - вскрикнул.- Ну, я пойду к дяде, побегу! Я в ноги им кинусь, молить-просить их буду!

- Вряд ли послушают.

- Да я Сашу видеть хочу! Пусть они мне голову снимут, а я Сашу увижу! Пойду!


XX


Я испугалась: что тут будет? Чтоб еще хуже не натворилось!

Он торопливо так к дому барскому идет, а я себе за ним бегу. Он к господам, я к Саше бросилась. Мечусь во все стороны, ей рассказываю да своим умом раскидываю, что будет; а она недвижно сидит.

- Саша! Что ж ты? - говорю ей.- У меня вчуже сердце замирает, а ты себе не шелохнешься, не шевельнешься!

- Ах, милая! - ответила, усмехаючись.- Сядь да утишься: не из тучи гром! Ты меня спроси, я лучше знаю - расскажу.

- Да ведь он к господам пошел!

- Знаю, что к господам пошел. И храбр он, пока идет; а лицом к лицу станет, руки у него опустятся - оробеет. Я знаю его; поверь моему слову!

Я все-таки успокоиться не могу, все жду - вот крик, шум, беготня поднимется. Но все тихо; часы идут. Не вытерпела я, прокралась к господской комнате; а там уж темно - спят.

Смущенная, я воротилась к Саше: что ж это такое?

А Саша только глянула на меня да усмехнулась.


XXI


На другой день Сашу шлют и за хлебом к чаю, Сашу шлют и к портнихе. Ключница рвет и мечет в гневе; кучер Саше ворота настежь растворяет, шутит с ней; повар (он в тот день тверез был) кричит на всех, швыряет дровами по избе. Парни хохочут. Я уж не знаю, что и думать.

- Саша! - говорю.- Что ты мыслишь? Как же это? Его послушались, что ли? Как же пускают тебя?

- Да, верно, ублажил их,- говорит.- Ты не тревожься по-пустому. Люди не враги себе: они подумали и все уладили себе не в обиду.

- Лучше ты, Саша, заплачь,- говорю.

- Видно, тебе слез-то девать некуда! У меня ж не обильно,- ответила.


XXII


Свиделась Саша с ним, но веселья у ней не прибыло.

- Что ж, Саша, рад-то, думаю, как был?

- Рад,- ответила.

- А сладил-то все это как?

- Поклялся им, побожился, что жениться на мне не женится. Присягнул им - теперь они спокойны: пусть его утешается!

- Хоть и обидно,- говорю,- да все тревоги такой не будет. А, может, после…

- Попусту и не надейся,- перебила меня,- он пуглив больно. Не всякую ведь любовь в люди показать хочется, милая! Как не цветно наряжена, не красно убрана, то дома, в уголке под лавку хоронят: «Сиди, любовь, утешай меня, а в люди не выходи,- осудят люди и хозяина пристыдят».

- Ах, Саша,- говорю,- он любит тебя!

- Ах, себя-то самого еще больше любит, скажу тебе.

- Нет, не греши, Саша. Это его просто обошли, отуманили; потерялся он, а любить любит. Как убивался по тебе!

- А вот как. Мальчишка из чужого сада себе яблоко добудет, и бьют его за то,- ведь он плачет, а яблоко отдать не хочется. А спроси-ка ты - признаться-то стыдится.

- Все ты, Саша, горе себе выискиваешь, словно им только и живется тебе.

- Какое горе! Ей-богу, не горе! Так, мысли мои.


XXIII


Все она в тех мыслях, да думах, да в раздумье, мало говорила, мало и глядела на что.

А он тревожится, спрашивает ее, потом подозревать стал: «Другого любишь!» И как он плакался, жаловался! Как ее и молил горячо, и обижал горько!

- Саша, Саша! - говорю ей.- Подумай ты да уладь свои дела! Ведь измучитесь вы без толку. Как он тебе покорен, как любит! Ну, что тебе не по нраву, ты прямо скажи,- просто научи его.

- На целый век не научишь, голубушка! Эта грамотка не дается ученьем. Нет, уж полно мне вчерашнего дня все искать.

- А зажили бы вы хорошо, этак в любви, в согласии тогда!

- При нашей бедности такие нежности! - смеется, а сама все о чем-то мыслит.- Знаешь,- говорит опять,- попросила б я смерти себе, да могила темна!

- Бог с тобою, Саша!

- Погоди, погоди! - перебила.- А он думает, что я другого полюбила, да кого же? Некого мне полюбить! Не хочу, не могу… Что тратиться по-пустому? Кто скуп, тот не глуп…

И, бывало, как начнет, то уж чего-чего она тебе не доведет.


XXIV


Господи! Какой содом у нас был тогда в целом доме! Барыня с барином ссорится, что на коляске прокупился; барин морщится да стонет; наш ревнует; ключница воюет с людьми… На нее, на ключницу, бывало, как найдет - по целым неделям так и жалит. Повар, слава богу, тогда пил все, так весел ходил и увещевал только, чтоб жили мы дружно.


XXV


Саша еще задумчивей стала и от него бегала. Никуда ее не вызовешь ни погулять, ни пройтись. Только в монастырь по воскресеньям ходила. Потом и к ней монахиня стала наведываться,- худая такая, хилая; ходила, на палочку опираючись, а лицо этакое спокойное,- оттого, верно, что все она молитвы читала. Прибрела раз эта монахиня, и Саша ее к барыне повела. Сидела монахиня долго там, и Сашу призывали, и барыня монахиню чаем угощала, и велела отвезти в коляске в монастырь. Спрашивала я у Саши:

- Что такое это?

- Погоди,- говорит,- все узнаешь.


XXVI


Вечером вижу - Саша узелок связывает. Удивилась я, на что она это делает… Вижу - и рубашки туда уложила, и деньжонки свои.

- Саша, да скажи, что это такое будет? Куда ты сбираешься?

- Прощай, голубушка! - ответила.- Живи - не тужи, понемножку плачь, понемножку радуйся, за чужим не гоняйся, а своего… боже сохрани,- своего не трать! Помни, что глупому сыну не в помощь богатство.

Мне страшно стало: что с нею?

- Не бойся, не пугайся: я в памяти. А иду я в монастырь. Барыня позволила. Она боится отвечать за мою душу богу и позволила. Я завтра чем свет иду. Ты ему скажи сама об этом и поуспокой.

- Такая молодая! - говорю.

- Не старая, да бывалая. Да скажи ты ему еще,- попроси от меня: пусть не тревожится. Мне уж отдохнуть хочется. Я там отдохну.


XXVII


Господи, что с ним творилось, как узнал! Жалко было со стороны глядеть.

Я хоть изредка, а все ходила к Саше. Она там при монастыре служила. Там славно у них! Стоит монастырь тот за городом, на горе, в лесу. Через ограду в монастырский двор деревья зеленые свесились, и сама ограда зазеленелась, замшилась. Кельи темные, маленькие, а в окошечко глянь - сколько цветов цветет! Какая мурава мягкая! Под горой, слышно, река журчит; а прислушайся еще - в городе колеса по мостовой стучат.

- Хорошо тебе тут, Саша? - спрашиваю.

- Хорошо,- отвечает.

- Покойно?

- Покойно.

Еще неречистее она стала. Разве о нем спросит иногда, как живет, да что делает. Я ей раз говорю:

- Саша, ты до сих пор о нем все вспоминаешь… не грех разве?

Она улыбнулась.

- Да, говорит,- куда ж его, хоть и грех, девать? Промолчу,- разве простится?

- А не жалко тебе его? Скажи по правде!

- Нет, мне ничего не жалко.

Спрашивала я ее, что как это тебе на сердце пришло в монастырь пойти?

- Я часто сюда ходила,- ты знаешь,- и полюбилось мне. Тихо так тут, безмятежно. Я свою работу отработаю да и сяду где-нибудь. Сижу - листья шумят, река журчит; птицы поют и порхают, голосу людского не слышно мне.


XXVIII


Я сама сколько примечала, ей хорошо жилось. Так ее хвалили все в монастыре. И старая монахиня, что за нее у барыни просила, очень полюбила ее: идет, бывало, мимо - всегда ее благословит. Я уж рада, что она пристроилась, успокоилась. «Пусть ее живет в монастыре! Хорошо ей там»,- думаю. А она нежданно-негаданно и умри. И в монастыре-то никто не знал: никого не покликала, а может, не могла покликать. Умерла она в своей келейке тесной да темной…

Я была, как ее хоронили. На дворе было ярко, ясно. Свечи кругом гроба пылали; пламя дрожало, и солнышко играло на ее лице. А такое у ней задумчивое лицо было, такое мученическое!

Он и до сей поры ходит на ее могилу и все молится там. Жениться не захотел. Я его сколько раз на могилке встречала. Такой печальный!

«Никто уж не повеселит меня так, как моя Саша покойница! Бог судья дяде и тетеньке!»


КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧКА


I


Умерла у нашей барыни горничная девушка, и приказчику веленье прислано барское: немедля другую к барыне представить. Выбрал приказчик меня. Я была сирота, только и роду всего у меня, что дедушка. Ласковый такой старичок был, седенький, смирный. Выслушал он приказ, вздохнул да и повез меня.

Барыня наша жила в уездном городке. Городок был ветхонький, словно серенький. И домики серенькие, и заборы, и частоколы, да и мещане там все в серых чуйках ходили. А вот деревья там такие развесистые, такие густолиственные! Над иною избушкою раскинется липа зеленая, всю закроет, только чуть уголочек сереет. Улички узенькие; под заборами такая травка густая росла; воробьев видимо-невидимо,- такое чириканье поднимают; и сорок много водилось,- так по улице и скачут, не боятся.

Барский дом стоял на конце города, на выезде, каменный, высокий; подъезды крытые; над воротами два льва сидели с разинутою пастью. Кругом дома сад густой зеленел, в саду беседки разные, дорожки усыпаны песком,- все по-барски. А кругом мещанские домики жались друг к дружке вдоль улички рядочком.

Въехали мы в ворота. Двор обширный и чистый. Вышел к нам навстречу высокий бородач, смуглый, румяный; глаза у него так и сверкают, лицо такое удалое, гордое, улыбка веселая да насмешливая. На нем плисовые шаровары, рубашка красная, сапоги скрипучие. Вышел он без шапки, и черные его кудри развеваются.

Дедушка кланяется ему. Поклонился и он; подбоченился и осмотрел нас с ног до головы.

Тут выскочил из избы мальчишка быстроглазый, круглолицый, черный, как словно жучок. Выглянул из дверей повар в белом колпаке,- сморщенный, седой; глазки у него маленькие, носик остренький и кривой; борода не брита давно,- выглянул, посмотрел, табаку понюхал и пошел. Вот словно сказал: «Видали и таких!» Вышла на крыльцо из хором старушка, в темном платье и в белом чепце, степенная, строгая старушка, и подозвала меня к себе.

- Иди за мною к барыне,- говорит,- войдешь - поклонись низко и к ручке подойди, поцелуй ручку бережно, не бросайся.


II


Иду за нею. Комнаты большие, светлые. Ковры богатые, яркие, зеркала, картины в золотых рамах.

Барыня сидит в кресле и с собачкой играет. Из себя она еще хороша была, хоть и не молода. Взгляд быстрый, речь живая, скорая, голос звонкий. И видно сейчас, что щеголиха она не последняя: все на ней с иголочки, и сидит она такая нарядная да пышная. Посмотрела на меня, спросила, как зовут и сколько мне лет, и сказала старушке:

- Ну, уведите ее.

Простилась я с дедушкой.

- Не скучай, дитятко! - говорил он мне.- То ли еще на веку-то случается! А ты не скучай!

Все меня утешал, а сам вздыхал; а поехал - заплакал.

Одели меня и к барыне приставили, а старушка (Аксинья Ивановна ее звали) домой пошла. Она проживала у барыни, пока надо было, а потом отослали ее.

В хоромах я была да Миша, вот тот мальчик быстроглазый. Миша также сирота был, да горевать он не горевал; веселый такой, шумливый, говорун, проказник, и ко всякому, бывало, он сумеет подойти. Уж на что повар нелюбезный человек был, молчаливый,- не то чтобы чуждался он людей, только не охоч был ни на дружбу, ни на знакомство,- а и он, бывало, слушал Мишу, как тот размелется; не прогонял никогда; слушает, бывало, улыбнется и табаку понюхает. А Ефим-кучер так очень Мишу любил, часто его зовет, бывало, сам и в разговоры вдается, как с ровнею.

Барыня моею услугою недовольна была и все на меня гневалась. Я робка очень была,- бывало, она крикнет - у меня и руки задрожат, и в глазах потемнеет; ну, и неловкая я была такая, непроворная, что греха таить!

Билась она, билась со мною да и послала за Аксиньей Ивановной. Аксинья Ивановна сейчас прибежала.

- Что вашей милости угодно?

- Аксинья Ивановна! Поищи-ка ты мне хорошую служанку. Нет ли из мещанок? Все они поумней и посмышленей.

Аксинья Ивановна сейчас за платок, за шапочку и пошла девушку разыскивать.

Под вечер видим, идет Аксинья Ивановна и за собою девушку ведет. Девушка высокая, статная; глазами так и обжигает. Вышел Ефим навстречу им и остановился - хороша! А девушка на него глянула ли, нет ли, и прошла мимо в хоромы, голову высоко поднявши. Ефим себе отвернулся.

- Кляняться не будем, Миша! - сказал с усмешкой.

А Миша ему:

- Вот, Ефим Григорыч, королева-то!

- Эх, Миша, не все золото, что блестит! - Ефим ответил.

Барыне девушка очень по нраву пришлась: договорила ее, а Аксинье Ивановне, за труд да за усердие, старое платье пожаловала.


III


Пришла девушка ужинать в людскую и все молча сидела. Если что и спросят, то сквозь зубы отвечала. Ефим усмехался да поглядывал на нее. А она против него сидит. Платье на ней розовое, в ушах длинные стразовые подвески качаются, коса на самой маковке под гребешком. Из себя хоть и худощава и желтолица, а хороша. Вечером еще лучше она нам показалась: глаза такие яркие, умные; брови темные дугою; а нраву, видно, она насмешливого и кичлива: сидит себе, тонкие губы сжавши.

Заговорили мы с нею, а у нее, что называется, каждое словечко по рублю… Мы скоро и замолкли. Вдруг Ефим к ней:

- А что, красавица, как имя ваше, как отчество?

Она как глянет, ровно водою студеною окатила.

- Что угодно? - протянула.

Голос-то у ней не звучит словно.

Ефим даже вспыхнул весь, ну, а не сплошал-таки.

- Как по имени, по отчеству величают? - повторил.

- Зовут меня Анною, а по батюшке Акимовною,- ответила ему девушка, и так, словно топором отрубила.

Крепко, кажись, она спесивостью нашего Ефима задела; он только кудрями тряхнул и проговорил:

- Желаем много лет здравствовать Анне Акимовне!

Глаза у него сверкнули, и замолчал он на весь вечер. А как расходились мы, он на нее посмотрел так язвительно, усмехнулся и прищурился, что Анна Акимовна вспыхнула и отвернулась,- словно осерчала.


IV


Вот на другой день просит Анна Акимовна барыню, чтоб за ее пожитками послать. Она прежде проживала у тетки, городской мещанки; там ее и все добро хранилось - так вот она и просит барыню. Барыня сейчас приказала:

- Пусть Ефим сходит да заберет или пусть съездит. Скажи ему.

Выходит Анна Акимовна на крыльцо, а тут и все люди во дворе, и Ефим тут же. Вот она оглядывает всех сверху, с голов, да протяжно так и говорит:

- А кто тут у вас Ефим-кучер?

Словно она его и не знает, а неправда,- сейчас всякий бы сказал, что неправда. Не знает, а чего ж это вся вспыхнула? Чего в его сторону и не глянет!

- Кто у вас тут кучер Ефим?

Мы только все переглянулись, а поваренок Миша так и покатился со смеху, да и все-то улыбнулись. А Ефим тряхнул кудрями и выступил ближе к ней.

- Вот удар-то сердцу молодецкому! - обращается Ефим к нам.- Мы думали, что про нас и в Москве писано, а выходит-то что? Неведомые, незнаемые люди совсем! Красная девушка щурилась и жмурилась,- да лица нашего не признала!

Анна Акимовна его речь перебивает:

- Барыня приказала мои пожитки перевезти, да не мешкать с этим приказывала.

- Помилуйте, Анна Акимовна, как можно-с! Мы в сей же миг… А много подвод прикажете вырядить?

Сам смиренником стоит, а уж лукавство-то такое на лице!

Анна Акимовна смутилась и рассердилась, и слова не ответила - ушла.

Кто стоял тут на дворе,- посмеялись и разошлись, только еще Ефим остался.

Выходит опять Анна Акимовна.

- Что ж не едешь, куда послан? - сурово спросила его и глянула исподлобья, враждебно.

- Да вот ответу мне не дали; ответу жду: сколько…

- У меня пожитков немного.

И ушла, и дверью за собою хлопнула.

Ефим вытянул возище громадный, что сено возят, запряг и поехал к ее тетке.


V


Едет оттуда; видим - везет сундучишко голубенький, жестью обитый, да две подушечки, да одеяльце легонькое. Поставил все добро серед воза и так уж кричит на лошадь да понукает, что все соседи из окон высунулись,- глазеют. Тамошние мещанки такие уж любопытницы всесветные, не приведи господи!

- Что, что везут? - слышно, а добро-то только вверх подбрасывается от каждого толчка,- тяжести там мало было.

Гляну, а из хором, из окошка сама Анна Акимовна смотрит, да бледная такая, глаза блестят и губы дрожат.

Ефим въехал во двор и крикнул:

- Эй, люд крещеный! Идите да великую добычу поднять помогите!

Анна Акимовна выбежала:

- Как ты смеешь зубоскалить? - прошептала.- Как ты смеешь? Я барыне скажу…

- Переведите дух, Анна Акимовна; больно уж осерчали вы, ей-богу.

Она схватила свой сундучок, подушечки, и сама потащила за собою. Ефим постоял, поглядел с усмешкой и стал песенку насвистывать.


VI


Сбираемся ужинать. Не придет, думаю, Анна Акимовна: огорчена крепко. А она и входит, да веселая такая; приветливей даже стала: на меня взглянула, Мише усмехнулась, у повара спросила, где вода стоит; только Ефима словно не видит она.

Сели за ужин. Стала она мне рассказывать, какая под городом роща славная, и гулять там прохладно, и много народу туда сходится, съезжается. Рассказывает, а я слушаю. И щеки у ней разгорелись, глаза так и искрятся. «Вот веселье напало!» - дивлюсь… Да как-то глянула на нее сбоку, а лицо ее все подергивается, словно ей что в сердце впилось. «Вот как!» - думаю.

А Анна Акимовна беспрестанно говорит, говорит: ну, и договорилась…

- Раз,- рассказывает,- шли мы из рощи поздно ночью; целая нас ватага была, и весело так было; ночь-то месячная, теплая, то и дело, встречаются люди. Вдруг тучами заволокло; темь такая, ни зги не видно, а нам как раз мостик переходить, и навстречу нам какие-то молодцы,- кто их знает чьи,- себе толпятся. Суматоха поднялась, и девушек столкнули. Я первая слетела под мосток…

А Ефим ей на то:

- Великому кораблю великое и плаванье, Анна Акимовна!

Анну Акимовну словно водой окатили; вздрогнула, не нашлась что отвечать; хотела она опять в разговоры пуститься, в рассказы, да нет, уж не вяжутся слова. Прикусила она губы, нахмурилась, задумалась. А Ефим как ни в чем не бывало:

- Славно вы рассказываете, Анна Акимовна, заслушаешься! - говорит, тряхнувши кудрями.


VII


Прошел год. Обжилась у нас Анна Акимовна; узнали мы ее короче. Нравная была девушка, кичливая, обидчивая. Ни за что, бывало, повздорит со всяким; уж про Ефима нечего и говорить: всегда с ним во вражде, в ссоре, в гневе. По целым неделям, бывало, не говорят меж собой; отвертывается Анна Акимовна от него, а он только посмеивается. А то случалось,- вдруг нежданно подойдет к ней близко, склонится и прошепчет:

- Анна Акимовна! Здоровы ли?

Глаза у него такие тихие, голос мягкий.

Она так и обольется румянцем горячим, и хоть хмурится, а лицо таки просияет, против ее воли улыбка мелькнет. И убежит, бывало, от него. И долго после того не идет в людскую из хором.

А весела как она, бывало, после привету такого! И песни распевает, и шутит. Я, Миша себе за нею веселимся. А разговор у нас все как-то на Ефима сходит всегда. И сам не заметишь, как заговоришь про него, и пустое все рассказываешь: «Вот Ефим поехал лошадей ковать. Ефим песни хорошо поет. Вот Ефиму бы жениться! И на ком это ему бог приведет?»

Что ж тут за разговоры? Пустые! А Анна Акимовна словечка не проронит,- слушает. И как хитро на это речь сводит! Я бы довеку не догадалась, да Миша надоумил. Это такой уж пройдоха был! Ничего и под землей от него не утаишь. Миша, как приметил, шепнул мне:

- Что это Анна Акимовна все на Ефима речь сводит? Вот новинка-то ему будет, а мне потеха!

Вскочил и убежал из хором. Верно, он тогда ж и передал эту заметку свою Ефиму.


VIII


Садимся обедать. Миша так и юлит, усмехается, моргает. Ефим пригрозил ему, да уж поздно. На беду, Анна Акимовна заметила и вспылила-вспылила. Она в тот же день как нарочно весела очень была, и сама об Ефиме спрашивала, а тут, видно, догадалась, что пересказано.

- Миша! - едва проговорила.- Я скажу барыне про твои насмешки!

- Какие насмешки, Анна Акимовна? Да я про свои дела… Я про вас, ей-богу, и забыл.

И такую рожицу смиренную скорчил тот Миша - кажись, только бы его калачиком наградить!

Ефим улыбнулся.

- Чего это вы гневаться так изволите, Анна Акимовна? Или что потеряли? Или слово забывчивое сказали? Что ж, слово не воробей, вылетит - уж не поймаешь!

- Ты чего привязываешься? Кто тебя-то спрашивал? - накинулась на него Анна Акимовна, не помня себя от гнева.- Зазнался, зазнался ты очень! Вот уж посади за стол… Забыл, кто ты такой… что за вельможа? Что ты о себе думаешь?

Ефим стал перед нею, головою покачивает.

- Ты-то от каких князей род ведешь?

- Да как ты смеешь равняться-то? Бессовестный ты такой! Мой батюшка купец был, свою торговлю вел…

- Да-с, да-с! Нам небезызвестно-с! Ну, что вы, купцы? Ведь один обман от вас только. Я вот хоть бы вчера платок купил; божилось лихое твое племя: износу нет! А вот посмотри-ка - весь светится!

И покойно так рассказывает, платок развертывает; а она-то дрожит, вся бледная.

- Я барыне жаловаться буду,- крикнула.- Ты не смей издеваться, мужик глупый!

- Постой, постой! - заговорил Ефим, словно изумился.

- Да! Да! Мужик бестолковый! - кричит Анна Акимовна.

Ефима словно кто против шерсти повел; кудрями он тряхнул и бороду погладил.

- Погоди, погоди! - начал, сдерживая свой голос звучный.- Говоришь ты: мужик. Ну, признаюсь тебе сам, точно я мужик. И из деревни я недавно,- тоже признаюсь. Жил я там, пахал, сеял, кормился сам и продавал, и с людьми чисто поступал, дружно жил. Я нраву веселого. А ты, купеческая дочка, Анна Акимовна, чем ты взяла? Что из себя-то ты вглядна? Это сущий пустяк. Первое дело - душа, нрав. Ты задорна, строптива больно…

- Как смеешь? - запищала она.

А он свое:

- Лет ты хоть не молодых, а уважения тебе ни от кого нету. Как ты себе не величайся, как ни кичись,- идут люди, а сами и не спросят: что это за Анна Акимовна на свете живет? Мой-то батюшка землю пахал, и всяк скажет: «Добрый мужичок был покойник!» А твой, хоть и в лисьих шубах хаживал, да слава-то нехороша. Чего ж шипеть-то по-змеиному,- ведь правду говорю!

А у купеческой дочки голос с сердцов уж оборвался.

- Ты,- наконец вскрикнула,- ты как осмелился моего батюшку порочить? Как смеешь?

- Отчего не смею?

- Не смеешь!

- Смею.

Да как пошла! Кричит на всю избу. Мы их уговаривать, разнимать,- куда,- еще пуще! Вдруг слезы так и брызнули у Анны Акимовны; выбежала она из избы. Ефим захохотал.

- Со злости голосить будет! Анна Акимовна, на доброе здоровье вам! Готовы служить-с! Чем богаты, тем вам и рады!


IX


После этой ссоры они совсем и в разговор не входили. Встретятся - она отвернется. И такая недотрога стала, спаси господи! Чуть что ей покажется не так - вспылит, зашумит, забурлит. И он угрюмей, и шутки его злобные. Оба похудели, побледнели.

Раз Миша утром и шепчет мне:

- Слушай-ка, Катя, дива-то какие я тебе расскажу!

- Ну, что там такое? - говорю.

- Да Ефим сегодня ведь целую ночь глаз не свел… Я с вечера хватился его - нету. «Пойду поищу, где он»,- думаю. Обежал весь двор - нету, и за воротами - нету. Сам не знаю, словно меня что-то толкнуло. Побежал я к реке; а он там и сидит на горке, над рекою. Склонил голову на руки - думает, да такой-то печальный, будто по родной матери тужит! А кругом все тихо, только вода плещет в берега. Месяц ясно светит. Не решился я его окликнуть,- побоялся, да и любопытно мне было, что будет. Жду, жду, а он все сидит, не шевельнется. Господи! Какой печальный-то он был! Какой уж унылый! Заря стала заниматься; он поднялся и тихо пошел домой,- вот словно больной, разбитый человек,- запряг водовозку и за водой поехал. Так вот, Катя, дива-то какие! Просто ума не приложить! И голова у меня болит от бессонницы,- мочи нет!

А я давно уж за Анной Акимовной замечала, что ей по ночам не спится,- сидит пригорюнившись на постели да думу думает. А то раз я пробудилась… Этой ночью гроза была сильная: дождь, ветер, град; деревья шумят и трещат; вода с крыш льется-журчит; гром раскатывается, грохочет; молния сверкает. Я вскочила, крещусь. «Анна Акимовна!» - окликаю ее тихонько. Ее нету. А у нас всегда лампадочка горела: видно, светло было. Гроза утихла. Где ж это Анна Акимовна? Слышится мне в образной шорох,- я подкралась. Анна Акимовна перед образами на коленях стоит и так молится! Стиснула руки и только выговаривает: «Боже мой! Боже мой! Помилуй меня, грешную!» И в таком она томлении, в такой муке мучилась! Припадет к полу, лежит - и опять поднимется, опять взмолится; а без слов молится, без рыданья. Ну, я своей заметки Мише не сказала: его уж и то любопытство-то извело совсем. Недоедает, недосыпает - все следит за ними. Что ж? Охота пуще неволи!


X


А днем их увидишь - невдогад тебе, что на душе деется у них. Свое дело делают исправно, и веселы, и смеются. Только меж собою не говорят, а так только шпильки разные пускают друг дружке. За обедом ли, за ужином ли, как сберемся, Анна Акимовна и начнет: речь про мужиков заведет (этим, знала она, лучше всего доймешь), и се и то. Язвила она раз, язвила - Ефим все молчал - а там и заговорил спокойно так:

- Эх, матушка, Анна Акимовна! А я, мужик, ведь за вас посвататься хотел. Что, думаю, девушка она хоть нетолковая, хоть вздорная, ерошливая, да за обозом сбредет!

Она вспыхнула и затрепетала.

- Полно же, матушка! - говорит Ефим.- Не извольте гневаться: нездоровье приключится. Опаски насчет сватовства моего не имейте. Пришла, было, дурь в голову и прошла. Всяк сверчок знай свой шесток. Мы себе ровню повысмотрим.

Она вдруг замолчала и молча целый обед просидела.


XI


После этой размолвки последней вдруг Ефим повеселел; прихорашивается все, прибирается. Часто стал со двора, из дому отлучаться; а из дому идет - песни поет; домой ворочается - с песнею. И все пел он:


Ах, ты, милая, хорошая моя,

Чернобровая, приветливая!


Притихла Анна Акимовна, и не слышно ее. Тихонько себе работает, а в свободный часок к вечерне идет, и все в уголку становится, в сторонке, и молится.

- Что барыня? - спрашивает меня Ефим одним вечером. Все мы в людской были; Анна Акимовна гладила.- Примет она меня?

- Да отчего ж не принять! - говорю.- А вам что?

- Да вот милости хочу просить.

Анна Акимовна слушает.

- Так и быть,- говорит Ефим,- надо вам признаться: жениться я хочу. Уж вы, Анна Акимовна, старого гнева не помяните, не обидьте мою суженую. Девочка славная!

Анна Акимовна побелела вся, и губы у ней задрожали. Не ответила ему ничего и вышла.

Ефим усмехнулся ей вслед и песенку стал насвистывать.

Легла барыня спать. Бегу я в людскую, слышу - на лестнице кто-то плачет. Смотрю - Анна Акимовна. И как уж она горько плакала-рыдала! Я тихонько мимо ее пробежала; она меня и не заметила. Ужинать Анна Акимовна не пришла.

- Что это нашу Анну Акимовну от еды отбило? - говорит Ефим, да так лукаво посматривает и весело.

- Я видела - она плачет на лестнице,- говорю я ему.

- Плачет? - вскрикнул.

После ужина он сейчас выюркнул за двери. Мы с Мишею переморгнулись - себе за ним. Он прямо к хоромам; стал, послушал - плачет. Он туда. Месяц светит ярко, и лестница светла; а Анна Акимовна в темный уголок забилась. Он туда к ней - и обнял ее крепко, и целовать стал.

Как ахнет она! Глянула на него, узнала, да так и обвилась руками около его шеи и плачет-плачет!

Он ее на руках вынес из того уголка. Она вырываться - не пускает; поставил против месяца света.

- Ага, купеческая дочка, Анна Акимовна,- промолвил.- Теперь ты моя!

И так вымолвил, словно он врага своего лютого полонил, и у самого слезы две скатились, и такая усмешка злобная! Страшно и чудно на него смотреть тогда было.

Анна Акимовна только руками закрывается да плачет-плачет!


XII


Утром они к барыне пришли. Ефим за руку ведет Анну Акимовну. Она такая печальная, заплаканная, словно на казнь он ведет. Барыня их приняла, удивилась и обрадовалась.

- Хорошо, хорошо,- говорит Ефиму,- женись, позволяю. Я к Аннушке привыкла.

И дала барыня им ручку поцеловать.

Ефим сейчас и гостей пошел сзывать, подарки невесте покупать. А невеста сидит, ему рубашку шьет, а сама разливается-плачет.

- Что ж, Анна Акимовна,- говорит Ефим,- что ж вы своих не зовете?

- У меня никого нет,- ответила.

- Хоть дальняя родня, а все родня,- вы позовите.

- Хорошо,- говорит.

Позвала Анна Акимовна купеческих девушек на девичник. Пришли, все такие разряженные, в шелковых платьях, у одной золотая цепь на шее висела, и в ушах серьги драгоценные сверкали. Была это троюродная сестра Анны Акимовны.

К Ефиму никто не пришел. А уж как Анна Акимовна боялась убогих гостей! Чуть дверь отворяется - она в лице изменяется.

Купчихи сидели около стенок, чинно так, и орехи грызли. Невеста целый вечер проплакала. Ни песен, ни веселья не было; только один Миша утешался.

На другой же день - под венец. Ефим очень спешил свадьбою. Барыня сама молодых благословила. Венчать повезли Анну Акимовну в барской коляске,- так барыня приказала,- а Ефим ехать не захотел, пешком пошел.

Купчихи собрались еще нарядней: набелились, нарумянились. Ефимовых гостей все нету. Перевенчались и приехали все, со всеми гостями, домой. Взял Ефим с усмешкой молодую жену и ведет, а на пороге их встречает хлебом-солью мужичок в зипунишке ветхоньком, в лаптишках. Невеста глянула и зашаталась. А Ефим ее, ближе подводит и кланяется в пояс тому мужичку.

- Злодей! - прошептала молодая.- Злодей!

Все купчихи словно окаменели,- стоят, смотрят так, будто ждут выстрела из пушки. Входят в избу, и в избе на лавках все в лаптях сидят… Купчихи глянули и пятятся к дверям, губы поджимают, платья свои шелковые подбирают,- обиделись, взъерошились…

А Ефим их упрашивает, двери им заступает:

- Что спесивитесь больно, гости дорогие? Да не обидьте, не огорчите: погуляйте на свадьбе!

А купчихи надулись, к стенке лицом от него отвертываются.

Тогда он им двери настежь.

- Была бы вам честь предложена, а от убытку бог избавил! Проживайте без нас, а мы-то без вас проживем!

Купчихи так табуном и понеслись к двери; зашумели промеж собою по-шмелиному.

- Анна Акимовна! - крикнул Ефим.- Угощайте дорогих гостей! Нарочно по всему городу бегал, искал таких, чтоб вам понравились. Что ж вы приуныли-то? Поживется - слюбится!

Понемногу все опомнились, обошлись,- а то ведь даже и повар удивился,- пьют, здоровья, многих лет молодым желают, целоваться их заставляют.

Анна Акимовна потеряна совсем,- вся дрожит, кланяется, целуется; словно она себя не помнит; потом села на лавку, и гости все разошлись,- она не шевельнулась. Говорили - не отвечала, не глянула.


XIII


На другой день она захворала и долго пролежала больна. Барыня к ней лекаря присылала. Он ее спрашивал - молчала. Лекарь ее дурою назвал и, по своему уж разумению, ей какое-то лекарство дал. Не приняла.

Ефим стал крепко тревожиться, затужил, закручинился. Целые ночи над нею просиживал и все, бывало, глядит на нее. А она его глаза встретит - отвернется; голос его послышит - вздрогнет.

А все-таки он суров с нею был; хоть видно уж по всему, что любил, а суров был. Только раз он ее нежными словами просил,- это чтоб лечилась. Уж как он тогда ее просил! Она только отвернулась. После того еще суровей он сделался, еще угрюмей и насмешливей. В черных его кудрях седина засветилась.

Никто не думал, чтобы Анна Акимовна оправилась. Сбирались уж ей гроб покупать, а она выздоровела. Переменила ее болезнь так, что и сказать нельзя: такая стала тихая, смирная,- водой не замутит.

Да не на радость поправилась.

Тяжело да горестно жилось Анне Акимовне. Ефим ей все за прежнюю гордость отплачивал.

- Утеряли вы, Анна Акимовна, свое княжество-то за мною! Вот ведь маху-то дали! Просто беда!

Она все молчит.

И глядит он на нее, бывало, как на своего врага жестокого, и часто приговаривал глядя:

- Жгуча крапива родится, да во щах уварится!

И усмехнется.


XIV


Анна Акимовна сохнет да тает не по дням, а по часам. А спросишь,- «здорова», говорит, и работы своей не бросает, работает. Глаза у ней большие такие стали, щеки впали и такой яркий румянец на щеках играл. Плакать она не плакала никогда: покойна была, только уж такая тихая да печальная! Бывало, как войдет, о чем бы ты ни вел речь веселую,- слово твое замрет и сердце заноет. Даже барыня стала замечать и спрашивать:

- Чего ты, Аннушка, так худеешь? Ты у меня выздоравливай, пожалуйста! Вот еще умрет,- беда тогда! Останусь я без ней, как без рук! Полечись-ка ты, Аннушка!

- Я здорова, сударыня.

- Ну, не худей, если здорова.

Ефим опять жесточе, да жесточе с нею, да угрюмей. Постарел-то он как за это время! Такие морщины глубокие его лицо избороздили! Не те уж глаза живые,- угрюмый, горящий взгляд; усмешка язвительная, слова насмешливые да едкие, а как засмеется - мороз по коже подирает, такой хохот его недобрый…


XV


К осени Анна Акимовна очень ослабела. Дни стали холоднее; дожди пошли. Вот перед покровом денек выдался ясный и теплый. Вышла Анна Акимовна на солнышко погреться: все она зябла. И сидела она в саду, под липою, работала. Время хоть осеннее было, и уж деревья лист разноцветный роняли, а хорошо еще в саду было: ягоды алели на шиповнике, белели пожелклые березы, и дуб еще зеленел… Хорошо было в саду, Анна Акимовна сидела и работала. Я приходила ее обедать звать - не пошла.

- Не хочу,- говорит.

Слезы у меня навернулись, что сидит она такая тихая-тихая.

- Анна Акимовна! - говорю.- Бросили б вы эту работу, отдохнули б немножко!

- На что бросать? - отвечает.- Кончать надо! Постояла я около нее, постояла.

- Славный день сегодня какой, Анна Акимовна, тепло.

- Тепло,- отвечает,- славный день.

Хоть бы она пожаловалась, хоть бы без слов заплакала! Нет! Хотелось мне обнять ее да приголубить; спросить хотелось, что болит, да я не посмела и ушла от нее с тяжелым сердцем, с тоскою.

Под вечер опять я побежала к ней в сад. Ее нет уж там. Я в хоромы, в девичью - нету.

Спрашиваю Мишу:

- Миша, не видал ты Анны Акимовны?

- Видел,- говорит,- она в свою поветку прошла.

А у них была поветка во дворе, где свое добро хранили.

Стучусь я в поветку - никто не подает голосу мне. Толкнула я тихонько дверь и вхожу; за мной и Миша.

Лежит Анна Акимовна холодна и мертва. В руках крест сжала, и такое лицо прозрачное да бесстрастное, словно восковое. Видно, что знала она, ведала, когда умереть ей: чистым полотном скамью застлала, и образ поставила себе в голову, и убралась, нарядилась.


XVI


Бросились мы, сказали соседям, доложили барыне.

Ефима с утра дома не было: послан был куда-то с книгами от барыни.

Сбежались люди; шум, говор, толки, аханье. Послали за дьячком. Стали над покойницей читать и понемногу все угомонились, опомнились. А тут Ефим на двор.

Кто был тут, все от него разбежались: он только оглянулся и прямо к поветке. Мы долго ждали,- не выходит. Пошли сами туда, смотрим: стоит он около покойницы руки скрестивши, глядит на нее, слушает чтение. А дьячок читает громко, протяжно; свечки пылают.

И целую ночь он простоял, не шевельнулся, не вздохнул. На утро пошел, гроб купил, к священнику зашел, попросил дозволенья и могилу вырыл ей сам. Сзывал на похороны. Совсем спокоен человек был, кажись, а все чего-то страшно было; все сердце недоброе чуяло, вещало.


XVII


Отнесли на погост Анну Акимовну и в сырую землю схоронили. Заходили с кладбища люди; поминальный обед был, и Ефим сам распоряжался. Как разошлись все, он лошадей на водопой повел и говорит Мише:

- Миша, слушай да помни! Коли я пропаду, все мое добро отказываю жениной тетке; пусть ей все отдадут. Слышал?

Перепугался до смерти Миша.

- Слышу.

- Ну, помни!

И поскакал.

Вбежал Миша в людскую, дрожит всем телом.

- Ефим хочет руку на себя наложить!

Всполошил всех: побежали к водопою. Все лошади под горою к раките привязаны, а Ефима нет нигде. Окликать, искать, и нашли его шапку около колодца, старого, заброшенного. А в колодце том давно еще девочка утонула,- и дна в нем не было. Около этого самого колодца шапку его нашли, скликали людей с баграми и с крюками, да с гамом, с говором, с шумом Ефима мертвого выволокли. 


ИГРУШЕЧКА


I


Я родом-то издалёка, свой край чуть помню: увезли меня оттуда по шестому году. Вот только помню я длинную улицу да темный ряд избушек дымных; в конце улицы на выгоне стояли две березы тонкие, высокие. Да еще помню, у нас под самым окном густые такие конопли росли, а меж коноплями тропиночка чернела, а где-то близко словно ручеек журчал, а вдали на горе лес зеленел. Да еще я помню свою матушку родную. Все она, бывало, в заботе, да все сиживала пригорюнившись. Отца я не зазнала: он помер, мне еще и году не было. Жили мы в своей избушке. После на чужой стороне часто мне, бывало, те дни прошлые пригрезятся, что кругом поле без краю, солнце горит и жжет, сверкают серпы, валится рожь колосистая; я сижу под копной, около меня глиняный кувшинчик с водой стоит; подойдет матушка с серпом в руке,- загорелая она, изморенная, напьется воды из кувшинчика, на меня глянет и мне усмехнется. А зимою! В печи дрова трещат, в избушке дымно; хлопочет заботная моя матушка, а в окно глянь - снежная, белая пелена из глаз уходит; во всех избах сенные двери настежь, и валит из дверей дым серый. Деревья стоят, инеем опушились; тихо на улице; только задорные воробьи чирикают, скачут.

И вдруг я в хоромах богатых очутилась, всюду шелки да бархаты, стены расписные, гвозди золоченые. Стою я середь горницы замираючи, а передо мной сидит на кресле барыня молодая, пригожая, разряженная. Сидела она и, глядючи на меня, усмехалась. Маленькая барышня, румяненькая, кудрявая, вертелась по комнате да, смеючись, все меня беленьким пальчиком затрагивала - вот словно как деревенские ребятишки галчат дразнят. Как схватили меня с улицы и посеред горницы перед барыней поставили, так и стою я да озираюсь: сердце у меня со страху закатилось. Понемножку я в себя пришла и плакать стала, стала к матушке проситься. Барыня в серебряный колокольчик зазвонила, и человек усатый вбежал: «Отнеси ее домой!» - показывает ему барыня на меня, а барышня как закричит, как затопает ножками!.. Барыня к ней - целовать, унимать - барышня еще пуще… Выскочил из другой горницы барин щеголеватый… «Что? что?» Махнули на усатого человека: «Иди!»,- а меня не пустили, кусочек мне сахару дали и велели: «Не плачь». Потом я помню безлюдное да безбрежное поле, да по полю дорогу змеей черной, да помню свою тоску беспомощную. После уже, как я в лета вошла, то от людей узнала, что и как было.

Увидала меня на улице барышня гуляючи; я барышне приглянулась. «Дай мне эту девочку, подари!»,- говорит она барыне.

Барыня ее уговаривать стала: «На что тебе такая замарашка, глупенькая!» Да барышня ничего слушать, знать не хочет: «Дай девочку!» Сама в слезы ударилась. Вот и приказали меня в хоромы привесть. Привели да уж и не выпустили. А господа в другую отчину выезжали, и на другой день у них был отъезд положен. «Хочу девочку с собой взять!» - кричит барышня. Попробовали ее уговаривать, только слова даром потратили. Барышня опять расплакалась, опять раскричалась; погладили ее господа по головке и велели меня в дорогу с собой снарядить. Приходила к ним моя матушка с горькими слезами: «Отдайте дочку!»

- Я б тебе отдала, да барышня не пускает, очень ей твоя дочка понравилась,- ответила моей матушке барыня.- Ты не плачь, пожалуйста: она ведь скоро барышне прискучит, детям забава не надолго - тогда сейчас твою дочку мы перешлем к тебе.

Вышла барыня из девичьей и говорит своей ключнице любимой:

- Ах, как жалко мне эту женщину! Просто я на нее смотреть не могу. Идите, душечка Арина Ивановна, скажите ей что-нибудь, дайте ей вот денег… ну, отдайте что-нибудь из моих вещей - что похуже. Только поскорее, чтоб она шла себе, чтоб тут не плакала!

Вышла Арина Ивановна к моей матушке и стала мою матушку из хором гнать. Матушка пошла. На другой день, как мы уж выезжали, приходила она хоть проститься со мной - не допустили.

- Лучше ты не показывайся: раздразнишь девочку и барышню еще в слезы введешь, и господ, чего доброго, разгневишь - твоей же дочке жутче придется.

Матушка и не стала добиваться. Только как мы из деревни выезжали, она спряталась на выгоне в конопли да издали на меня взглянула, поблагословила меня. А мне-то, глупой девочке, каково приходилось! От страху, от слез задыхалась, а из всех дверей на меня грозятся, сверкает на меня глазами ключница; барыня проплывет через горницу, усмехается, покажется в дверях барин щеголеватый, песенку себе насвистывает, прыгает барышня, веселенькая,- и все на меня глядят, и всех-то я боюсь.


II


Путь-дорога моя ясно мне помнится. Я ехала в бричке с ключницей, с Ариной Ивановной, следом за господскою каретой. Арина Ивановна была и гневна, и придирчива: за мои слезы детские била меня; не позволяла мне из брички выглянуть и все мне спать приказывала. Я, бывало, как встречу ее глаз черный, злобный да голос шипящий послышу - меня уж дрожь пронимает. Тоска безутешная, страх беспрестанный да жаркое лето знойное совсем меня истомили - я захворала. Тогда меня перестали на всяком постое к барышне на забаву таскать - боялись, что болезнью ее заражу,- велели меня в бричке уложить и с барского стола мне подачки присылали. Бывало, едем-едем, и укачает меня, дремота нападет тяжелая да беспокойная, и вдруг что-то зашумит, пахнет в лицо прохладой; открою глаза - а то мы дубовый лесок проезжаем, и веет свежий ветерок, и зеленые листья шелестят полегоньку. Хочу приподняться: «Чего тебе? куда?» - прикрикнет Арина Ивановна… Я опять глаза закрою, и опять едем, едем под солнцем жарким, и какая-то птица звонко, звонко кричит. Иногда, бывало, барышня вырвется из кареты, вскочит в бричку и давай тормошить меня: «Вставай, вставай ты поскорей, мне без тебя скучно!» Случалося, что и сама барыня подойдет: «А что, Арина Ивановна, что Игрушечка?» Меня, видите, Грушей звали. Говорят, как спрашивала барыня у моей матушки: «Как твою дочь зовут?» - «Грушечка!» - ответила ей моя матушка.- «Грушечка! Грушечка! - подхватила барышня.- Пусть будет она лучше Игрушечка!» Господа посмеялись, им полюбилась кличка такая. С той поры и стала я Игрушечка.

Приехали мы в отчину, в село Рогожино, и там господа на житье поселились. Сначала на новом месте все мне смутно представляется. Я лежала долго больна в избе душной, и поили меня какими-то горькими травами. Много людей в той избе толпилось; они себе и ссорились, и мирились, и охали, и веселы бывали. Были они все мне чужие. Я только на них смотрю, бывало, а они на меня-то разве мимоходом глянут - тоже им девочка чужая. Да и дела много у всякого. Известно, что дворня всегда в суете да в беготне. Хоть дела-то не велики, да лучше великих уходят. Изба эта была высокая, просторная - приходят, бывало, туда и самовары чистить, и пряжу мотать, и белье стирать. Кто, бывало, в людской не поместится, сюда ночевать идет. Называли вое эту избу избой запасною.

Вот только раз я лежу,- приотворилась дверь, и кудрявая голова молодая выглянула.

- Что, все ушли? - проговорил высокий молодец, входячи в избу.

- Все,- ответила я ему.

- А ты что, девочка, лежишь? - ласково да весело так меня спросил.

- Больна,- говорю.

- Ах, бедненькая ты, завезенная крошечка! Выздоравливай-ка скорее!

И пошел себе. И веселый его голос смолк.

Арина Ивановна ходила ко мне всякий день и обед мне из хором приносила. Придет всегда сердитая, грозная: такой страх, бывало, на меня напустит. Как только стала я поправляться, тотчас меня опять к барышне привели и уж с этого дня безотлучно при ней держали.

Рядом с детской была Арины Ивановны горница, а подле горницы маленький чуланчик - темный, узенький, словно ящик,- там я спала. Как вспомню, какие там на меня страхи находили! То представится мне, что кто-то к моему уху наклоняется - шепчет, то в потемках мне чьи-то глаза сверкнут, то, чудится, что-то щелкает. Завернусь с головой в старенькое жалованное одеяльце, лежу, чуть дышу. И вспомнится мне вдруг, как меня матушка на руки брала, как меня голубила - больно сердчишко забьется, зальюсь слезами горючими. И долго, и горько плачу, пока уж из сил выбьюсь, засну. И приснится мне матушка, я к ней прижимаюсь крепко, я хочу ей все рассказать, да пожаловаться, да приласкаться, а тут меня толкают, будят, сон прогнали,- и уж как я, бывало, эти сны отлетевшие оплакиваю, словно живых людей!

Арина Ивановна с первого взгляда меня невзлюбила, а еще пуще гнала за то, что барышня меня жалела, что, бывало, меня и шагу от себя не отпустит, а на Арину Ивановну: «Идите, идите, Арина Ивановна, мне вас не надобно; я буду с Игрушечкой». За то Арина Ивановна, где ни попадет, там меня и пристукнет. «Вот,- твердит,- не было печали! Ах, бесенок ты этакий!» Сначала уж очень она обижала меня, так что и барышня жаловалась барыне, и барыня сама Арину Ивановну усовещивала.

- Была у Зиночки козочка дикая,- говорила,- был попугай у Зиночки, как вы за ними ухаживали, помните, Арина Ивановна? Что ж вам бедная эта Игрушечка сделала? За что вы ее так гоните?

- Не гоню я ее, сударыня, а только мне вот обидно, что хамку со мной равняют. Я хоть бедная вдова, да я родовая дворянка.

- Ах, милая Арина Ивановна! Кто ж вас с нею равняет? Вы понимаете, это Зиночкина забава. Вы для Зиночки это сделайте, не обижайте Игрушечку.

- Да бог с нею! - ответила Арина Ивановна.- Служила я всегда вам, кажется, и верой и правдой, да вот, сударыня, чего дослужилась! Мне заказ девчонку поучить! Для вас же, сударыня, я ее учила; не угодно вам - как изволите!

Мало мне полегчало после этого разговору. Реже, исподтишка, да больнее стала меня Арина Ивановна донимать. И за все стала ко мне придираться. Пройду ли мимо: «Иди-ка сюда, любимочка! - кивает на меня гневно,- иди-ка. Ты это на радостях, что у меня голова болит, бурею-то носишься?»

Говорю ей: «Барышня меня послала, за делом иду» - «Вот тебе барышня! Вот тебе!» Чашка ли, тарелка ли разобьется на другом конце дома - я отвечаю. «Твоих рук, говорит, не минуло!»

Хоть перед нею плачь, хоть божись, она не послушает; чаще молчишь, бывало. Да она и сама, верно, знала, что напраслину взводит. Раз она меня пилатила, пилатила, да уж и сама мне говорит: «Ах ты, бессчастная! И на что ты на белый свет народилась?»


III


Одним вечером сидели мы с барышней в детской, играли на ковре, а Арина Ивановна в своей комнате шила, и слышу, входит к ней кто-то; Сашин голос узнаю (девушка была горничная, Саша).

- Арина Ивановна! - говорит. Опять тростинский мужик пришел, просит, чтоб к Игрушечке его допустили.

- Как ты смеешь мне глупые его слова мужицкие переносить! Сказала я уж раз ему, чтоб убирался! Он у меня дождется радости, дождется! - грозит.

- Да уж очень он просит, Арина Ивановна,- говорит Саша.- Игрушечкиной матери обещался, просила-то как она, сказывает; слезами обливалася: «Сам ты посмотри на нее да хоть расскажи мне, какая она стала!»

Я сижу, так и обмираю.

- Вот еще выдумки глупые! - ответила Арина Ивановна еще сердитей.- Чего ты-то лезешь? Игрушечка с барышней играет, барышню мне, что ли, для вас раздразнить?

- На часочек, Арина Ивановна,- он только отдаст Игрушечке гостинец, что мать прислала, да глянет на нее.

- Что еще за гостинцы там? Принеси-ка сюда, я сама ей отдам.

Горько я тогда зарыдала. Барышня встревожилась, бросилась ко мне,- она, играючи, не прислушивалась.

- Что, Игрушечка, что такое? - добивается.

Арина Ивановна вскочила в детскую.

- Что такое?

- Игрушечка, скажи! - пристает барышня.

- Прислала мне матушка гостинец,- жалуюсь,- не отдают…

- Да что вы ее, глупую, слушаете? - закипела Арина Ивановна.- Вот я ей задам матушкиного гостинца, чтобы барышню не тревожила! Сейчас у меня перестань, негодница! Нишкни!

А сама ко мне…

- Не смейте ее трогать! - крикнула барышня.- Какой гостинец ей прислали? Где гостинец? Сейчас ей отдайте! Сейчас сюда принесите!

А из двери бородатое лицо чье-то выглянуло. Арина Ивановна коршуном кинулась:

- Как смеешь! Куда?

И двери захлопывает.

- Да как же, матушка,- ответил ей кто-то из-за двери протяжным голосом,- дал слово: держись! Пускай сами господа рассудят.

Барышня оттолкнула Арину Ивановну и настежь дверь распахнула. Вижу, стоит мужичок в сером армяке с шапкой в руках; лицо худое такое, борода длинная, смирный да добрый был с виду.

- У тебя гостинец Игрушечкин? - спрашивает барышня.- Иди сюда да отдай ей.

Мужичок барышне низко поклонился вошедши, поглядел на всех и на меня потом показал:

- Видно, Груша? Поди-ка, Груша, сюда,- говорит мне,- поди, я по головке поглажу.

И погладил меня по головке. Арина Ивановна только глядела да думала, что б ей тут сделать; барышня словно дивилась да губки кусала…

- Мать кланяется,- говорит мне мужичок,- помнишь мать-то еще? Ну, не плачь. И гостинчик мать прислала.

Вынул из-за пазухи мешочек и дал мне, а я тот мешочек крепко ухватила.

- Что ж от тебя матери-то сказать, а? - спрашивает мужичок.

А я только плачу.

Арина Ивановна в дверях стала:

- Что ж,- говорит,- скоро? Ты приказчику нужен, иди.

- Ну, прощай, Груша! - сказал мужичок.- Не плачь, мать еще гостинчика пришлет.

- Я к ней хочу… к матушке хочу! - рыдаючи я ему вымолвила.

- Ну, хорошо, хорошо, и к ней пустят, только вот не плачь!

- Царица какая проявилась! - загремела Арина Ивановна,- еще поблажку ей давать! Не видать тебе матушки своей, не видать! - вскинулась на меня.- А ты иди-ка, иди! - гонит мужика.

Погладил он еще по головке меня и ушел. Арина Ивановна вслед за ним выбежала, и большой шум поднялся в девичьей: то слышно крик - Арина Ивановна кричит, то протяжно мужичок говорит. Барышня сидит, свою губку прикусивши, и на меня поглядывает, а я свой мешочек развязываю. В том мешочке были две замашные рубашечки, да глиняная уточка, да медовый пряник.

- Покажи, покажи, Игрушечка, что тебе мать прислала,- говорит барышня, подсаживаясь ко мне, и так все оглядывает, осматривает.

Вошла Арина Ивановна и насмехаться стала:

- Ну, уж рубашечки! Из паутиночки тканы! Да при господах и носить-то нельзя таких! Дотронется как барышня, то и ручку себе обдерет. Дайте-ка я их зашвырну куда подальше!

Уж где у меня и сила взялася, где и храбрость! Не даю, борюсь.

- Арина Ивановна, идите прочь! - крикнула барышня.- Идите прочь!

И прогнала ее опять из детской, сама опять подле меня села. Долго я над своим гостинцем плакала, а она все на меня поглядывала, призадумавшись. Переждавши, пришла опять Арина Ивановна.

- Что вы, Зинаида Петровна, так заскучали? - спрашивает барышню.

Барышня вздохнула и на меня пальчиком показала:

- Она все плачет по своей маме; она к своей маме хочет!

- Да пусть себе хочет! Чего ж вам-то беспокоиться. Не хотите - не пустим, мой ангел, вы не беспокойтесь!

- А плачет?

- Мало чего нет! Да вы ведь ее взяли себе в забаву, вы ее госпожа, мое сокровище, что с ней захотите, то и сделаете: плакать прикажете - плачь! Прикажете веселиться - веселись!

- А как она не станет?

- Не станет! Да мы ее так проучим, что она у нас шелковая будет!

- Мне жалко Игрушечку!

- Вот то-то и есть, что вы всё жалеете! И проку из нее не будет… Вы не жалейте!

- Жалко Игрушечку! - твердит барышня: - Жалко Игрушечку!

- Говорю, перестаньте жалеть - перестанет она и плакать, и всю ее блажь как рукой снимет.

Все это говорится, а я слушаю… слушаю, а слез не могу сдержать - льются.

Вот барышня личико насупила, бровки нахмурила, надула губки и подступает ко мне грозно:

- Игрушечка! Чего ты скучная? Сейчас веселись! Ну, веселись! Я тебе приказываю, я твоя госпожа - веселись!

- Ах, ах, голубчик вы мой! - едва промолвит от смеху Арина Ивановна.

А я, глупый ребенок, слезами заливаюсь горькими.

- Веселись, Игрушечка,- приказывает барышня,- веселись и маму свою сейчас забудь. Слышишь, что я тебе приказываю? Ну, забыла свою маму?

- Нет,- говорю,- не забыла!

Арина Ивановна ко мне:

- Да ты смеешь ли так барышне отвечать, а? Что? Ах ты, грубиянка! Велят тебе смеяться - сейчас у меня смейся!

Смеюсь я перед ней, слезы свои горючие глотаючи.

- Ну вот, видите, мой ангел, она и смеется,- утешает барышню Арина Ивановна.

А барышня глядит на меня такими-то пытливыми глазенками.

- Игрушечка! - говорит.- Как же ты плачешь и смеешься, а я вот не стала б…

- И, голубчик, равняетесь с кем! - ей на это Арина Ивановна.- Ей что прикажут, то она и может.

- Вот, Игрушечка, ты какая! - проговорила барышня.- Вот какая!

С той поры часто она, бывало, меня стращает:

- Игрушечка, не скучай! Ты знаешь, я все с тобой могу сделать; я тебя ведь баловать не буду - ну, вот велю сейчас волка позвать и прикажу, чтобы тебя волк съел. Волк ам-ам и съест, а я жалеть о тебе не буду и отнимать у волка не буду.


IV


Шло время да шло: и год прошел. Раз чем свет, будит меня Арина Ивановна. Я вскочила.

- Оденься поскорей, в церковь со мною поедешь,- говорит,- да по матери по своей панихиду отслужишь.

А я никак в толк не возьму: голова у меня кругом пошла. Умерла? Когда?

- Чего смотришь? - толкает Арина Ивановна.- Сбирайся,- говорит,- скорее, пока еще барышня не проснулась.

Вертела она меня, и совала, и теребила, и все над ухом твердила: «Не помянешь покойницы матери, бог от тебя отступится».

Посадила меня с собою в бричку и повезла. Билось, билось мое сердце и замирало, будто я ждала кого-то. Да все тихо по полям было, белели они под росою, солнышко еще не всходило, из-за лесу холодноватый ветерок тянул.

Подъехали мы к церкви. Вошли - церковь пуста; один седой пономарь прошел крестячись да зеваючи. Арина Ивановна прикладываться пошла к образам и мне махнула: «Иди!» И я за нею пошла. Стали сбираться и священник, и дьячки. Стали по матушке моей панихиду служить. Я была словно в каком-то тумане. Дым от ладана клубился, в дыму свечи мерцали; два старичка-дьячки пели разбитыми голосами, и тихо их пенье по церкви дребезжало. Арина Ивановна стояла впереди, все на меня оглядывалась и все мне грозилась; чужие люди в церковь сбиралися на обедню, на меня смотрели, вздыхали и крестились… «Умерла матушка!» - думаю, а слез у меня нет…

Отошла и обедня. Народ повалил из церкви и рассыпался по дорожкам да по тропинкам. Сколько голосов шумливо смешалося! Арина Ивановна около церкви прощалась с молодою дьячихой и на меня ей показывала:

- Вот,- говорила,- приказала ей по матери панихиду отслужить. Без меня так бы покойницу мать и не помянула.

А дьячиха мне нараспев:

- Что ж, тебе родной матери-то не жалко, что ли? Ах, грех-то какой!

- А я ей еще и не говорила, долго все думала: вот разголосится; она и слезки не выронила. Силой почти и в церковь-то привезла!

И дьячиха опять нараспев:

- Ах, грех какой! Бог вас за это не оставит, Арина Ивановна, вас бог не оставит!

Поехали мы домой. Солнышко уже высоко взошло. Опамятовалась я, и тогда-то уж досыта наплакалась. Боже мой, господи! Какая тоска мою душу сжала! Какая печаль! А бричка по дороге турчит, катится. Арина Ивановна меня бранит, да упрекает, да грозится: «Отчего в церкви не плакала, полоумная! Теперь только хватилась! Вот я тебе дам слез!»

Барышня увидала меня, сейчас заметила.

- О чем Игрушечка плакала?

- У ней мать умерла,- ответила Арина Ивановна.

- Отчего умерла?

- Оттого,- говорит Арина Ивановна,- что Игрушечка не слушается, что девчонка злая, упорная, так вот бог у нее маму взял.

- А я-то не слушаюсь? - промолвила барышня.

- Да вы барышня, как же вам с нею равняться, мой голубчик!

- Мне бог простит? - спрашивает барышня.

- Помолитесь хорошенько, то и простит, мое сокровище: бог милостивый, бог всех любит.

- А Игрушечку не любит?

- Ну, Игрушечка глупая, упрямая, за то и бог не любит ее, за то и наказывает.

- А добрым все можно? Бог их ни за что не наказывает? Никогда?

- Никогда. Добрый человек хоть и согрешит, то все так себе… а злой человек все по злости делает, вот и нет ему прощения…

- Смотри ж, Игрушечка,- говорит мне барышня,- ничего не делай по злости, будь добрый человек, все тогда тебе можно, и все тебе бог простит.


V


Господа наши жили и весело и шумно. Гости почти со двора не съезжали. Дом был высокий, поместительный, веселый: на горе стоял. Кругом дома все сады, цветники, теплицы и широкая лестница каменная под гору, а под горою речка бежала, на речке пристань с флагами для причалу, и плавали лодки под парусами, а на парусах гербы барские вышиты. За рекой, по горе отлогой, чернелись избушки, а на самой вершине реденький березовый лесочек зеленел; а там, куда ни глянь, далеко-далеко чистое поле стелется, ровное.

Часто, бывало, господа и наши, и чужие глядят на ту гору, на избушки ветхенькие: которая покосилась, другая в землю врастает,- глядят да друг другу говорят: «Вот,- говорят,- русский настоящий вид! Только у нас такие виды печальные!» Чей-то барин усатый да плечистый все, бывало, при этом себя в грудь бил руками: «Родное, родное!» - приговариваючи. Очень он яро это приговаривал.

Господа наши были молоды. Нашу барыню все красавицей величали. Такая была высокая да статная, чернобровая, белая, только ленивая. Господи! Какая она уж ленивая-то уродилася! И глянет на тебя-то вполглаза. Всей работы у нее было, всего дела, что из горницы в горницу плавает, склонивши головку набок, и длинным своим платьем шелковым шуршит. Оживится немножко она, разве как гости наедут, говорливые, да веселые, да осудливые. Поднимут на зубки и чепчики разные и генеральшу московскую, поахают об городе Париже да побранят свой уезд,- тогда и наша барыня головку поднимет и заговорит себе громче. Барин поживее ее был, веселые песенки все певал да насвистывал. Говорили, что не башковат он, ну да зато смирен был; с барыней они жили согласно. И она была барыня добрая. Никого они не карали, не казнили; они и сердиться-то редко сердились. Приди кто из людей с какой просьбою к ним - ничего, не выгонят, разве только пускать не велят, коли докучили, или пообещают, да не сделают - забудут. Жили да поживали наши господа довольны да веселы, мирны да спокойны. Вот это сидят, бывало, в гостиной; барин свистит, а барыня глазками по горнице поводит, и вдруг ей в голову пришло: «Мой друг,- говорит барину,- а ведь голубые-то обои были бы лучше в гостиной!» Барин так и вскочит горошком. «Душечка! Какая мысль тебе хорошая пришла! Где у меня-то рассудок до сих пор был?» И давай себя по лбу ляскать. «Ну, такого дела откладывать нечего, сегодня же в город пошлем, а к воскресенью чтобы все готово было».- «Да, да! - подхватит барыня.- Приедет Анна Петровна и Клавдия Ивановна, вот удивятся-то, а уж Анна Федоровна так рассердится, что за обедом ничего есть не станет. Непременно к воскресенью, мой дружок!» И примутся хлопотать, примутся суетиться. В страхе эти дни живут: все им чудится, что кареты во двор въезжают. «Ох, кто-то приехал, кажется!» - говорят, а сами в лице меняются. Удивить хотят, видите, и вдруг, если б застали, что стены ободраны. А иных тревог, других забот у них, кажись, и не бывало. Никогда я не видала, чтобы барин наш призадумался, чтобы барыня всплакнула - нешто безденежье или барышня захворает.

А безденежье их часто пристукивало. Любили они оба и жить роскошно, и наряжаться богато. Барыня все шелковые розовые платья носила да в тонких кружевах ходила. Барин тоже щеголь великий был: шейный платочек все голубиным крылушком завязывал да, бывало, иной раз с утра до самого обеда бьется и не сладит. «Вот день-то несчастный выдался! - вздохнет.- Никак не слажу!» И барыня к нему тут на помочь придет, и Арину Ивановну кликнут, да словно к венцу прибирают: все около него в заботе такой, в хлопотах. А уж как вырядится он - таким брындиком выйдет, перед зеркалами останавливается да так приятно на себя поглядывает и рукой все себя по щеке поглаживает.

Это еще все бы не разор был, если б только не меняли они всего до ниточки каждый год по скольку раз. Мало ли на один дом шло! И к рождеству, и к святой, бывало, весь обновляют. И как уж весело тогда барин хлопочет! Сам картины прибивает. Ведь чудно покажется, как сказать, а скажу правду: до страсти любил он гвоздики вбивать и, случись, что по усердию кто ему этим услужить поспешит, то так огорчится, страх! Потом уж все так и знали, сами не брались никогда, а ему приготовят молоточек. И правду тоже надо сказать, что уж никто так гвоздика не вобьет: так он наловчился, что только глянет и потрафит, куда надо гвоздику. Поедут ли в город господа, чего они не накупят! И самоваров навезут, и сушеного горошку, а дома под самоварами в кладовой полки ломятся и горошку садовники на целый год запасают; понавезут они обои штофные, каких-то рыбок горьких в банках, табакерки с музыкой. Разносчики ли наедут - купцы хитрые, зоркие,- сколько они денег оберут! «Не берите, батюшка,- говорят барину,- это оченно дорогое, вы вот себе подешевле возьмите». Барина словно подожжет: «Подавай мне самое дорогое!» Да и купит такое ж самое втридорога. Еще, бывало, и сдачи не возьмет. И поглядывает на купцов бородатых: вот я вам пустил пыли в глаза! А купцы от радости даже вздыхать почнут.

А как именины справляют или рождение? Пойдут тут сборы да приборы такие, сохрани боже! И вина выписывают, и шаль, и чепчик барыне, и шейный платочек, и желтые перчатки барину. «Да уж, кстати, будут посылать,- говорят,- то выписать и то, и вот это б выписать», и пятое, и десятое. Да так наберется, что на почту телегу надо снаряжать. Хоть много им утехи на именинах бывало, да много ж и хлопот, и тревог не мало: ведь совсем измучатся, пока отбудут, ходячи да думаючи тяжко: что лучше к обеду подать? Да как цветы ставить? Да чем генеральшу б удивить и покойного ее сна лишить? Изморятся, бывало, словно на барщине.

А никому уж столько дела тогда не бывало, как Арине Ивановне. Еще недели за две ее в город туряют: то одно забыли, то другое вспомнили, а там уж ей дома беда начинается. Только она утром глаза откроет, уж ей поваренок из двери чашку просовывает: «Пожалуйте муки!» Выглядывает птичница; молочница тоненько покашливает, чтобы не очень рассердить.

- Ох, нет на вас пропасти! - кричит Арина Ивановна.- И богу-то помолиться не дадут порядком!

Наскоро перекрестится, накинет платок на плечи, и целый день бегать ей, да хлопотать, да сердиться. Господа тревожились, да и веселились, а Арине Ивановне на званых-то обедах, надо думать, ей не очень весело бывало: сидит она себе в самом конце стола в своем чепчике с желтыми лентами, и никто на нее и не глянет, никто с ней не заговорит,- нешто воды налить попросит. Присмиреет она тогда и словно запечалится, задумается, а гости так и жужжат около нее за столом.

Пиры у господ за пирами, а тут глядь - денег нету. Вот сядут тогда они в гостиной и сидят,- приуныли. Один в окошко глядит, другой в другое: «Ах-ах-ха-х!» - ахают. А прошла беда, продали или заложили деревеньку, денежки зазвенели опять и опять обеды званые, гости нахлынули, пир горой, и весело живется, и хорошо им.


VI


На эти пиры, на угощения много деревень с рук сплыло. И Тростино мое родное. Кажись, ведь ни роду ни племени там у меня да и ни лица-то знакомого, а жалко-жалко было, и слезно я плакала, и живей мне былое время припоминалось.

- Игрушечка! О чем ты плачешь? - спрашивает барышня.- Полно оглядываться, не бойся никого, говори!

А я оглядываюсь, не слушает ли где Арина Ивановна.

- Скажи, о чем плачешь?

- Так,- говорю.

- Игрушечка, милая, скажи мне, какое твое горе? - говорит, а сама мне ручку на плечо положила и в лицо мне заглядывает.

- Ах, барышня, барышня! - отвечаю.- И на что вам знать, что мое за горе!

- На то знать, что мне тебя очень жалко, Игрушечка,- говорит.

Я на нее поглядела. Глаза у ней такие тихие, и личико отуманилось.

- Барышня, милочка! Продали Тростино!

- Какое Тростино, Игрушечка?

Она и не знает. Вот я ей рассказываю, и жалуюсь и плачу, а она все мне:

- Говори, Игрушечка, говори.

- Да что ж больше говорить? Я все надеялась, все ждала, авось, когда поедут господа в Тростино,- хоть гляну да вспомню былое,- а теперь продано, не видать мне его и не слыхать об нем!

- На что продали Тростино, Игрушечка? Ты не знаешь?

- На пиры деньги понадобились, то и продали,- отвечаю.- Так я в девичьей слышала, толковали. Кто-то в нашей избушке жить теперь будет!

Хоть Арина Ивановна дразнит меня, бывало, что избушка наша давным-давно завалилась, я хоть часто плакала от ее слов, а все не верила ей. Мне казалось, что и ветшать-то избушке той не приходится.

А барышня слушает мои речи да задумалась, задумалась. Сидела она на ковре, ручкой головку подперла, и в каких-то мыслях тихих и важных.

- О чем, барышня, вы задумалися? - спрашиваю.

- Так, обо всем, Игрушечка.

- Да о чем же обо всем?

- Да так,- отвечает,- как это все на свете делается!

- Да что?

- Игрушечка,- говорит,- ты замечаешь ли, что когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое… Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают… а, Игрушечка?

Да вдруг в тревоге такой ко мне:

- Да нельзя разве, чтобы все веселы были? Нельзя, Игрушечка?

- Видно, нельзя,- говорю.

- Отчего ж?

- Да не бывает так. Вот ведь и мы с вами все вместе, а мысли у нас разные приходят…

- Да отчего ж так? Отчего?

Я что сказать ей не знаю…

Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли.

- О чем щебетать изволили, сокровище мое? - спрашивает у барышни.- Уж не сердитесь ли, мой голубчик? Щечки-то у вас горят.

Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее.

- Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арины Ивановны-то? Скажите, скажите!

- Арина Ивановна! Я вам не хочу ничего говорить,- ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилася:

- Погоди, погоди ты, змейка! - грозится.- Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди!

И побежала к барыне.

- Барышня,- говорю,- что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна.

- Не бойся, Игрушечка, я за тебя заступлюсь.

Двери отворяются, барышня еще мне кивнула - не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и смотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели, поглядели и спрашивают у барышни:

- Зиночка! Что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.

- Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы.

- Что, дружочек?

Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять:

- Что одни люди смеются, а другие в слезах.

Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.

- Ну, скажи, мама,- заговорила барышня,- скажи мне, отчего это так на свете?

Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит - ждет слова, от нее заветного, а барыня ей в ответ:

- Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.

- А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно будто и скучно…

А барыня:

- Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.

- Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут - разве уж тебе их совсем и не жалко?

- Глупых детей наказывают, Зиночка,- отозвался барин, взявши себя за подбородок,- и они сейчас умнеют…

- Да Зиночка у нас умница,- говорит барыня,- она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.

Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:

- Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно…

- Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать…

- Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают что хотят. Зиночка у нас умница! Зиночка умница! - к барышне опять обращается барыня…

А у хваленой умницы такие-то глазки печальные да тоскливые, что вот-вот слезы покатятся, и вздохнула она тяжело.


VII


Арина Ивановна все не спокойна была, и долго она меня после этого душила: скажи да скажи, о чем тогда говорила с барышней.

Барышня все больше ко мне привыкала. И то сказать, что мы ведь все вместе с нею были. Утром, бывало, проснется барышня, оденет ее Арина Ивановна и поведет к господам здороваться и я за ними следом иду. Господа за чаем сидят.

- А, Зиночка пришла! Ану, Зиночка, присядь! - говорит барыня.

А барин какое-то чудное слово, не русское, велит ей сказать. После того барышне чаю нальют, а мне окрайчик хлеба белого кинут, да и отпустят нас в детскую. Случится ли, что господа сами в детскую придут, то ненадолго. Сядут да и смотрят на барышню, любуются, усмехаются.

- Любишь меня, Зиночка? - спросит барыня.

- Люблю,- ответит барышня.

- А меня, Зиночка? - спросит барин.

- И тебя люблю.

- Смотри-ка, ротик у ней какой миленький! - поймает барыня за бородку барышню да и кажет барину.

- А глазки? - ответит барин.- А ручки-то? А ножки-то?

Обцелуют ручки, и ножки, и ротик, и глазки и уйдут себе.

Арина Ивановна день-деньской хозяйством занята, одни мы себе в детской играем. Барышня скоро от игрушек отстала - разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится,- разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне:

- Игрушечка, скажи мне, как ты раньше жила?

Я ей рассказываю, что помню, а она сидит смирнехонько, тихохонько и, ушки навостривши, слушает, слушает. И об чем уж она ни расспрашивала: как землю копают, и как конопли растут, и как их берут, и как крыши кроют, и как холст ткут. Ну, я-то что сама слышала, что на мой глупый разумок детский взбредет, то и горожу ей, бывало. А она так все замечает; глаза у ней такие пристальные, внимательные, точно ей вот это все не нонче-завтра надо самой и уметь, и делать. И случалось, что так меня обнимет она крепко и говорит мне:

- Игрушечка! Я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?

- Да я не знаю,- говорю ей,- кто додумался, а все у нас умеют.

- Может, твоя мама, Игрушечка?

- Может,- говорю.

Прелюбопытная, препытливая была барышня. Бывало, как на нее найдет, засыплет расспросами да вопросами: на что это? Как то? Почему так? Зачем этак? Ну, барыня была ленива, чтоб ей что толковать, сейчас на нее тоска нападала:

- На тебе конфетку, Зиночка, да иди себе играй, мой друг!

- Я не хочу твоей конфетки, а ты мне расскажи то и то! - говорит барышня.

Помню, один раз спрашивает она:

- Мама, отчего все птицы не говорят?

Барыня уж видит, к чему дело клонится, вздохнула тяжело.

- Вот,- говорит,- вот, Зиночка, ты уж опять пошла с расспросами!

- Да ты скажи, отчего все птицы не говорят?

- Не умеют.

- Отчего ж попугай умеет?

- Попугай ученый.

- Отчего других не учат?

- Ах, мой дружочек, кто ж их знает! Вот у мамы голова уж болит. В Москве, кажется, ученых птичек продают, поедем - я тебе куплю.

А сама к дверям норовит. Барышня за Москву ухватилась.

- Постой, мама! Где Москва?

- Далеко, мой друг, очень далеко - пусти меня…

- Какая это Москва? Расскажи.

- Большой город; много игрушек, много конфет продают для умных деточек.

- А еще что?

- Улицы большие, дома,- пусти, дружочек!

- А кто Москву построил?

- Не знаю, мой ангел, ей-богу, не знаю. Да тебе-то начто, кто б там ее ни построил?

Барышня все за полу держит, задумалась и вздохнула.

- Ах, мама,- говорит,- отчего это ты все не знаешь да не знаешь!

А барыня ей:

- Одному богу известно, в кого ты любопытная такая!

- Мама, где бог?

- Ах, дружочек! - ответила барыня в тоске великой.- Да на небесах, а то где ж!

- А как у бога на небесах?

А барыня проворненько юрк за двери.

- Арина Ивановна! - кличет.- Идите, займите чем-нибудь Зиночку.

Барышня и на глаза Арину Ивановну не пустила. Зашла себе в уголок и заплакала. Потом к барину побежала.

- Папа! Скажи мне, как у бога в небесах!

А барин сидел себе в креслах, какие-то картиночки переглядывал посвистываючи; вдруг, откуда ни возьмись - барышня как из-под земли перед ним: «Скажи, как у бога на небесах?» - а у самой слезы так и льются. Барин совсем оторопел.

- Оленька! Оленька! - кричит барыне.- Дай Зиночке конфет.

- Я не хочу конфет,- рыдает барышня,- ты скажи, о чем спрашиваю!

Барин ее за головку взял.

- Не болит головка? - спросил.

- Ну, хоть скажи, кто Москву построил? - пристает барышня.- Расскажи мне хоть что-нибудь!

И так молит его: ручки сложила, припадает к нему. Барин пощурился, пощурился на стены, да вспомнить, видно, не вспомнил ничего.

- Давно кто-то построил. Теперь уж забыто кто.

- Как же это забыто, папа? И все забывают?

- А ты как же думала? Разве все можно упомнить?

- О, папа! - говорит ему.- Мне жалко забывать! Я бы все хотела знать и не забыть.

- Да что тебе пришло в голову, кто Москву строил? Начто тебе?

- Так, знать хотелось, кто и какой был тот, что строил - сильный, большой?

- Не знаю,- смеется барии,- ведь я его не видал. Может, великан, а может, с тебя. Хочешь, я тебе картиночку подарю - Москва представлена?

Поискал меж книгами и дал ей картиночку.

- Вот тебе Москва, поди-ка рассмотри в детской.

Барышня пошла от него. Подержала в руках картиночку и отшвырнула от себя на пол. Поплакала себе еще потихоньку и притихла - задумалась, а играть с того вечера уж со мною не играла.


VIII


И часто она вот так-то всех дивила. Что дальше, то все она пытливее да привязчивее, тут еще захворала да нравная такая стала, ничем ей не угодит никто. Арина Ивановна ей и варений и печений, господа игрушек: «Не надо! Не хочу!» И от всего отворачивается.

- Да чего ж ты хочешь, Зиночка? - спрашивают у ней господа.

- Говорите со мной!

- Ну, что ж? О чем?

- Обо всем!

Тяжело барыня вздыхает, глядючи на барина, а барин в ответ плечами пожимает - оба не придумают, как тут горю помочь. Нанесла ей раз барыня картинок разных и рада была, что барышня занялась ими, а тут беда вышла. Попалась барышне картинка - гора огненная.

- Что это? Отчего огонь?

- Это гора огненная,- говорят.

- Что значит огненная? Отчего бывает огненная?

- Из земли огонь выходит.

- Отчего выходит?

- Так, такая уж гора.

- Как так? Ну, пусть у нас огонь из горы выйдет!

И пристала: «Скажи, отчего огонь»,- и плачет и кричит.

Барина позвали…

- Зиночка,- говорит барин,- есть, дружочек, такие горы, что вспыхивают; они далеко; а у нас горы простые.

Рассказал-то барин хоть не понятнее, да вид у него был важней, чем у барыни. Ну, а барышня все-таки свое: «Скажи, отчего огонь у нас не вспыхивает, отчего там вспыхивает?» Барин и осерчал немножко.

- Что это, Зиночка, пристала! Ты всех нас замучила!

Она ничего не слушает, разливается - плачет.

Да стала еще к тому все чаще хворать и шибко росла,- просто не по дням, а по часам росла. И все чудней становилась. То, бывало, по целым дням шумит, ко всем придирается, привередничает: и того хочу, и другого хочу,- ей всем угождают,- тогда она все бросает: «Не надо! Мне скучно!» - и плачет… А то, бывало, так: сидит она целый день, не шевельнется - думает, и как примется глядеть куда с утра, то до вечера глаз не отведет, на стену ли, в окно ли смотрит, и не видит, а говоришь с нею - не слышит. Чаще да чаще стало на нее находить.

Господа очень сокрушалися: и покою с нею нету, и что из нее выйдет, один бог ведает. Давно еще они поговаривали, что надо Зиночке учиться, пора, да все сбирались выписать ей учительницу, а тут уж они мешкать и откладывать не стали, и говорят барышне:

- Зиночка! К тебе скоро тетя славная приедет, станет тебя учить,- ты будешь умница? Ты ее слушаться будешь?

- Не знаю,- отвечает барышня.- Она-то меня тоже будет слушаться? Когда я буду о чем спрашивать, она от меня не уйдет, как ты? - говорит.

- Нет, мой дружочек, она всегда с тобой будет,- ублажает барыня,- она тебя всему научит, и ты будешь умная-умная девочка.

- Так я буду ее слушаться! - вскрикнула барышня.- А когда же она приедет?

- Скоро.

Барышне уж загорелось: что не едет да что мешкает. Ждет не дождется своей учительницы. Только у ней и речи, что об ней.

- Игрушечка! - говорит мне.- Ты рада ей будешь? Очень рада ты ей?

Не рассудит, какая ж мне-то радость? И кто ее знает, какова приедет.

Приехала немочка выписная. Смирная такая, молоденькая, беленькая и рукодельница великая: никогда она без работы не сидела. В будни шьет, в праздник чулок вяжет и так вяжет, на память, не глядя на спицы, а сама книжку читает. Барышня ее встретила с радостью такою - так ей в глаза и смотрит.

Принялась она за ученье немецкое,- что и засыпает - твердит уроки да слова немецкие. И скоро все понимать стала. Слушаючи, и я себе словцо-другое запомнила.

Только не надолго наша барышня к немочке прильнула, не по ней она была совсем - всего боялась, на всем запиналась, мешалась; а барышня - к огню ее можно приподобить - такая была; еще ж и хворая - так гневная и нетерпеливая. Начала барышня немочку гнать.

- Барышня,- спрашиваю,- за что вы всё на немочку сердитесь?

- Ах, Игрушечка! - отвечает, ручки свои крепко сжавши.- Она меня измучила! Я б ее и видеть-то не хотела!

- Да за что ж так?

- Ах, Игрушечка! Ты еще не знаешь, какая она мучительница! Прошу ли ее: погодите читать, расскажите мне вот это,- нет, никогда не позволит! Что мне придет в голову, так захочется знать поскорей, поскорей, а она: пишите! Урок учите! Я плачу, я прошу - нет, никогда не послушает, не пожалеет! Я б ее очень любила, а теперь видеть не хочу!

Ну, думаю, на тебя трудно угодить! С тобою надо умеючи да умеючи!

А немочка сама только что из детей выходила, где ей с такой быстроумкой справиться; да и от природы она тиха была очень и смирна, и плоха-таки немножко. Немочке тоже не весело приходилось, частенько, бывало, всплакнет. Всем в доме ее жалко было. Прежде Арина Ивановна очень косо на нее глядела, а там видит, что немочка и воды не замутит - утихла, только сердилась на нее, что по праздникам работает: «Через эту безбожницу,- говорила,- и нам еще беда будет! Того и гляди, что или пожар, или гром ударит, что у нас господни праздники не соблюдаются!» Да, слава богу, случая не было никакого. И то сказать, какой это грех работать? И сложа руки спасенья ведь не захватишь! И часто, бывало, Арина Ивановна спрячет у немочки работу в праздник - та ищет, тревожится, не найдет никогда, вот и празднуй, хочешь не хочешь; а в пост не дает ей сливок к кофею. Немочка все ничего, разве поплачет втихомолку. Что дальше, то бедной немочке хуже: барышня уж и вправду глядеть на нее не хочет. Увещала ее барыня, а у барышни весь ответ: «Отошли ее, мама, я ее не хочу видеть!» Раз барышня уж почивала, кличет меня немочка, просит воды. Я ей воды подала, вижу, что у ней глаза опять заплаканы. Я и спрашиваю, то словом, то знаком, как умею, о чем она плачет? Залилась немочка слезами да рукою показывает на детскую: «Сердитая»,- говорит.

- Нет,- говорю я ей,- она не сердита.

Хочу ей растолковать, да не сумею.

- У вас же дети какие? - спрашиваю.

Она меня не поняла. Села прямо и чинно на стуле, глазки опустила и начала спицами перебирать проворно.

- Послушные, рабочие дети у вас? - говорю.

- Да, да! - отвечает и пуще в слезы.

Еще она у нас пожила, потерпела и попросилась, чтоб ее отправили. Ее и отпустили. Барышня сначала, кажись, и рада была, что немочка едет, а при прощанье вдруг затосковала, крепко так немочку целовала и все на нее глядела, глядела, глаз не сводячи.

Все в доме об немочке жалели, а забыли ее скоро тоже все. Добра вот была и приветна, да чужа как-то: ни она по нас, ни мы по ней не пришлись.

Дольше всех ее барышня помнила и раз мне говорит:

- Игрушечка, всегда Каролина Карловна такая будет?

- Какая? - спрашиваю.

- Часовая.

- Как часовая?

- Да все у ней по часам, и сон и слова.

- Да, вашей бурливости от нее не дождаться,- смеюсь, а барышня стоит и о чем-то раздумывает.


IX


На место немочки привезли ей француженку, крошечную бабеночку, вертлявую; носик у ней ястребиный, глазки так и бегают. Все она тихонько покашливала и ходила по горницам, высокими каблуками постукиваючи. А кланяться она так кланялась, что ни к кому спиной не оборачивалась. Барышня ждала ее - не радовалась: «Не приедет такая ко мне, как я хочу!» - говорила мне и встретила француженку угрюмо, да та ее сразу озадачила: бросилась обнимать, целовать, схватила на руки, зачастила словами,- по-русски она говорила куда смешно. На другой день француженка в куклы стала с барышней играть и усы себе навела чернилами,- барышня все не поддается ей, только улыбается, будто нехотя, и глядит на нее пытливо,- и говорит мне:

- Игрушечка! Какие разные люди-то бывают!

Билась, билась француженка, все барышня дичится. Вечером вижу, француженка манит меня из дверей к себе. Иду. Она меня по щеке потрепала и дает мне старенькую ленточку, а сама шепчет:

- Слушайся меня, я тебя буду дарить.

А я молчу.

- Ты всегда с барышней? - спрашивает.

- Всегда.

- Как же вы играете? Что барышня любит?

- Разговаривать любит.

- Как так?

- Любит,- говорю,- чтоб рассказывали ей все, а она чтоб слушала.

- Хорошо, хорошо,- шепчет мне,- говори мне все, что знать будешь, я тебя всем обдарю. Смотри ж, никому о том не скажи.

И махнула рукой:

- Иди.

Я пошла от нее да и думаю себе, барышнины слова вспоминаю, что каких-то людей на свете нет!

На другой день француженка в такие рассказы пустилась! Без умолку говорит - барышня слушает и все к ней ближе подвигается. Что долго рассказывать? В месяц она барышню совсем в руки взяла; слова ее слушается барышня, не отходит от ней.

Господа радуются себе, что барышня повеселела, не знают, как им Матильду Яковлевну благодарить и чем; то и дело ей подарки, а Матильда Яковлевна руки к груди прижимает да приседает перед ними. Скоро она прибрала к рукам и барыню и барина: ее обо всем спрашивают, с ней обо всем советуются.

Арину Ивановну точило горе: не взлюбила она француженку, а видела, что та всем домом вертит и даже ее ненависти не замечает, а ненавидела ее Арина Ивановна всей душой: походку ее заслышит - изменится в лице. Да, уж не прежняя немочка безответная это была, чтоб ее постным силой кормить - нет! С этой шутки плохие. Она сейчас к барыне и этак, шутя да смеясь, все расскажет,- веселехонько, хоть у самой на сердце кошки скребут. И зовут Арину Ивановну к барыне.

Арине Ивановне выговор.

А мое житье какое было? Хоть попрежнему я была при барышне, да уж была я одна-одинешенька; барышня совсем меня бросила, все с француженкой, все с Матильдой Яковлевной, а я с утра приду, простою у притолоки день целый, так меня и не вспомнит никто. И Арина Ивановна, и та пренебрегла тогда мной; она не заметит, стукну ли я, войду ли, не то чтобы, как прежде, надзирать за мною, следить. Правда, что она стала не такая нападчивая,- задумчива ходила и сурова, а тиха. То я, бывало, с барышней поговорю, то от Арины Ивановны стерегуся, а тут я осталась уж совсем ни при чем. Сердце мое очень ныть стало: что некуда и не к кому мне пристать на всем свете белом. Сижу в каком-то я раз полусне и слышу, кличет Матильда Яковлевна и дает мне в руки свою шкатулочку.

- Хочу, чтоб починили хорошо! - говорит и показывает, что уголок отклеился.

Я схватила эту шкатулочку обеими руками, да никого не спрашиваючи, опрометью, через сад, к столярной. У самой сердце стучит, вот будто я из темницы вырвалась. Бегу, бегу, а прибежала к дверям и оробела. Тихонько двери отворяю - вижу, там человек пять на работе: кто стругает, кто пилит, кто меряет; по окнам везде стружки, на полу тоже стружки ворохами навалены. Все ко мне обернулись, все на меня глядят:

- Это ты? Зачем ты?

Я показываю им шкатулочку.

- Андрей, а Андрей! - стали кликать, и вижу, высокий человек из боковой горенки выходит… Я его сейчас узнала, вспомнила, как он мне говорил: «Бедная ты девочка завезенная! выздоравливай-ка ты скорее!» Все такой же он был, и веселый, и кудрявый, и ласковый. И он меня узнал.

- Ишь, как выросла! - сказал.- Ну, расти себе, расти!

А другие у меня шкатулочку уж взяли, ему показывают, разглядывают, спорят. Один там, бойкий такой, все он стоял подбоченившися.

- Я,- говорит,- могу и получше этакой сделать!

А ему другие:

- Да ты и такой не сделаешь!

- Лучше сделаю!

Спорить опять начали. Андрей мне говорит:

- Приди завтра за шкатулочкой,- будет починена.

- Можно мне стружечку взять? - спрашиваю.

Он захватил полны руки тех стружек да и обсыпал меня всю ими.

И целый день все я после думала, что вот завтра я опять пойду туда, и что завтра мне Андрей скажет, усмехнется ли и глянет ли, или он меня не заметит за работой?

Ходила я, и он меня приветно опять встретил и сказал: 

- Собраться надо да тебе игрушечку какую сделать!

С той поры так меня и тянет туда, да не смею и скучаю. И что сделала. Держу я раз барышнину игрушку - барин ей привез домик, совсем настоящий домик,- верчу я тот домик да думаю: «Домик, домик! Чтобы тебе изломаться! А меня послали б чинить отдавать, и я б побежала… Что бы тебе, домик, рассыпаться!» - а домик - хруп! - да и рассыпался. Перепугалась я тогда. Не так барышни боялась, а что достанется от Арины Ивановны, что от Матильды Яковлевны будет. Стрелой я пустилась прямо к Андрею.

- Что такое? Что? - спрашивает, а на мне лица нет.- Не бойся, не бойся, я починю, никто не узнает. Ах ты, бедненькая, как перепугалася! - смеется.


X


Живем так-то, каждый с своею заботой, и вдруг замечать стали, что барышня совсем нравом изменилась, и опять на нее стало находить. То она от Матильды Яковлевны шагу не отступала, а то сторониться стала. Перестала расспрашивать, почти и говорить с ней перестала. Подаст урок да и молчит целый день. Хочу, бывало, я к ней подойти, да не смею, боюсь Матильды Яковлевны, а барышня сама не позовет и словно она никого около себя не замечает, сама с собою шепчет.

Матильда Яковлевна совсем не та стала к барышне, суровей и строже; уж не то чтоб у барышни ручки целовать, как сначала, она уж и прикрикивать на нее стала. Как прибрала она господ к рукам, то ничего не боялась. Барышня долго терпеливо все переносила, что я только дивовалась, а Арина Ивановна божилась, что француженка околдовала барышню. Спрашиваю я: 

- Барышня! Очень вы Матильду Яковлевну любите, что вы все от нее сносите?

- Игрушечка! - отвечает мне.- Она рассказывает так хорошо и много, много всего знает. Может, она мне еще расскажет что…

И все сидит около Матильды Яковлевны и тихо ждет, и тихо вздыхает. Матильде Яковлевне она надоела скоро; стала она от себя прогонять ее и стала над нею подсмеиваться. Раз Матильда Яковлевна уж очень с ней дерзко обошлась, накричала, набранила, и, было, барышнин нрав прежний проявился: вспыхнула она и заговорила так, что Матильда Яковлевна струсила и все в шутку обернуть захотела. Барышня от нее отвернулась и ушла.

Не говорит она с того часу с Матильдой Яковлевной, не подходит к ней. Матильда Яковлевна хоть спокойный вид на себя принимает, а крепко тревожится и все у меня выпытывает:

- Что барышня? Что говорила? С кем говорила?

Я вижу, что и барышня не спокойна: ухожу я от нее поздно вечером - не спит, ранним утром застаю - не спит.

- Барышня! - говорю.- Чего заботные такие?

- Тяжело мне,- ответила.

- Матильда Яковлевна вас огорчила?

И она опять:

- Тяжело мне, Игрушечка!

Прошло сколько дней. Все барышня в тоске и все, видно, душа ее волнуется. Одним утром прихожу, застаю, что она уже совсем одета, стоит подле окна. А лицо у нее было тогда такое, словно она кого одолела или решилась, пошла на что. Быстро ко мне обернулась и спросила:

- Матильда Яковлевна встала?

- Нет еще,- говорю.

- Скажи мне, как встанет, сейчас же скажи, Игрушечка!

Я пошла, дождалась, пока Матильда Яковлевна встала, прихожу и говорю. Она изменилась в лице. Постояла середь горницы и пошла прямо к Матильде Яковлевне. Та сидела, чай в своей горнице пила около столика. Удивилась очень приходу раннему и пытливо глядит. Тихо подошла к ней барышня и тихо села около нее на скамеечке, как прежде садилась ее рассказы слушать, и сама так глядела она на Матильду Яковлевну, словно и корилась ей, и просила, и ласкалась. У Матильды Яковлевны глазки сверкнули - обрадовалась, только радость свою скрыла и едва глянула на барышню. Стала ей выговаривать и попрекать; барышня все белей да белей становится и молчит. Замолчала и Матильда Яковлевна сердито. Пыталась барышня с ней заговорить и такие тихие да ласковые ей слова говорила. Матильда Яковлевна все-таки ей надменно отвечала и грубо так.

Приехали гости, за Матильдой Яковлевной прислали; она с собой барышню кликнула; та за нею покорно пошла. Гости спрашивают: «Чего это Зиночка так изменилась?» И господа тогда вдруг перемену увидели, встревожились. Матильда Яковлевна берет барышню за руку и середь гостиной ее выводит и давай рассказывать: что вот какая Зиночка упрямица была, да теперь сама хочет исправиться, вот сегодня прощения просила. «Да?» - спрашивает у барышни. Та чуть слышно что-то сказала; бледна она стояла и вся дрожала. Хотела уйти - Матильда Яковлевна не пустила, около себя посадила. Гости все стали тогда барышню хвалить, целовать, стали советы ей давать. Господа радуются, а Матильда Яковлевна все говорит им: «Да, вы недаром свою Зиночку на мои руки отдали!»

Сказал ли кто слово лишнее или чем другим обидел барышню, только она пришла из гостиной словно больная и очень долго плакала.

С этого дня отшатнулась она от Матильды Яковлевны навсегда, навек. Спохватилась тогда Матильда Яковлевна. Давай заискивать, всячески ухаживать, ублажать - ничего уж не помогло: только, бывало, посмотрит на нее барышня так, что будто и жалеет ее и брезгает ею.

Матильда Яковлевна боялась, чтобы господа печали барышниной не заметили, чтобы не вздумала на нее барышня жаловаться.

Барышня не жаловалась, только еще стала она задумчивее, очень поскучнела и часто плакала. И плачет, бывало, уж не попрежнему, с криком да с сердцем,- тихо себе плачет да горько.

Все это замечала Арина Ивановна, и уж не раз она к барышне тайком пробиралася; ручки у ней целует.

- Я ваша слуга верная, я! - все твердит, а та и слушает и не слышит.

- Чего-то вы все не веселы, все скучаете? Замучила вас, видно, ученьем-то, мое сокровище? - говорит барышне.

- Да я ничему не выучилась и ничего не знаю, как же замучила? - ответит печально.

- Ах она, ехидная! - воскликнула Арина Ивановна.- Сколько времени учит, а ничему не выучила! Да она нарочно ученье тянет, чтобы побольше поживиться от папеньки, от маменьки! Да она обманщица лукавая!

И, верно, ее слова барышне западали в душу, все она печальней становилась.

- Игрушечка! - часто говаривала.- Никто нам правды не скажет истинной! Вот как, Игрушечка!

Матильда Яковлевна все видела, все знала, как Арина Ивановна барышне нашептывала, как к ней тайком прокрадывалась, видела, а молчала, будто не до нее дело, и весела была всегда, и говорлива; хоть часто, бывало, с сердцев у самой ручки дрожат, а улыбается и глазки щурит ласково.


XI


Минуло барышне 14 лет. Тут уж и все стали замечать, что она умом мешается: забывать стала имена. Особенно начала она мешаться, как побывала на похоронах. Умерла в соседстве богатая барыня, и весь околоток зван на похороны. Пышно ее хоронили - такой ее последний завет дан детям,- и наши господа были и барышню с собой брали. Только она приехала, я сейчас заметила, что глаза у нее нехороши.

- Игрушечка! - шепчет мне.- Ты видала мертвых? Понимаешь ли, что значит умереть?

Я хочу о другом заговорить, она меня не слышит и все себе твердит одно:

- Живет человек, умирает человек; все живут, все умирают.

И кто к ней ни подойдет, она всем одно и то же. Ничем ее нельзя отвлечь от мысли той, ничем рассеять. Господа тогда перетревожились, послали за лекарем. Лекарь говорит: «Помешана».

Помешательство, ее было тихое; иногда она как будто и в себя приходила. Слез ничьих не могла видеть, вся побледнеет, бывало, задрожит. Я ей говаривала:

- Не тревожьтесь, барышня; со всеми горевать не станет вас.

- Игрушечка! - отвечала мне.- Когда плачет человек, ты знаешь ли, как ему больно! А я знаю, как больно!

Мало ей лекарством помогали. Стала она всех дичиться; потом стала от всех бегать,- тоска у ней безотходная была, ныла она да чахла. Перестала узнавать - ни отца, ни матери не узнавала. Кручинились господа. Громко Матильда Яковлевна вздыхала. Соседи приезжали проведывать, смотрели на нее из-за дверей, жалели, а она стоит серед горницы, думает, думает, словно хочет что-то припомнить, да не дается ей, и в муке великой она за голову берется. А то плачет - горько-горько плачет по целым часам. Спрашивай - не ответит, не заметит или испугается - убежит. С горя по барышне и барыня хворала это время. Матильда Яковлевна все около нее, утешала, успокаивала, а я при барышне. На моих руках она и умерла.

В розовый бархатный гроб положили ее, сухенькую, худенькую, и такое у ней было личико заботное, такое печальное - вот, кажись, большие глаза откроются и в сомненье она станет спрашивать о чем-то.


XII


После барышниной смерти барыня меня за собою ходить приставила. «Она за Зиночкой ходила - я хочу, чтобы она и при мне была».

А время своим чередом пошло, стали привыкать, слезы высохли, только вздохнут о барышне, как вспомнят, да поскорей речь о другом заводят, повеселей. Сняли черное сукно со стен: опять и шумно и весело в хоромах; опять господа обеды званые дают.

Матильда Яковлевна все у нас живет, да и отъезжать, видно, не думает. Она с господами неразлучно; барыня только глаза откроет, уж Матильду Яковлевну кличет. Матильда Яковлевна и книжки вслух читает, Матильда Яковлевна и гостей забавляет, она ж их и осудит, и осмеет, и передразнит, как выпроводит. Вот это, бывало, по вечерам, если случится, что никого гостей нету, Матильда Яковлевна и почнет в разных лицах являться: то генеральшей войдет чернихинской,- ну совсем генеральша, так же и шаль по всему дивану распустит, чтоб никто рядом не сел, и посматривает так же строго на всех,- то представит карачевскую барышню, что все вздыхает и платочком обмахивается; всех она, бывало, переберет, всех-то до единого. И очень господ этим утешала: так хохочут, что приходилось иногда обоих водой брызгать.

А Арина Ивановна ночей не спит, в тревоге она да в сомненье: стала Матильда Яковлевна что-то часто в хозяйство вмешиваться. Войдет к Арине Ивановне: «Дайте ключи!» - и, не дождавши слова ответного, возьмет сама и пошла по кладовым шарить. Барыне жаловаться было нечего, с каждым днем больше ее обходила Матильда Яковлевна.

В обиде, в досаде, в тоске сидит себе одиноко в своей комнате Арина Ивановна; похудела и пожелтела; перестала к попадье в гости ездить, перестала и к обедне по воскресеньям ходить. С нами то вдруг ласковая такая, такая приветная, свои сны нам рассказывает, работой нашей не нахвалится, то вдруг раскричится, разлютуется, все не по ней, все нехорошо, грозится: и то и другое будет вам. Если встретится с Матильдой Яковлевной лицом к лицу - всякое дело бросает, прочь бежит.

А Матильда Яковлевна ее не пускает, останавливает и своими словами ласковыми да приятными разобидит ее и до самого сердца доймет, а за обедом льстивым голосом спрашивает: «Чего задумалася? Здорова ли?»

Побелеют губы у Арины Ивановны, глухим голосом она за внимание благодарит, а Матильда Яковлевна усмехается да шейку вытягивает:

- Что, что? Я не расслышала,- говорит.- Что?

И благодарит Арина Ивановна ее в другой раз за внимание.

А то, помню, как подошла она к Арине Ивановне и приласкала ее:

- Милая моя! - а сама ее по плечу потрепала, глазки прищуря, с улыбочкою.

Задрожала вся Арина Ивановна, и дух у ней занялся; не может слова вымолвить, глаза черные засверкали - а та на нее глядит, все усмехаючись, да легонько по плечу ее треплет.

Выговаривала Арине Ивановне барыня:

- Что это вы, Арина Ивановна, всё такие скучные,- вы и на нас, милая, скуку наводите, да и смотреть вы стали так угрюмо. Заговаривает с вами Матильда Яковлевна, вы едва отвечаете,- как же это можно так, это невежливо.

Начала седеть Арина Ивановна…

Раз Матильда Яковлевна долго с барыней, запершись в спальной, сидела, и выбежала Матильда Яковлевна очень весела оттуда, прямо к Арине Ивановне.

- Дайте ключи,- говорит,- дайте, милая Арина Ивановна моя, вы теперь уж будете на покое - поздравляю!

- Как? - проговорила Арина Ивановна.

Потом бросила ей ключи на стол:

- Чтоб тебе добра не было, змея подколодная! А я тебе этого не забуду!

Матильда Яковлевна как ни в чем не бывало схватила ключи и побежала. Слышала ли она, что ей Арина Ивановна сказала, нет ли - кто ее знает.

- Поеду от вас,- говорит нам Арина Ивановна,- поеду, да нигде мою злодейку не забуду!

Пошла она к барыне:

- Покорно благодарю за милости ваши, сударыня! Пусть вам другие лучше моего послужат!

А барыня ей:

- Что это значит? Вы куда сбираетесь разве?

- Приказали у меня ключи отобрать, значит, я не надобна,- говорит Арина Ивановна.

- Полноте! Я это сделала для Матильды Яковлевны - ей хотелось похозяйничать,- а вы все-таки оставайтесь у нас; зачем вам уезжать? Да мы привыкли к вам, и вдруг вас нет - останьтесь! Будете Матильде Яковлевне помогать.

Подумала-подумала Арина Ивановна и осталась.

Прошло после этого месяцев, может, с пять. Матильда Яковлевна на целый дом ключами гремит и свои приказы выкрикивает. Арина Ивановна с утра до вечера в своей горенке, редко и к обеду выйдет, все жалуется: «Больна! Неможется!» И глянуть на нее - иссохла, извелась, в лице у ней ни кровинки, или уж огнем щеки горят; глаза у ней беспокойные, блестящие. А Матильда Яковлевна то ей варенья с ложечку пришлет, то сливок в чашечке на донышке. Слуги-то меж двух огней; и не понести боишься: Матильда Яковлевна пошлет да сама за дверями слушает - отдашь ли; и подать боишься, что Арина Ивановна посланцев неласково принимает - чем попало им в голову, а приношение об пол. Так-то было сначала, потом Арина Ивановна не то присмирела, не то сама гневом своим утомилась,- только глянет да головой кивнет.


XIII


Так мы петрова поста дождали. Петровками, на первой неделе, в ночь, внезапно Матильда Яковлевна захворала: кричит, вопит - весь дом подняла на ноги. Скорей за лекарем - нету, на следствии, за другим - к какой-то барыне в чужой уезд взяли; а Матильда Яковлевна не своим голосом кричит:

- Умираю! Умираю!

Ей и припарки и примочки - хоть бы что помогло. Все в тревоге большой, в страхе, только Арина Ивановна из своей комнаты не выходит. Побежала за ней.

- Сама больна! - ответила.

- Матильда Яковлевна умирает! - говорю.

- Туда ей и дорога!

- У вас лампадка потухла,- зажечь?

- Не надо. Иди себе.

Как лежала лицом к стенке, так и не обернулась.

Барыня заметила, что ее нету.

- Что это значит, отчего не пришла Арина Ивановна? Где она? Позовите ее.

Тогда она пришла, бледна очень, завернувшись в черный платок.

- Арина Ивановна,- к ней барыня,- что тут делать? Как быть? Не стыдно ли вам, что стоите вы как каменная, ни за что не возьметесь, не поможете? Ведь она может умереть!

- Я ее от смерти не спасу, сударыня, если ее час пришел! - так-то мрачно ответила, что барыня примолкла и только охнула.

А Матильда Яковлевна как увидала, что Арина Ивановна подходит, руками замахала на нее и закричала:

- Не подходить! Не подходить ко мне!

Как стала в углу Арина Ивановна, недвижно целую ночь простояла. К свету Матильда Яковлевна померла.

Стоят все над покойницей и тужат, и дивятся, что вот смерть-то скорая да нежданная. Подошла и Арина Ивановна, на нее поглядела, а перекреститься не перекрестилась и прощаться не стала. Барыня плакала и Арине Ивановне говорила:

- Ах, Арина Ивановна, как жаль-то ее, как жаль! Распорядитесь похоронами, хороните ее поскорее - я сама боюсь заболеть от грусти!

И приказ отдала никогда к столу грибов не подавать - говорили, что смерть Матильды Яковлевны от грибов: она всегда приказывала для себя особенно к ужину грибы готовить и того вечера ими ужинала.

Похоронили Матильду Яковлевну, а добро ее все барыня Арине Ивановне отдала.

В сумерки пошли мы перетаскивать сундуки к Арине Ивановне в горницу; Арина Ивановна и промолвила:

- Хотела,- молвит,- ты у меня кусок хлеба отбить, хотела меня выжить, да вот сама в сырой земле лежишь! Теперь на моей улице праздник!

И усмехнулась.

- Запирайтеся, двери, запирайтеся! - приговаривает, захлопываючи двери.- Пустей, горенка замкнутая!

Да вдруг как вскрикнет не своим голосом, мы чуть сундук не упустили - оглянемся, она бледная как смерть, вся дрожит.

- Что такое? Что такое?

Никак от нее не добьемся и от дверей ее оттащить не можем.

- Поймала меня, не пускает, поймала! - шепчет Арина Ивановна и в ужасе великом крестится рукой дрожащей.

А то она сама свое платье дверью прихлопнула, да примстись ей, что ее покойница поймала. Ну, огляделись, успокоились, посмеялись. Усмехнулась и сама Арина Ивановна, да не душевно она усмехнулась, и видели мы, что все она крестится и молитвы шепчет, и вздрагивает, и озирается.

Вечером сидим мы, девушки, за работою в девичьей, а колокольчик динь-динь беспрестанно: все кличет Арина Ивановна то за тем, то за другим. То спросит, не идет ли дождь, то воды велит подать, то кошку ей принесть.

- Что это Арина Ивановна сегодня развозилась? - говорим меж собой.

На другой вечер опять поминутно кличет. Две свечи горят у ней в горнице - когда это видано? Вздумала нитки мотать и меня держать моток позвала. Я стою да со скуки гляжу ей в лицо: какое мрачное у ней лицо-то! - думаю.

И все она к чему-то прислушивается, все ее словно дрожь пронимает и то и дело со свечей снимает.

- Тускло как горят, слепые свечи! - все приговаривает.

А свечи были как свечи и горели ярко.

- Игрушечка! - говорит она мне и усмехается, да так усмехается, что мне чего-то ее жалко стало, сама не знаю чего, а стало ее жалко.- Игрушечка, расскажи ты мне сказочку какую-нибудь!

- Я не знаю, не умею,- ответила я ей.

Она замолчала и опять мотает. Много мотков в тот вечер она перемотала. Пробил первый час.

- Поздно! - говорит.- Как скоро эти часы бегут: не успеешь оглянуться, уж и ночь. Ну, Игрушечка, ступай себе. Да постой! Что, ты все еще боишься в чуланчике спать?

- Нет,- говорю,- привыкла.

- А то приди-ка ты ко мне ночевать. И тебе б веселей, да и мне прислужишь случится; вот вчера кликала-кликала воды подать, никого не добудилась. А у меня сегодня что-то голова болит.

Принесла я свою постелю в ее комнату, жду, что она ляжет, что свечи погасит. Она легла, а свеч не погасила.

- Не надо,- говорит,- пусть их горят. У меня что-то голова болит - не спится.

А сама все бледней да бледней, все вздрагивает да крестится, и на меня такой страх навела,- боюсь, хоть сама не знаю чего. И до света мы с нею глаз не сомкнули.

На другой день все на Арину Ивановну люди поглядывают, перешептываются, дивятся; она заметила. Вечером опять прихожу.

- Иди себе,- говорит,- сегодня мне получшало.

Я и пошла в свой чуланчик. Только я глаза свела - так страшно кто-то закричал, что я опрометью бросилась в девичью, а оттуда мне навстречу уж бегут, свечи зажигают, суетятся, все перепуганы.

Случилось что-то с Ариной Ивановной. Вбежали к ней - она вниз лицом на своей кровати лежит, как мертвая. Мы ее подняли, воды дали напиться; пришла она немного в себя.

- Садитесь,- сажает нас на свою кровать.

Мы только смотрим друг на дружку, дивно да чудно нам, а Арина Ивановна то к тому, то к другому прижимается, как малое дитя.

- Не уйдите вы от меня, не уйдите! - просит.- Не покиньте!

И господа услыхали, потревожились, звонят в колокольчик: что такое? кто кричал?

- Арине Ивановне что-то приснилось, Арина Ивановна кричала.

- Да что ж ей приснилось?

Тогда и говорят, что, верно, ей покойница Матильда Яковлевна привиделась.

- Какие пустяки! - вскрикнули господа.- Вот выдумки несообразные!

А у себя, приказали сейчас же лампаду зажечь.

С тех пор, как вечер, так Арина Ивановна и скликает нас, и рассаживает вокруг себя. Днем еще ничего, и по хозяйству похлопочет, а как вечер - беда. И плачет, и дрожит. Ночью у ней свечи не угасают, и девушки очередуются, не спят при ней. То белое в окне мелькает, то чья-то ей походка слышится, то дунет кто-то ей в лице холодом, то чудится, что-то в уголку шевелится, то за собой смех слышит. Стал слух носиться между людьми, что покойница к Арине Ивановне по ночам ходит и мучит ее за то, что смерти ее радовалась; много было об этом толков, много домеков,- да ведь всего-то не переслушаешь, что люди говорят,- только что на всех страх нашел; сами господа хоть днем и посмеивались и бодрились, а к вечеру начинали прислушиваться да оглядываться. Двери в той горнице, где Матильда Яковлевна жила, забили наглухо и каждую субботу покойницу в церкви поминали.

Понемногу стали успокоиваться - не находила покою одна Арина Ивановна до самой смерти. В страхе да в тоске она скоро и зачахла. Перед смертью у всех у нас прощения просила и с рыданьем говорила:

- Помолите вы за меня бога! Помолите!

Священник, что ее исповедывал, тихий старичок такой, вышел от нее сам не свой и все крестился шел.

Какое у ней было добро, какое имущество, Арина Ивановна на церкву да на нищих завещала.


XIV


После Арины Ивановны нам было вольнее: и на крылечке постоишь, и сад оббежишь - не боишься. Барыня за нами не следила, лишь бы ей все было готово, подано, а то что себе хочешь делай, где угодно будь. Кроме того, еще господа в последнее время в большой тревоге были и печали: совсем денег не стало. Пшеницу они еще на корню продали, и хватило им не надолго: отпраздновали барынины именины, а на свои барин больным сказался, не было ни обеду, ни пиру; и ставни велели затворить, чтоб видел, кто приедет, что так-то уж хворы, что и свету божьего глаза не сносят. Все барин письма пишет, а барыня через его плечо читает да вздыхает: ответные, верно, не хороши, не веселы шлют: как ни получат - призадумаются, совсем примолкнут.

Ходила я раз по саду под вечер, вдруг прямо к моим ногам яблочко упало, да такое славное, наливное яблочко. Подняла я да оглядываюсь. Господи! Откуда это? А недалеко от меня Андрей стоит, смеется.

- Испугалась? - спрашивает.

- Нет,- говорю.

И давно ли он тут гуляет, спрашиваю.

- Я давно уж гуляю.

- Как же я не видала?

- Да я ходил вдалеке, сторонкой, да смотрел, как ты гуляла, как думала… и о чем так думала?

- Мало ли что в голову придет, а рассказать-то ведь трудно,- ответила ему.- Какие славные вечера теперь стоят, погожие,- говорю.

- Да,- ответил он,- тихие.

Да и разошлись мы. Я ему за яблочко и спасибо не сказала, как-то забыла. Ну, думаю, в другой раз увижу, скажу.

На другой вечер опять я в саду его встретила и за яблочко поблагодарила, да больше-то и не приберу, что ему сказать: опять вечер погожий похвалила… да «прощай», говорю.

- Что ж, если вечер-то вправду хороший, отчего же не погуляешь? - спрашивает.

- Нет,- ответила,- нельзя, работа есть барская.

- Может, не к спеху? - промолвил.

- Нет, спешная… прощай…

И пошла.

Оглянулась - он стоит и мне вслед глядит.

А работы у меня не было тогда никакой, и сама я не знаю, зачем перед ним слукавила. Пришла в хоромы, села да до поздней ночи просидела под окошечком, сложа руки.

Стали мы каждый вечер встречаться… Он мне слово скажет, я ему - и разойдемся.

Неприметно свыкались. Кажись, что тут - одно слово перемолвишь да в его глаза приветные глянешь,- а присушило, приворожило на целый век. Всем он мне полюбился: и красой, и речами ласковыми, и разумом быстрым. Веселый был такой, на все-то отважный да бравый. Он мне за утеху и за совет стал. Затужу ли, загорюю ли, приду около него поплакать, он мои слезы осушит своим словом совестливым. И говорил он мне, бывало:

- Не горюй! Жить и так горько! Кручиною ты ничего не возьмешь - бери сметкой да спокоем!

Вот как я подле него, то и голову подниму, а нет его, кажется, что и земля из-под ног у меня уходит. Ведь как раз горе человека придавит, придушит, будет он на весь век знать. Сломи-ка верхушку с дерева - после и рости его, и поливай, пойдут новые отростки молодые, побеги зеленые - а верхушки все нет…

И он тоже сирота был и взрос одиноко, да как-то ему далось все в руки: и сметливость, и веселость, и отвага; а я себя только к тоске приспособила. Бывало, когда я его своей печалью запечалю, что смолкнет он, призадумается, так только кудрями шелковистыми тряхнет и словно с плеч ту печаль сбросит,- не то что я с своей расстаюсь будто нехотя, будто ее жалеючи.

Настала осень дождливая, ненастная, вечера туманные, густые тучи по небу бродят, разве сверкнет одна ясная звездочка и опять пропадет, а мы станем где под навесом около хором, частый дождь и бьет, и сечет в горячее лицо - горюшка мало! Разве только скажешь: «Экой дождь славный!» А зимой! Вьюга, метель, вихри снежные пусть себе морозят, заносят, только бы нам верное слово перемолвить.

Положили мы к господам идти, как избу себе поставим.

- Что ж,- говорил Андрей,- я тебя не хочу в людскую привесть, а вот весною свою избу поправлю, да тогда на свое хозяйство, в свой уголок.

Весной перекрыл он избу, ставни узорные поделал, крылечко решетчатое.

Все дивуются да догадываются.

- Начто Андрей избу украшает? Не хочет ли Андрей жениться? И на ком думает?

А правды никто-никто не знал, не ведал.

Изба его стояла в ряду с другими, и часто я пробиралась туда огородами, бывало, да тайными тропиночками. Приду да и сижу там, и никто того не мыслит. Сижу себе там да думаю: вот тут я свой сундучок поставлю, а тут я образок повешу! И как это я его встречать буду, как он домой придет, и как я тут у него хозяйкою буду - все, бывало, передумаю. Часто мне барышня покойница вспоминалася, и вспомнится живо так, будто вот ее тихий вздох я слышу. И с Андреем сидючи, вдруг вижу, она как словно пронесется передо мной. Я часто, бывало, говорю Андрею, рассказываю об ней.


XV


- А забеги-ка нынче в рабочую пораньше,- говорит мне раз Андрей,- я работу новую начал.

А это он мне сундучок делает. И какой этот сундучок славный был! Я его и во сне сколько раз видела, что вот я туда добро какое-то складываю; а то приснится мне, что сундучок мой рассыпался, или открою, а из него огонь и дым валит.

- Готова моя изба,- говорит Андрей,- дождемся разговень и пойдем к господам… Али чего ждать! До разговень уж недалеко, пойдем к господам теперь, а после петрова дня и свадьбу сейчас сыграем.

- Нет, Андрей, погоди,- говорю ему,- погоди ты немножко. Теперь господа очень горюют, в большой они печали - как еще примут нас?

Знаете, ведь у нас все на барском веселом или печальном часе.

Уж давно повадился к нам ездить новый сосед, барин угрюмый такой, усы у него щетинистые, взгляд железный какой-то, одет весь в черном, а на шее красненькая ленточка. Он по соседству себе имение большое купил года два назад, и мы его понаслышке только до сей поры знали, что будто очень он лют был. Вот познакомился он с нашими господами,- сам приехал,- да и стал учащать. Как он ни побывает, после всегда барыня плачет, а барин вздыхает да насвистывает,- да не прежнюю веселую, плясовую, а какую-то заунывную. И как знакомец новый ни приедет, разговоры у них с господами жаркие идут. Стал слух носиться, что ему хотят Рогожино продать.

Как я услыхала - бегу к Андрею.

- Андрей,- говорю,- знаешь?

- Знаю, знаю! - ответил.- Только тебя поджидал, сейчас идем к господам. Что дальше будет - неведомо: хорошего много не жди!

- Как идти-то? - говорю.- Ведь теперь тот сидит у них, и спорят о чем-то.

- Верно, торги ведут нашими головами,- ответил мне Андрей.- Да еще не время его бояться, еще не пора… пойдем!

- Ну, пойдем!

Еще в сени входим, уж голоса слышим. В гостиной говорят:

- Да помилуйте,- басит сурово кто-то,- никто другой вам такой цены не даст, что ж вы еще жалуетесь, что дешево продали!

- Да мне прошлого году почти вдвое больше давали,- отвечает наш барин.

Барыня, слышно, всхлипывает.

- То был год прошлый - тогда давали, а теперь год нынешний - теперь не дадут!

А мы стоим да слушаем.

И долго стояли. То тот, то другой мимо нас к двери прокрадывался послушать; кажись, все на нас глядели удивляючись, чего мы тут стоим оба, и спрашивали: «Чего вы ждете? Чего стоите?»

- Не томи ты и себя, и меня, решайся! - сказал Андрей.- Войдем прямо к ним.

- Войдем,- говорю.

И отворяем двери. Барин наш услыхал, вскочил - такой он и встревоженный, и раздосадованный. Барыня платочком прикрывается - плачет, а чужой пристально своими глазами железными на нас глядит.

- Что вам надо? Что это значит? - нетерпеливо так спрашивает барин.

Говорит ему Андрей, просит его.

- Как, Игрушечка,- вскрикивает барыня,- ты хочешь замуж выходить?

- Сватайтесь, женитесь, мне все равно! Не до вас теперь, ей-богу! - говорит нам с досадою барин.

И махнул рукой, чтоб шли.

Тогда чужой привстал:

- Позвольте!

- Ах, да! - вскрикнул наш барин.- Я забыл! Я уже не господин ваш, вы проданы, вот ваш новый барин!

- Как! - вскрикнула барыня.- И Игрушечка продана? Ах, боже мой!

Мы глядим на нового - хотим его попросить, а он нам как крикнет: «Марш отсюда!» - и отвернулся…

- Пропали мы, Андрей! - говорю.

Он молчал, все о чем-то крепко думал.

Под вечер приехал исправник и с ним весь стан, и еще какие-то господа, что на все кругом такими жадными глазами смотрели. Созвали людей к крыльцу, объявили им, что проданы они; нового барина показали. А он стоит и оглядывает покупку свою и поморщивается - не по нраву ему пришлася.

- Что за люди! - говорит исправнику.- Как стоят! Как глядят! Смелость-то, дерзость-то какая!

- Ничего,- исправник отвечает, пристегиваючи свой сюртучок,- исправить всякого можно!

Новый барин сейчас же и поселился в доме. Прежние наши господа еще на два дня оставалися.

Это время я почти Андрея не видала: новый барин успел уж всех на работу поставить; из его имения приказчик приехал за всем надзирать, и неутомим был, и неусыпен; везде его голос сиплый слышен; во всех уголках он словно из земли вырастал - сам приземистый, голова большая, взгляд свирепый, а в руке арапник тройной.

Накануне выезда призвала меня барыня.

- Игрушечка! - говорит.- Собралась ли ты? Ведь ты со мной едешь. Как благодарна я вам,- обратилась к новому барину,- что вы мне эту девушку уступили,- я привыкла к ней очень. Как я благодарна вам!

«Вот что еще меня ожидало!» - подумала я себе и прямо к Андрею пошла.

- Прощай, Андрей, прощай, желанный!

- Не плачь, не тужи, поможешь ли? - говорит он.- Пойдем к барыне.

- Да что ж,- молвлю,- подарит она нас по своей доброте рублем или платьицем с своего плеча.

- И то правда! - проговорил.

Голос приказчиков послышался.

- Иди, иди скорей,- гонит меня Андрей,- иди, боюсь, он тебе скажет что.

Мне же словно какая-то надежда в душу вошла: попытаюсь, попрошусь у барыни! Все думаю и все никак время не выберу, не застану ее одну.

Уж карета запряжена, а я еще ей ничего не сказала; уж одеваются! Тогда я не смотрела, кто был тут, стала ее просить, молить:

- Оставьте меня! У меня жених есть любимый!

- Ах, ах, Игрушечка! Не стыдно ли тебе! И ты меня могла бы оставить? Ах, как же это можно! Боже мой! Все нас покидают!

И заплакала. Повели ее под руки в карету, посадили, втолкнул и меня кто-то, и помчались мы. Еще раз увидала я Андрея; стоял он при дороге белый, как полотно, и поклонился. Мелькнуло лицо барина нового и глаза его холодные.

Через два месяца пришло известие из Рогожина, что несчастье случилось. Шесть человек на поселение пошло, Андрей шестым.


XVI


А мы вот переехали к барыниной тетеньке - поселились у нее да и живем себе. Никого мне, ничего знакомого, только вот портрет барышни покойницы; кудрявенькая и веселенькая она на портрете: такая была она, когда меня Игрушечкой назвала. Далеко ж теперь Игрушечка переброшена, далеко!

Барынина тетенька уж старая барышня, седая и скупая. Ходит она вся в черном и часто молебны служит, а платит она за них не деньгами - мукой или овсом, или круп пошлет. Дом у ней большой, комнаты темные и везде черные коврики суконные перед порогами. Кругом дома амбары, кладовые - везде тяжелые замки висят; сады - и те замкнуты. Девушки горничные все кружева плетут,- барышня продает,- и все говорят шепотом, тишина в доме, тишина, только барышнина собачонка заливается лаем звонким. Скучно моим господам у тетеньки; похудели и побледнели, у ней живучи, и словно полиняли. Приду я барыню раздевать ввечеру, а она мне жалобно:

- Игрушечка! Скажи хоть ты что-нибудь веселое!

Только они входят к тетеньке - тетенька тотчас свои очки возьмет, протирает, наденет и глядит им в глаза и головой качает:

- Ох, ох! Весь вы мой домишко разнесете, только я глаза закрою, все у вас прахом пойдет!

Охает и все одно им твердит. Они уверять ее почнут:

- Да можно ли, мы никогда…

А она головой качает.

Меня выучили кружева плесть; вот я кружева плету и век свой изживаю. Много времени с той поры прошло, как я сюда приехала, много тоски, много скуки едкой пережито. Да ни к кому уж я сердечно не привязалась, ни к кому уж и не привяжусь. Только сердце забьется, только душа повлечет - видится мне впереди пустая степь безбрежная, дальняя дорога, да тоска жгучая, да слеза одинокая.


ПРИМІТКИ


До збірки увійшли твори з двох книг. Примітки, що наведені нижче, подаються з книги: Марко Вовчок. Оповідання. Казки. Повісті. Роман. Київ, «Наукова думка», 1983. Серія «Бібліотека української літератури»


До видання увійшли твори Марка Вовчка із збірок: «Народні оповідання» (1857), «Рассказы из народного русского быта» (1859), «Народні оповідання» (т. 2, 1862), «Оповідання Марка Вовчка» (1865), повісті «Інститутка», «Три долі» і роман «В глуши».

Принцип розташування творів - жанрово-хронологічний; українські твори подаються за першодруками (наступні видання виходили без участі автора), російські - за останнім прижиттєвим виданням: Полное собрание сочинений. Саратов, 1896-1899, т. 1-7.

Правопис творів Марка Вовчка наближений до сучасного із збереженням лексичних, фразеологічних та діалектних форм. Малозрозумілі слова пояснюються у словнику в кінці тому.

Переклади іноземних текстів даються у посторінкових виносках і позначені зірочками. Місця, що коментуються, йдуть під суцільною нумерацією у межах твору або циклу творів («Народні оповідання»).


ІЗ ЗБІРКИ «РАССКАЗЬІ ИЗ РУССКОГО НАРОДНОГО БЫТА»


Оповідання «Маша», «Катерина», «Саша», «Купеческая дочка», «Игрушечка» - вперше надруковано: «Катерина», «Саша» - в російському журналі «Народное чтение» (1859, кн. 2, 3); «Маша» - в журналі «Русская беседа» (1859, т. III, кн. 15); «Купеческая дочка» - в журналі «Ласточка» (1859, № 8); «Игрушечка» - в журналі «Русский вестник» (1859, т. XXIII, кн. 10).

У січні 1860 р. названі твори, а також оповідання «Надежа», яке було вперше надруковане в «Народном чтении» (1859, кн. 1), вийшли в Москві окремою книгою - «Рассказы из народного русского быта» (на титульній сторінці - 1859 р.). Її видавцями були К. Т. Солдатенков і М. М. Щепкін.

1870 р. цикл опубліковано в другому томі видання С. В. Звонарьова «Сочинения Марка Вовчка» (Спб., 1870-1874), а 1898 р.- у п’ятому томі «Полного собрания сочинений Марка Вовчка» (Саратов) під заголовком «Рассказы из русского народного быта», який збережено в радянських публікаціях цього циклу.

Рецензент газети «Санкт-Петербургские ведомости» у фейлетоні «Петербургская летопись», де повідомлялось, між іншим, про вихід другої книжки журналу «Народное чтение», зазначав: «І в цій книжці перше місце належить пречудовому і поетичному оповіданню Марка Вовчка «Катерина» («Санкт-Петербургские ведомости», 1859, № 46).

О. І. Герцен 23 лютого 1860 р. писав Марку Вовчку з Лондона: «Прочитав я Вашу «Игрушечку» - чудова річ... Це був справжнісінький діамант. Я читав її вголос - і на всіх вона справила таке ж враження, як і на мене» (Герцен А. И. Собр. соч. В 30-ти т. М., 1965, т. 27, кн. 1, с. 18-19). У вересні 1860 р. журнал «Современник» надрукував статтю М. О. Добролюбова «Риси для характеристики російського простолюду». Вона була присвячена аналізу «Рассказов из народного русского быта», і критик з перших же рядків вказував на ідейну спільність українських і російських творів Марка Вовчка. Їх достоїнство і велике суспільне значення Добролюбов бачив у тому, що письменниця в один із вирішальних моментів у російському житті не тільки виступила проти кріпацтва, а й стала першим борцем у літературі, покликаним виконати актуальне завдання часу: «...переслідувати залишки кріпацтва в громадському житті і добивати породжені ним поняття…» («Современник», 1860, № 9, ч. 2, с. 27-28).

Подається за вид.: Полное собрание сочинений Марка Вовчка. Саратов, 1898, т. 5. («Маша», с. 21-36; «Катерина», с. 39-52; «Саша», с. 55-76; «Купеческая дочка», с. 77-130, «Игрушечка», с. 131-182).


Друкований текст для вичитування взято з:

Марко Вовчок. Оповідання. Казки. Повісті. Роман. Київ, «Наукова думка», 1983. Серія «Бібліотека української літератури» («Маша», «Катерина», «Саша», «Купеческая дочка», «Игрушечка») та Марко Вовчок. Твори в семи томах. т. 2. Київ, «Наукова думка», 1964. («Надежа»)

Відмінна якість: електронний текст книги повністю відповідає друкованому оригіналу.

© Вичитування, правка, форматування і оформлення тексту: OpenBook, 2020