Павло Грабовський

СТАТТІ, НАРИСИ

О РАЗВИТИИ ШКОЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ В АХТЫРСКОМ УЕЗДЕ, ХАРЬКОВСКОЙ ГУБЕРНИИ

(Краткий историко-статистический очерк)


Черепашьим шагом подвигается в Ахтырском уезде развитие школьного образования среди низших классов населения; нельзя сказать, чтобы необходимость этого образования не вошла еще в сознание народной массы; если мы обратимся к фактам, то увидим, что инициатива открытия всех существующих в районе нашего уезда школ принадлежит самому народу; уже одно это говорит против подобных предположений. До 1877 года наши начальные школы находились в самом плачевном положении и содержались исключительно на счет местных крестьянских обществ; контингент лиц, являвшихся волею судеб в роли педагогического персонала, составляли преимущественно низшие представители деревенского клира, не имевшие, за весьма редкими исключениями, ни малейшего представления о педагогии, поучавшие детей «от чистого разума» по часослову и псалтыри; школы в то время терпели нужду решительно во всем: училищные здания представляли из себя в большинстве случаев сырые, грязные, полуразвалившиеся хижины или же ютились под одной кровлей с расправами и кабаками; отапливались они крайне плохо, никогда не ремонтировались, оставались без всякого присмотра и «более служили источниками всякого рода заразительных болезней, нежели рассадниками народного образования»,- читаем мы в докладе Ахтырской земской управы экстренному земскому собранию от 28 февраля 1884 года (Журналы XIX-го Ахтырского очередного уездного земского собрания, стр. 250). Все это происходило оттого, что наши крестьянские общества, отягощенные массою других повинностей, не могли в изобилии уделять средств из своего тощего бюджета на развитие народного образования и оставались в данном случае совершенно беспомощными. Такое положение школ обратило, наконец, на себя внимание всех слоев нашего общества, и вот в очередном собрании 1877 года впервые подаются голоса в пользу народного образования и вырабатываются правила об условиях субсидии Ахтырского земства народным школам, которые тогда же по степени своих нужд были разбиты на несколько категорий; земство приняло с тех пор на себя половинные расходы по удовлетворению жалованьем некоторых учителей и изъявило готовность на приобретение по мере возможности учебных пособий, в каких чувствовалась наибольшая необходимость. На улучшение школьного дела эта мера не могла оказать значительного влияния: в результате оказалось, что лишь некоторым из лиц педагогического персонала было увеличено месячное жалованье с 5-8 на 7-10 руб., тогда как самый контингент этих лиц, самая обстановка школ, самая суть - остались те же. Это увидело и самое земство, и в очередном собрании 1880 года оно нашло необходимым расширить условия субсидии, приняв на себя расходы по ремонтировке училищ, в случае их крайних нужд. Вслед за этим постановлением некоторые общества, хлопотавшие о приведении у себя училищ в удовлетворительное состояние, начали обращаться к земству за материальною поддержкою,- и последним подобные ходатайства в большинстве случаев удовлетворялись; единовременно, например, были выданы пособия училищам: Бельчанскому, Боромлянскому и Ряснянскому. Подобная система субсидирования, основывавшаяся главным образом не на действительных нуждах получавших субсидию обществ, а на поступлении со стороны их ходатайств, не могла, конечно, достигнуть цели - вообще содействовать росту народного образования в уезде; необходимо было прибегнуть к более радикальным и широким мерам. В течение лета 1881 года поэтому членами земской управы были осмотрены все существующие в уезде училища и каждому из них были составлены более или менее обстоятельные описи, которые были предложены на рассмотрение земскому собранию. Описи эти (см. Журналы XVIII очер. Ахт. Уезд. земск. собр.) рисуют нам поистине ужасную картину состояния школьных зданий, представляющих из себя настоящую «мерзость запустения», где игнорированы самые первичные требования гигиены и здравого смысла, где царит какое-то особенно жестокое попрание общеизвестного принципа - in corpore san omens sana, оказалось, что все училищные здания «негодны», «не соответствуют своему назначению»; явилась поэтому необходимость повсеместного их переустройства. Так как невозможно достигнуть всего этого сразу, то земское собрание 6 октября 1882 года постановило - вносить ежегодно в земские сметы по 2000 руб., из которых от 10 до 20 % (т. е. до 400 руб.) должно быть употребляемо на поддержание и ремонтировку по мере потребности существующих училищ, а остальная сумма - на устройство ежегодно по одному новому училищу в селениях, со всеми необходимыми приспособлениями и квартирой для учителя,- в порядке, какой будет указан насущною необходимостью той или другой местности.

Таким образом предполагается в продолжение нескольких лет перестроить и привести в вполне удовлетворительное состояние училищные здания по всему Ахтырскому уезду; два из таких зданий - в сл. Пушкарном и Кириковке - уже окончены постройкою по плану, присланному директором народных училищ, на 75 человек учащихся. В этой постройке общества также принимали деятельное участие: так, Пушкарское, получив пособие от земства в размере 1500 руб., израсходовало еще 500 руб. своих,- кроме этого, им были выполнены все натуральные работы, как доставка глины, песку, копка земли для фундамента, обмазка и проч.; здание же - нужно заметить - устроено крайне небрежно, так что со временем могут рухнуть потолки. Крайнее неудобство училищных помещений является, следовательно, главным тормозом в развитии образовательного дела в Ахтырском уезде; насколько силен этот тормоз, можно видеть, например, из приговора крестьянского общества слободы Кириковки от 28 сентября 1883 года (см. Журналы XIX очер. Ахт. земск. собр., стр. 50). Ходатайствуя в этом приговоре об устройстве в Кириковке школы на земские средста, общество говорит, что старое училище имеет «весьма стеснительное помещение, так что в нем помещается не более 45 учащихся мальчиков, а всех мальчиков насчитывается до 100, и даже это училище пришло в ветхость...»,- что, если земство не уважит его просьбы, то должно совсем «прекратиться учение детей». На это явление, как на главный тормоз школьного развития, указывал и инспектор народных училищ г. Белокопытов в своем отчете земскому собранию за 1883 год (Журналы XIX Ахт. оч. земск. собр., стр. 140); г. Белокопытов представил при этом проект легко осуществимых мер, какие необходимо предпринять на первых порах для организации школ и о каких мы не имеем понятия в настоящее время, именно: 1, огородить место в одну или 3/4 десятины земли забором для двора, сада и огорода; 2, приспособлять внутреннее устройство каждого училищного здания так, чтобы коридор (сени) школы был светлый, просторный и теплый; объем классной комнаты приходился бы учеников на 60, классное помещение было бы светло, тепло и чтобы свет падал на скамейки с левой руки; 3, устроить в каждой комнате вентиляторы, а оконные рамы двойные створчатые; 4, переделать старые скамьи или построить новые, равно как стулья и столы, сколько их необходимо для меблировки классной комнаты и учительской квартиры; 5, в коридорах устроить вешалки для платья по числу учащихся; 6, в классе необходимо иметь часы, а во дворе - звонок, для созыва учеников в школы; 7, кадку для воды, кружку и проч. Из этого перечня необходимейших для организации школьного дела мероприятий видно, что школа наша не обладает даже первичными условиями всякого здорового жилища; мы - оказывается - не позаботились даже о снабжении училищных зданий кадками с водою. Это с виду незначительное обстоятельство часто влечет за собою довольно серьезные последствия: зимою, например, дети, вырвавшись из душной классной атмосферы, с жадностью глотают лед, снег и захватывают всевозможные болезни. Не удивительно поэтому, что в школах наших эпидемии находят благоприятную почву для своего развития. Вторым препятствием успешному ходу учебного дела, как о том заявляет и инспектор Белокопытов (Журналы XIX очер. Ахт. земск. собр., стр. 129, 141), является недостаток и неудовлетворительность классной мебели; но ссылка на это есть лишь более частное развитие предыдущего положения о недостатках и неудобстве училищных зданий, а потому мы не будем говорить много об этом явлении.

Третьею причиною плачевного положения школьного дела является недостаток употребляемых в классах учебных пособий и совершенное отсутствие ученической и учительской библиотек, необходимость в которых сознает сам училищный совет (Журналы те же, стр 130); на недостаточность пособий особенно указывал тот же г. Белокопытов (Журналы те же, стр. 129, 141 и др.),- и земская управа вполне согласилась с ним, заявляя в одном из своих недавних докладов собранию: «Вопрос о снабжении училищ учебными пособиями по настоящее время находится не вполне в удовлетворительном состоянии. Правда, управа ежегодно снабжает училища классными и другими пособиями (NВ: какими - управа не говорит), как по требованию училищного совета, так и отдельных училищ, но подобное удовлетворение потребностей училищ недостаточно» (Журналы, стр. 251). Вот почему черепашьим шагом подвигается у нас школьное дело, и были даже случаи, что крестьянские общества, открывши школы и не встречая ни от кого поддержки к дальнейшему существованию их, volens nolens должны были закрывать их; так, в 1882 году закрылась школа в слободе Бранцовке, а в 1884 - в сл. Поляном, где она не просуществовала и одного года.

Что же изрекла наша земская управа в ответ на проекты г. инспектора Белокопытова, клонившиеся отчасти к устранению поименованных трех препятствий, тормозящих наше образовательное дело,- сама, как мы видели, подтверждавшая факт существования этих тормозов? - В докладе своему земскому собранию она изрекла, что «при условии учреждения наших школ единственно лишь (sapienti sat!..) с целью обучения грамоте, идущей, впрочем, весьма неудовлетворительно, учреждение при школах садов и огородов не может помочь делу развития грамотности», и что единственным спасительным средством в данном случае может явиться лишь «личный надзор» всяческих начальств за учителями училищ; если последних - видите ли - прибрать хорошенечко в ежовые рукавицы, от которых они далеко не гарантированы и теперь, то сразу в педагогическом мире нашего уезда наступит «мир и благорастворение воздухов» (Журналы XIX очер. земск. собр., стр. 135). После такой мудрой импровизации управы очередное собрание созыва 1883 года, в лице своей редакционной комиссии, «пришло к тому заключению», что 1, никаких изменений в деле народного образования пока не требуется; 2, должно оставить дело народного образования в том же виде, как оно находится в настоящее время. Что сей сон означает?!. Утверждать, что и то, и другое, и третье у нас не в порядке, требует значительных изменений, и в в то же время утверждать, что все у нас «обстоит благополучно»,- неужели это со стороны нашей земской управы не курьез, который должна увековечить история в назидание потомству!.. (Журналы, стр. 150-151).

Г. Белокопытов с своими «проектиками» (о, как - воображаем себе - «запужали бы» нашу управу настоящие проекты!..) потерпел полнейшее фиаско таким образом и поспешил стушеваться со сцены, мотивируя свою просьбу о переводе его в другой уезд тем, что деятельности его по Ахтырскому уезду «никто не сочувствует» (Журналы те же, стр. 149-151). Еще бы: где же сочувствуют каким бы то ни было пионерам и реформаторам; а мы ведь тоже - не последняя спица в колеснице, чтобы «отстать от века» в просвещении «с другой стороны»... Сменивший к 1884 году инспектора Белокопытова г. Уваров, заявивши, что из всех соседних уездов Харьковской губернии, находившихся в его заведывании, наименьший % лиц получающих свидетельства, по отношению к общему числу обучающихся в начальных училищах, падает именно на Ахтырский уезд, высказался, что - «зло это не большой руки: лишь стоит завести очки». Такими спасительными очками, по мнению почтенного педагога, является персонал учителей, которых на будущее время следует определять не иначе, как из числа лиц, окончивших курс в учительской семинарии; высказался он также и в пользу снабжения училищ классными пособиями, для чего управа располагает сметными остатками от прежних лет в размере 1539 руб. 42 коп., да губернским училищным советом ассигновано для Ахтырских училищ на этот предмет 300 рублей (Журналы очередных земск. собр.- XIX, стр. 252 и XX, 5 окт. 1884 года, стр. 4). Таким образом, управа надеется снабдить все начальные народные училища в должном количестве учебниками в продолжение не более 2-х лет, но снабдит ли - это, конечно, дело будущего (Журнал XX очер. земск. собр., стр. 5). Кроме того, в 8 пунктах уезда проектируется сформирование библиотеки для учителей, которые, по выражению г. Уварова, «проживая в деревне, при отсутствии книг, отстают в деле преподавания» (Журналы XIX очер. земск. собр., стр. 253).

Мысль о необходимости такой библиотеки в принципе решена еще в очередном собрании созыва 1880 года; г. инспектор Уваров, бывший предшественник г. Белокопытова, более подробно развивал и настаивал на этой мысли в своих отчетах училищному совету за 1881 и 1882 года, но мысли этой не суждено было осуществиться и по настоящий 1885-й год, как замечает управа,- «вследствие перемены инспекторов и пререканий с ними училищного совета» (Журналы XIX очер. земск. собр., стр. 253), да вследствие того - прибавим мы от себя,- что сама управа не принимала в данном случае должного участия. И вот теперь, по прошествии пяти лет, только проектируется сформирование 8 окружных библиотек, каждой на несколько училищ, находящихся на близком одно от другого расстоянии; на каждую из этих библиотек предполагается ежегодно затрачивать по 31 рублю и, кроме книг, выписывать по 2 педагогических журнала. Но и это все, конечно, дело будущего (Журналы XIX очер. земск. собр., стр. 255); по 2 педагогических журнала, правда, разослано по некоторым училищам в настоящем 1885 году, и сделан таким образом первый почин (Журнал XX очер. земск. собр. 5 окт. 1884 года, стр. 10). Ответственность за цельность библиотек будет падать исключительно на педагогов... Чтобы не казаться голословным в констатировании факта неудовлетворительности у нас учебного дела, я считаю нужным сослаться на отчет инспектора народных училищ г. Белокопытова за 1883 год, так как это последний печатный документ и так как положение школ с 1883 года почти не изменилось (Журналы XIX очер. зем. собр., стр. 129-147 и друг.). Из отчета этого видно, что в уезде нашем, довольно обширном, всего-навсего - 23 школы; учащихся в них было - 1263 мальчика и 234 девочки, всего - 1497. Окончивших курс на льготу по воинской повинности - 70, что по отношению к общему числу учащихся составляет даже менее 5 %; «следовательно,- заключает управа,- в научном отношении школы наши находятся в неудовлетворительном состоянии». Всех преподавателей в школах было 49; из них законоучителей - 21, учителей - 12, учительниц - 16; по званию они распределяются в таком порядке: детей дворян и чиновников - 13, духовного звания - 29, купеческого сословия - 2, крестьянского - 5; по степени образования - в таком: окончивших курс духовных семинарий - 21 (исключительно законоучители-священники), учительских семинарий - 3, епархиальных женских училищ - 4, женской прогимназии - 10, окончивших курс в других учебных заведениях (преимущественно в уездных училищах, мужских прогимназиях и частных пансионах) и получивших свидетельства на звание учителей и учительниц - 11. Таким образом, образовательный ценз наших педагогов не особенно высок: средним образованием (законоучителей-священников я не беру в расчет) обладают лишь 4 учительницы, окончившие курс в женском епархиальном училище; но из них к 1885 году осталась лишь одна; из остальных девица Авксентьева (дочь священника) в с. Печин (Дерновской вол.), примерная из учительниц, получила чахотку от непосильных занятий и недавно умерла, две другие оставили свои занятия, как слишком тяжелые и неблагодарные. А что они действительно таковы, это подтверждают дальнейшие сведения отчета; обратите внимание на размеры годового гонорара этих тружениц и тружеников. Законоучители получают в год: 4 по 30 руб., 1 - 40 руб., 3 - 50 р., 4 - 60 р., 2 - 75 р., 2 - 100 р.; учителя и учительницы: 1 - 120 р. (10 руб. в месяц), 1 - 180р. (15 р. в месяц), 5 по 200 руб. (16 р. с лишком в месяц), 12 - 250 руб. (20 р. с лишком в месяц), 4 - 300 р. (25 р. в месяц; это maximum жалованья, выпадающего изредка на долю наиболее усердных ветеранов нашего педагогического персонала, да и то - имеющих на своем попечении каких-нибудь полторы сотни детей). Помощники и помощницы учителей, на своем полном содержании, при собственной даже квартире, так как последняя полагается от земства лишь настоящим учителям и учительницам, получают: 2 - 180 р. (15 р. в месяц), 1 - 150 р. (12 р. 50 коп. в месяц) и 3 по 80 руб., по 6 руб. с копейками - следовательно - в месяц!.. И это - повторяю - при полном своем содержании!.. Неудивительно поэтому, что лучшие силы педагогического персонала сходят у нас со сцены, уступая свое место «посредственности хладной» в виде окончивших курс учительской семинарии, почему-то идеализируемых теперешним нашим инспектором г. Уваровым; два из таких счастливцев сменили оставивших педагогическое дело учительниц, а третью из них сменила учительница же, но только с прогимназическим образованием: это и все перемены в учительском составе настоящего года сравнительно с 1883, на отчетность за который мы ссылаемся. Справедливость требует добавить, что учительницы относятся гораздо серьезнее к своему делу, нежели учителя; подтверждением этому может служить то обстоятельство, что при всем традиционном скептицизме нашего земства по отношению к этим труженицам, как «слабому полу», наиболее всего благодарностей со стороны земских собраний выпадает именно на их долю; многие из них получали даже денежные награды,- а для Ахтырского уезда это, если хотите, неожиданное явление!.. В отчете г. Белокопытова перечислены не все существующие в нашем уезде училища, а лишь те, которые получают субсидию от земства, хотя и содержатся главным образом на счет сельских обществ (Журналы XIX очер. земск. собр., стр. 141); в настоящее время таких училищ лишь 22, так как Полянское училище, значащееся в отчете, закрыто в 1884 году; ихних городских - 4, расположенных в уезде - 18; мужских - 20, женских - 2; во многие мужские училища девочки принимаются наравне с мальчиками. Кроме этих 22 училищ, в уезде нашем есть еще несколько других, к которым земство не имеет никакого отношения и которые исключительно содержатся на средства местных обществ, именно: 1, Тростянецкое частное г-жи Прядкиной, получившей среднее образование, 2, Церковно-приходское Ряснянское, с учителем, окончившим курс в духовной семинарии, 3, 2-е Котелевское, 4, Гречановское - народные, и 5, частное, еще окончательно не сформировавшееся, училище в сл. Мезеновке, с учительницею, получившею среднее образование; из всех этих училищ наибольшею популярностью пользуется рационально поставленное училище г-жи Прядкиной. Таким образом, в настоящем 1885 году всех училищ в Ахтырском уезде - 27, что для нашего обширного района не особенно много.

Скажу в конце несколько слов о положении в деревне учительниц, этих безвестных страдалиц-тружениц, тихо делающих в глуши свое великое дело. Большинству из них приходится прозябать в четырех стенах, без живого слова, без серьезной книжки, без обмена мыслей,- стряпать на себя и брать работу на стороне, чтобы хоть чем-нибудь пополнить свой жалкий бюджет: поневоле приходится вести знакомство с перемывающими друг другу косточки кумушками да забубенными головушками штык-юнкерского звания. Лица рангом повыше смотрят на учительниц свысока; вообще все наше общество сверху и донизу безжалостно по отношению к ним, не право: этих ни в чем неповинных весталок оно огулом крестит чуть ли не проститутками, каждый ловелас, падкий до живого мяса, смотрит на них как на личностей, которые не имеют права даже оскорбляться, к которым можно приставать с самыми пошлыми требованиями и предложениями,- которых можно оскорблять на каждом шагу, без перспективы получить за это должное возмездие,- что ведь сможет сделать учительница? Стоит только какому-нибудь веселонравному человечку подмигнуть «кому следует», что такая, мол, держится «вольного образа мыслей»,- и ее поприжмут все от сотского до станового; ведь отобрал же урядник у одной учительницы «О[течественные] записки», элегантно, расшаркнувшись и заявив: «не дозволено, барышня, запрещенное-с». Словом, учительница настолько не гарантирована и в отношении своей личности, и в отношении своего места, что ее может ни за что «выжить» всякий, на кого только найдет охота «потешиться». Я мог бы подтвердить это рядом красноречивых фактов, но не делаю этого, так как они известны почти всем в нашем уезде. Живут между собою учительницы в высшей степени дружно, идеально; главными чертами, отличающими их у нас от всех остальных барышень, являются: простота, искренность и серьезность. Не думайте, читатель, что я идеализирую учительниц; всякий, отлично знающий их у нас, подтвердит мои слова.


1885 года


НАДІЯ КОСТЕВА СИГИДА

(Сумна споминка)


Страшна, нелюдська трагедія відбулась 6 ноября 1889 року на Карі, Забайкальської області: після приказу амурського генерал-губернатора барона Корфа покарано стома ударами ліз женщину; то була політична в’язенка-каторжниця Надія Костева Сигида, що дала пощочину комендантові тюрми, жандармському підполковникові Масюкову. 10 ноября пройшла чутка, що Сигида сконала - «від нервового зворуху».

Мир тлінові тому, спочивша та невмируща серед нашої пам’яті сестро-товаришу!

Надія Костева Сигида (в дівоцтві - Малаксіянова) родилась 17 сентября 1863 року в городі Таганрозі, в грецькій міщанській сім’ї. Дитина вбогих трудящих батьків, що найпаче піклувалися своїми діточками, Надя змалечку перейнялась великою чулістю до всього світлого, а жалощами до слабого та зниженого; виросла в простому робітницькому осередку і навіки полюбила той осередок. Не одну іскорку святих почувань заронила до відкритої душі своєї пестунки і бабуся-няня. Гіркота окільного життя, проте, зрана почала стискати болем її добре з природи, приголубливе серце. Глибоко обурювалося воно вже в гімназії, де багатирських дітей шанували над плебейських, а рід та гроші над спосібність. Цікавий, сумний факт: уже в гімназії кидався в очі поділ на стани - пануючих та покривджених, кидався та озлобляв молодіж. Надя - палка, рухлива дівчина - сподобалася, проте, цілому гуртові своїх подруг. Простота та безпосередність дала перший напрямок її характерові - прямому та сміливому, але при тім м’якому та ніжному.

З відзнакою покінчила Надя гімназію, на превелику радість батьків та знайомих. Один поважний громадський діяч дав їй місце шкільної вчительки, казавши: «За рідну доньку не ручу, але пересвідчений, що ви не понівечите дітей, на вас єдину здаюсь». З запалом прийнялась працювати жвава дівчина в школі, мала також почастні «уроки» (лекції), що відбирали трохи не весь час, мало лишаючи на кошт власного розвитку. Та годі було інакше: заробіток піддержував сім’ю, що вельми бідувала та побивалася серед злиднів.

Значний вплив мав на дівчину під той час якийсь родич, що був високоосвіченою людиною. Він нахиляв її до читання, привчив мислити, цікавив сучасними питаннями. Лишили який-такий слід і взаємини з подругами. То були переважно прекрасні істоти з першою жадобою трудового життя, послуги ближньому, з першим поривом благородної мрії; сучасність непомітно наливала змістом їх б’ючі, відкриті душі; відгуки революційної боротьби показували вихід з тяжкого психічного стану, зачепили й дівочий гуртець, а найпаче Надію. Була се натура кипуча та екзальтована, здатна йти до краю за голосом свого почуття. Життя, повне дріб’язків, текло помимо неї, не наклавши пляминочки на її чисту душу. Наївна, довірлива, без крихти хитрощів - отакою вона лишилася до могили. Відкликаючися на все гарне, вона готова була віддатися на послугу тим неясним ідеям, що зародилися в її допитливому умі, понести і свою лепту на користь тої невідомої, але дорогої та приманливої серцю справи, за яку гинула на шибениці та конала в кайданах молодіж. Тому-то вона бажала спізнатися з представниками справи, шукала знайомостів.

Таким чином вона здибалася з будучим своїм чоловіком, Якимом Степановичем Сигидою, наборщиком. То був українець, що походив з народу, котрому віддавав усі свої співчуття. Потроху нав’язалися зносини з членами справи. З енергією кинулася Надя перечитувати усякі книжки про питання громадські, про ідеї та рухи соціалістичні. Вона робиться гарячою прихильницею тих рухів; лави погублених борців привертають її до себе, як і живучі, що їй доводилось бачити. То були переважно члени товариства «Народная воля». З програмою «Народной воли» Надя, одначе, далеко не годилася; була незворушена в обсягу мислі, не брала на віру жодної гадки без власного попереднього обміркування, байдуже на свою незвичайну перенятливість. Революційні ідеї придбали в її особі найревнішу послідовницю, але вона не була ще вповні вироблена з погляду партійного і вагалася щодо вибору способів боротьби, як і сама потім признавалася. Поки що вона робила деякі услуги партії, кохаючи в думці ширшу запомогу справі, марючи про справжню діяльність, що стала б для неї за релігію.

Проте не забувала піклуватися рідними, а що любила їх - і не сказати. В р. 1885 Надя одружилася з Якимом Сигидою і заснувала в себе потайну друкарню, де мала печататися терористична часопись «Народная воля». Остання річ спочатку турбувала Надю; серце її рішуче противилося терору, та голос непримиримого обурення проти сучасного ладу запанував нарешті, і вона взяла участь в роботах друкарських, тим дужче, що признавала право кожного на свобідне ширення своїх думок. Вона з запалом трудилась над набором та коректою статей, лагодила до друку матеріали, а тим часом совісно відбувала обов’язки шкільні, як і почастні заняття. Головним працівником в друкарні був її чоловік, узятий тоді саме в солдати; щовечора він утікав з казарми на роботу і працював до самісінького ранку, уриваючи дещо і з дньового дозвілля. При друкарні жили також і працювали: молода дівчина Устя Федорова та слухачка медичних курсів Катерина Тринидадська. Тут же, під фундаментом домівки, береглось кілька динамітових бомб; в якій цілі вони перележувались - Надя не знала, не поглянула на них, коли були привезені, нічого не бажала слухати навіть про ті бомби; сама думка про них була їй прикрою.

Почався 1886 рік; друкарня йшла добре; нікому і до голови не спадало, що чорні хмари згромаджуються над нею. А тим часом син пана Антон Остроумов доніс куди слід, що Яцевич, Петровський і другі вироблюють бомби, а Яким Сигида ті бомби переховує. Д[ня] 23 января жандарми обшукали казарму, де жив Сигида, а потім і домівку Наді; друкарня була викрита, хоча бомб не знайдено, там вони й лишилися. Всіх арештували та повезли до Петропавловського муру. Потяглися тижні, місяці, роки тяжкої самотини спочатку в мурі, а потім в «Домі попереднього замкнення»; тюрма швидко підтяла Надю, знесилила її страшенно. Розсипалися порохом молодечі мрії; катівські допити вимотували душу. Часом істеричний хлип замкнутого поблизу товариша зворушував таємницьку тишу, мордуючи уяву молодої в’язниці. А найдужче гнітив її спомин про бомби; вона стратила сон. Думи-муки не давали покою; хоробливі мари переносили її до рідного міста, до знаної домівки. Безтурботно, ні про що лихе не гадаючи, там поживають собі нові, інші люди, бавляться малі ні в чому не повинні дітоньки... якось заблисли огники, вибух, пожар, усе потане в полум’ї, а бомби, оті гидкі, нелюдські бомби руйнують все чисто навкруги. Зойки та прокльони конаючих жахом стискають їй серце; огнем печуть сльози, розлиті над побитими... вона скрикує, раптом кидається з ліжка і б’ється по підлозі в непритомному стані... Спам’ятавшись, вона не раз бачила себе простертою насеред казні, а довкола стояли жандарми та прислухувалися до її покриків. Боже, що, коли вона назвала кого-небудь з друзяків? І знов вона мучилася. В неї навіть була думка покликати жандармів та виявити, де заховані бомби, та вона спекалась такої думки. Коли б відповідність упала тільки на неї, вона не вагувалася і капельки; але, може, бомби вже перенесені вільними товаришами на друге місце? Дати повід до нових пошуків? Ся увага спиняла її рішучість; що робити - сама не знала.

Тим часом бомби були викриті жандармами, і Надя відчулась трохи заспокоєною. З «завинного акту» вона вперше узнала про шпіонську ролю Антона Остроумова. Що то за людина - не знала, але чула від свого чоловіка про якогось надзвичайно гарного та певного товариша, що звався «Антоном». «Невже той самий?» - промовляла в душі, та Надя зловила себе на підозрі і засоромилася. З нетерплячкою ждала вона суду, щоб побачитися нарешті з чоловіком та спитати про Антона. Підійшов і суд - 8 грудня (декабря) 1887 р. Першими словами Наді до чоловіка після так довгої розлуки був запит про Антона; з болем та гіркотою вислухала вона прикру правду, не здужала ні про віщо більш говорити, весь час процесу судового була «як з хреста знята».

Справу Наді з товариством (Оржих, Чернов, Петровський, Александрин, Федорова та Тринидадська) розглядав надзвичайний суд сенатський; обвинувачував знаний Желехівський, требуючи кари смерті для всіх. Тринидадська просила першого присудного, сенатора Депера, «оборонити її від оборонця» (урядового). Муж Наді наполовину був психічнохворий, так само і дехто з товаришів; Оржих не здужав навіть ставати особисто до суду. «Боже! на віщо вони схожі? що з ними пороблено! - сумно викликнула одна свідниця. Якима Сигиду та Петровського засуджено на кару смерті, останніх - в каторжні роботи на різні строки, Надю - на 12 літ; суд, однак, прохав царя скоротити на 8. Господи, чого не пережила тільки Надя під той час! Після суду їй позволили побачитися з чоловіком, та обом було ще тяжче. Він подав думку: звернутися до царя - чи не зменшить кари. А з дому йшли також невеселі вістки: батько Наді помер з журби, мати лишилася без ніяких средств, ні на що було наняти комірчини, тож прихистилася у старенької бабусі - няні; молодші брати та сестри виростали без освіти, одного хлопця взяли навіть з гімназії. Придавлена понад сили усіма тими подіями, Надя запрохала в царя полегкості, цілком не розуміючи ваги того вчинку; вона дістала відмовну відповідь; каторги однак їй вирекли не 12, а 8 літ; страту чоловікові та Петровському змінили на каторгу поки живота. Та Надю ждало нове лихо: її розлучили з чоловіком, бо мужчин послано на Сахалін, а женщин на Кару, Забайкальської області, де під той час перебували політичні каторжні тюрми. Д[ня] 7 мая 1888 р. пішло з Москви на Сибір товариство над 50 чоловіка, в тому числі і Надя; каторжне вбрання нівечило молоду вроду, спиняло рух; дорога, однак, трохи відживила її. З природи та темпераменту Надя була повним втіленням життя й молодості - завжди різва, весела, жвава. М’який погляд її глибоких очиць, ласкаве та щире серце, дзвінкий, заразливий сміх свідчили за безпосередність натури. Душа світилася в кождім словечку, в кожнісінькій ухмилочці; зверхність щоразу видавала її; все духове життя ніби було списане на виду. Моторна та енергічна, вона вкладувала все серце в те діло, яке робила. З нервовою поспішністю розтинала вона коверту одержаного листу; судорожно тремтячи, перебігала дорогі стрічки, ділилася найменшим проблиском відрадного почуття; ласкала та голубила, коли бачила кого сумним або заклопотаним, і журилася, якщо не могла нічим розважити; смуги смутку хмарили її чоло, а в очицях блискали сльози, погляд робився полохливим, молящим. Не відчувала вона в собі снаги одіпхнути товариша, викинутого з гурту; нічого не ненавиділа більше, як підробленості та вдавання. Роки в’язниці значно перемінили Надю. Веселість прокидалася якось хворобливо, щоби перейти в розлучну тугу; бесіда рвалася на півслові, дзвінкий, приємний сміх тепер здавався істеричним реготом, що викликав дрож; в голосі раз у раз почувалися тужливі ноти; на чолі найбільше панував вираз тяжкої думки, тривожливого почуття. Довгий етапний шлях, наполовину піший, з безконечним рядом усяких історій та урядових надужить пригнітав та обурював серце. Трудно уявити собі всю нелюдськість того шляху, не потоптавши його; провадять часто силою, в’яжуть вірьовками до воза, б’ють рушницями в разі найменшого «бунту» чи непослуху,- і Наді з товариством не раз доводилося коштувати того.

В дорозі ж Надя почала роздумувати над своїм минувшим і з розпукою побачила непоправну помилку - «невільний гріх», що заподіяла проханням полегкості у царя. Вона почувала себе провинницею, сльози каяття застилали від неї світ білий; вона ховалась від товариства куди-небудь у куточок і отам ридала безутішно. Надія на втечу з Сибіру іноді мелькала перед нею і додавала сил нести оті пекельні, невимовні муки.

20 января 1889 р. Надя удвох з Тринидадською (третя товаришка Федорова втекла дорогою) прибула в тюрму; скільки довелося їй зазнати горя та біди, те хіба господь відає. «Шапок та кожухів,- писала Надя,- ми не скидали ні вдень ні вночі,- так і спали, але я здорова, занадто здорова... віки вічні житиму... коли б спромога передати вам хоть капелиночку тієї дужості, що в мене». В перший же день приходу на Кару Надя мусила вислухати звістку про смерть свого чоловіка,- він помер дорогою, в харківській центральній каторжній тюрмі. Уявіть собі її стан духовний!.. «Жваво перенесла я і той іспит»,- писала Надя; та спогад про нещасне «прошення» цареві дратував душу навіть тоді, коли вона здавалася веселою. В каторзі вона загарно кинулася до науки, найпаче взялася за французьку та німецьку мови; часами, однак, залишала книжки, починала журитися, майже нічого не їла, переважно - після одержання листів з дому; вона читала та перечитувала ті листи, металась по двору, потім знову читала. Щоб розважити її, товаришки в такі хвилини прохали її почитати усім що-небудь вголос. Надя любила те читання і читала з хистом, найбільше історію Вебера. Тоді вона оживала, балакала, спорила, резонувала. Приходив новий лист,- Надя цілими днями блукала з ним по двору, а по ночах стогнала та плакала. Тим часом їй заблисла була надія незабаром вийти у «вільну команду». Вона стала ще більше читати та вчитися, бо в команді не мала б стільки дозвілля: марила завести школу для каторжницьких діток та присвятитися цілком товариству. «Ось вийду в команду... багацько, багацько книг, квіток, усього, всього буду постачати в тюрму». Відси вона не збиралась тікати, а з поселення твердо поклала - втекти першого ж року. Та обставини склалися інакше, життя тюремне прямувало до лихих та нечуваних подій, що заходили здалека.

Відбулося таке: 5 августа 1888 року тюрму відвідував генерал-губернатор Корф; на стільці серед двору сиділа Лизавета Ковалевська і не встала при його вході. Корф образився і звелів перевести Ковалевську в Верхнєудинську центральну тюрму, де її заперли самотою в тюрмі та держали в найгірших умовинах. Ранком на Ковалевську кинулися жандарми, стягли в білизні з ліжка, напнули арештантський сіряк, кинули на віз і погнали в якусь сторожку на березі Шилки. Тут Ковалевську знову роздягли, пошматували власну сорочку, що на ній під той час була, а перебрали у все арештантське. Комендант політичної тюрми Масюков проводив тою справою, а покликаний на підмогу смотритель над «уголовними» Бобровський знущався всякими словами з Ковалевської, що кілька разів падала без пам’яті.

Під Нр. одвели її в Верхнєудинськ і під Нр. же запакували в тюрму; одинадцять місяців вона не виходила нікуди з казні, двері котрої завжди були запечатані; коли вона потребувала вийти, всякий раз являлось вище начальство міське, зривало печать, а потім знов прикладувало. Образа, заподіяна Ковалевській яко женщині, викликала обурення з боку товариства; воно поклало - добиватися всіма способами, щоби Масюкова скинуто з посади, взято з-перед очей. Просьби в тому напрямі не мали ніяких наслідків: сам Масюков кілька разів запевняв словом честі, що покине уряд, та завше ламав те слово. І от в маю 1889 р. почалася в тюрмі голодівка: арештанти не брали в рот ані крихітки. Надя не вірила, щоби таким способом можна було що-небудь осягнути; заявляла, що їй хочеться жити, та вкінці пристала до гурту, щоби загладити свій «гріх»; після восьми днів голодівки вона розхорувалась (припадки, підвищена температура, серце билось), але згодом одужала і мовби стала ще жвавіша. На вроду вона саме розцвіла, як ніколи доти,- просто заглядувалися на неї. Знову взялася до книжок, писала конспекти, вчила різні мови,- ненадовго, однак. Голодівку спинили після того, як начальство показало жаль і показувало телеграму, буцім Масюков переводиться, через три місяці його не буде. Замкнуті порішили на той час порвати всякі зносини з Масюковим: відреклись книжок, грошей, листів - словом, усього; те відречення почалось з 1 юня. Надія відреклася також, але для неї було страшенною мукою лишитися без листів,- вона сумувала, нудилась. Підійшов август, а Масюков усе ще зіставався на посаді. Знову забалакали: «Як бути?» Надя одна з перших заговорила про нову голодівку, хоч і мало надіялась від неї. Але нічого іншого не лишалось, виходу не було; розпука заглушила усі почуття. «Краще вмерти, як тягнути отакі злигодні»,- казала Надя; кілька день вона блукала в великім зворушенні, нічогісінько не їла, мало спала. Всі були прибиті та знесилені.

В ніч на 30 августа Надя лягла до краю намучена, але на ранок прокинулася жвава та заспокоєна, з незломаною думкою покінчити неможливий стан речей, а то ударивши в лице комендантові. Цілий день провела вона в страшенних душевних муках, розпачливо ридала, а ввечері, знов заспокоєна, пішла вчасніше спати. «Я заглянула до неї перед сном,- розказує одна з товаришок недолі.- Ви спите, Надя?» - «Ні ще»,- відповіла. Згорнувшися клубочком, вона лежала в своєму закуточку (ліжко її було запнуте з усіх боків),- ні смужечки зворушення на личку або тривоги, навпаки, ніби якесь задоволення». Того ж вечора вона написала записочку комендантові, що має його бачити. Ранком 31 августа встала скоренько, убралася в чорний одяг і сіла читати Успенського; тут явились жандарми від коменданта за нею. Похапцем одяглась і, сказавши до всіх: «Прощайте», швиденько вийшла. Чи треба казати, що сталось? Вона вдарила в лице Масюкова (да будет він проклят!). Її перевезли в кримінальну тюрму і посадили самотою, туди ж згодом привезли ще трьох товаришок: Калюжну, Ковалевську та Смирницьку, що домагалися - задати їх хоч у саме пекло, аби з-під начальства Масюкова. Зразу Надя почала голодувати, знаючи про загальне рішення товаришок і проголодувала цілих шістнадцять днів (її годували силоміць). Діставши звістку, Корф не зарядив ніякого розсліду, а приписав - покарати виновницю стома ударами ліз, в додаток без попереднього лікарського освідчення, але в присутності лікаря; останній відмовив, однак, такої честі і повідомив приватним листом читинського губернатора Хорошкіна, що Сигида без того хворує, що виконати припис Корфа небезпечно. Хорошкін відписав - не вмішуватись. Місцеве начальство вагувалось, відтягувало, усувалося від тої ганебної справи. Тоді був виписаний в ролі ката-аматора Бобровський, уже знаний нам з історії мордування Ковалевської; за відмовою лікаря він переняв і його ролю.

Сентября 6 дня Бобровський явився в Устькарійську тюрму і велів вивести Надю. Вона вийшла бліда, з похиленою головою, пов’язана хусткою (боліли зуби). Бобровський зірвав з лиця хустку, зміряв Надю своїм звірячим поглядом: «Отся витримає!» - і казав її катувати. Відбивши сто ударів, її положили на коц і внесли до гуртової тюрми. Калюжна, Ковалевська та Смирницька, відгородивши собі хустками та покривалами куток на нарах, припали до неї. Надя лежала без пам’яті; якийсь час ще «уголовні» в’язні чули голос Наді. Під час екзекуції вона згадувала волю, країну та рідних. «Мамо! Мамочко моя любесенька!» - доносився сумний, ледве чутний голос завмираючого серця. Потім все стихло. Відслонили. Надя була вже трупом, а її товаришки Калюжна, Ковалевська та Смирницька конали в передсмертних муках, заживши отрути. Припускали, що Надя померла також від отрути,- річ можлива, хоча лікарі яко причину смерті подавали нервове зворушення. Після тої історії товариші-мужчини рішили також померти гуртом і 2 з них хопилися до отрути (один стрілявся); проте умерло двоє - Тобохов і Калюжний (брат умершої); останніх відрятовано.

Де поховали Надю, ніхто не знає, могилки її як не шукали, не могли знайти, та й надії на то нема; її поклали в гуртову труно-могилу,- так звуться заготовлені з осені на зиму могили для арештантів - нікого окремо не відшукаєш.

Так згинула молода, світла, напрочуд гарна душа. Часом на Надю годі було споглянути без потайного запеклого болю; з усього відчувано, що вона скінчить мученицею, що дійсність не спиниться перед її духовою вродою,- в житті такі люди робляться жертвами в тому або іншому напрямі. Так і Надя.


Счастливые годы,

Веселые дни,

Как вешние воды,

Минули они...-


все співала вона, міряючи Сибір; або відчитувала Некрасова «Пророк» («Не говори: забыл он осторожность...»); любила також повторяти слова Тарасові:


Одну сльозу з очей карих,

І пан над панами...


Велику вагу мали для її єства духовного оті немногі, але влучні слова.

Хто стрівав серед життя хоть одну таку людину, в тому довіку не згасне світлий погляд на життя, ні палка любов до ближнього.

З боку остаточних думок та поглядів Надя була поступовою в найбільшому значенні того слова, бажала служити народу в напрямі знищення його гірких обставин політично-соціальних; тероризму не поділяла.

Ось що писала до близьких людей Надя перед двома тижнями до смерті:

«...Не зійду я з того шляху, на який стала, і розпрощаюся, коли треба буде, навіки з волею і з вами... Що буде, не знаю, я до всього готова... надійтесь на мої сили... усе-усе винесу жваво... живу любов’ю до святого діла, вірою та надією на щасливу, хоть і не близьку, будучину... не турбуюсь, коли мені навіть і не доведеться діждатись... досить з мене глибокої віри в будучину; досить, щоб витерпіти всі, всі пригоди; жити отією будучиною, уявляти собі щастя та земний рай тих вибранців, що будуть жити серед добра, ладу та любові,- а тому справдитись, певно справдитись; гадаючи про те, я все забуваю, забуваю гіркоту, біль та морок сучасності; за мороком та гіркотою я вбачаю світло та відраду і не падаю духом. Не падайте ж і ви, вірте в силу душі людської і боріться міцно, палко, безперестанку з усіма незгодинами, з усіма темними та дикими силами. Зваліть їх! Не доведеться, може, вам їх добити, а підхитати - підхитаєте; вірте тільки в перевагу вищих сил, то будете щасливі довіку...»

«...Своєю пощочиною я виплатила образу,- дала знати, що здирства та знущання з себе ми не допустимо... Тож будьте відважні, любіть з повної душі всіх, всіх людей, любіть правду та добро!»

Похиляюся перед хрестом твоїм, незабутній друже-товаришу!


1890 року


КОРОТЕНЬКІ ВІСТКИ З СИБІРІ

(Кореспонденція)


З творів благородного містера Кеннана і деяких інших вісток громада читачів європейських знакома уже трохи з життям та обставинами соціалістів-зісланців, чи, як каже уряд,- «государственных ссыльных», в Сибірі. Ми не будемо чіпати ні того життя, ні тих обставин взагалі. Досить лишень поглянути на землеписну карту та одшукати такі пункти, як-от Верхоянськ, Середній Колимськ або Сахалін, щоб і без опису збагнути, що заслання у ті країни - не великий смак. Але, крім умовин щиро-урядових, зісланець не забезпечений навіть і від розбишацького нападу міських хижаків, як те не раз уже бувало. 16-го августа минулого 1891 року в Батуруському улусі, за 200 верст від Якутська, убито зісланця, робучого-ткача, Петра Олексієва. Це той самий Петро Олексіїв (Петр Алексеев), що судився в московському процесі 50-и соціалістів-пропагандистів і сказав свою знамениту річ, за котру одержав славу видатного красномовця і пішов на 10 років каторжних робіт. Відбувши каторгу (спочатку в Харківській центр[альній] каторжній тюрмі, а потім на Карі, Забайкальського краю), Олексіїв був поселений 1885 року в Якутському окрузі, на грунті, не здатному до хліборобства; зате в улусі, де він оселився, якути кохалися в худобі. Олексіїв, велетень складом, придбав сіножатку і вспівав накошувать до 700 копиць, виручаючи за них 50-100 карбованців річно. Ведучи помірне життя, скорочаючи до можності свої власні потреби, Олексіїв не терпів нужди, мав корів, коня, а іноді то й позичав якутам по карбованцю-два грошей, позичав, звичайно, на превелике диво хижакам, без аніякісіньких надсотків. Потроху складається казка, буцім Олексіїв - багатир і має 2000 карбованців кошту (далі цієї цифри не йде уява якута). І от улусний старшина, картник і п’яниця, ловлений на кражах, змовляється зі своїм передмісником, старим старшиною, чоловіком не кращої вдачі, як сам, убить Олексієва, покористуватись його коштом і поділити спіл. 16-го августа Олексіїв зібрався їхати в город; старий старшина намігся провожать; в лісі їх перестрів другий старшина, повітався, злізли з коней, сіли додолу, побалакали. Пора й рушати. Старшина взяв коня за узду, а Олексіїв почав ладнати черезсіделень; в ту ж хвилину старий старшина ударив його ножем у спину. Олексіїв вирвавсь і побіг, скидаючи з себе одежу, але якут гнався слідом і бив ножем у спину. Через 60 сажнів Олексіїв упав у знесиллі; якут сів йому на груди, б’ючи по-прежньому ножем. Прибіг новий старшина і собі вдарив двічі. «Боже, боже мій!» - простогнав Олексіїв і скінчився.

Стояла саме косовиця; товариші покійного запрацювались якось; найближчий жив за 20 верст і знав, що Олексіїв мусив їхати в город; тим-то ніхто й не хопився завчасу. Коли це, в сентябрі уже, приїздить козак, що повіря зісланців; подивився; пита у товаришів: «Де Олексіїв?» Кажуть: «У городі».- «Ні, в городі немає». Почали шукать. Старшини запевняють, що Олексіїв утік; розгляд юрти (хата) овсі не свідчить об тому: нема коня, літньої одежі, а все останнє, як було, так і є; на ліжку - окуляри й часопись. Дізнались, що старшини тратилися не по кишені, присікались до них, найшли окровлені вірьовки, рукавиці й сорочку. Старшина признався й все розказав; потім признався і другий.

Грошей у вбитого взяли 107 карбованців - заробіток покійного, мізерна сума, вважаючи на міську дорожнечу. Трупа убійники кинули в яму, запхавши її хмизом та мохом. Тута ж недалечко найшли й убитого коня,- самі кістки, м’ясо якути поїли. Слідство відкрило, що про вбивство знала безліч якутів; всі вони жили в ладу з Олексієвим, а декотрі були навіть його приятелями; хижацька вдача, проте, виявилася. Це не перший випадок. Спочатку 1890 року недалеко Якутська убито Павла Орлова, чоловіка видатного і звісного середи зісланців. Павло Орлов (в товаристві - Павлюк) судився 1879 року в Києві за гуртове оружне супротивлення урядові, відбув каторгу і жив поселенцем в Якутському окрузі, займаючись письменництвом; його перші літературні твори, надруковані в російських часописях, свідчили о певному дарі їх автора і прорікали дотепного белетриста-письменника; на превеликий жаль, розбишацька рука невідшуканих злодіїв загубила молоду силу з її таланом і надіями.


* * *

8-го ноября 1891 року іркутський губернський суд розглядав справу зісланців: підпоручика Віктора Краніхфельда, сина псаломщика Павла Грабовського, дворянина Миколи Ожигова, дворянки Евеліни Улановської, міщанки Софії Новаковської, сина урядника Володимира Іванова і сина урядника ж Михайла Ромася. Як відомо уже з друку, в городі Якутську 22 марта 1889 року скоїлась страшна різанина: міський уряд викликав з боку зісланців оружне супротивлення, під час котрого було убито 6 чоловік зісланців, масу ранено, і врешті 29 надано до вояцько-полевого суду; суд повісив ще трьох, 20-х заслав у каторгу, а останніх на поселення. Вищменовані зісланці виголосили, за власним підписом, гектографований протест проти отієї різанини, за віщо і були арештовані 6-го августа того ж 1889 року. Прокурор обвинувачував на підставі 251-го артикулу Уложення о карах (заклик громади до бунту проти влади державної) та 318-го (склад протидержавного товариства). Шестеро (6) підсудних: Краніхфельд, Грабовський, Улановська, Ожигов, Новаковська й Ромась засуджені в каторжні роботи строком на чотири (4) роки кожен; Іванов умер до суду. Засуд одіслано до сенату, на останній розгляд, як того змагають умови сибірської судосправи.


Январь [18]92 року


НЕВІДОМІ ТВОРЦІ


Історія кожної літератури являється покажчиком творчості виголошеної і не може бути іншої; коли ми що знаємо про словесність усну, то лиш наскільки вона стала здобутком книжним,- не більше. Отже, є твори, а переважно у нас, на Україні, ні історикам літератури, ні громаді читачів невідомі, як рівно і самі творці. З усіх верств нашої зубоженої суспільності виринають якимсь характерським побутом оті творці бідолашні, виринають часто без найменшого стороннього впливу чи приводу, спонукані єдино потребою власного одареного духа; гірка доля звичайно подибує їх в житті: вони гинуть, за небагацькими випадками, у поглинаючій прірві безвідрадних обставин, не мавши куди ткнутись, не потрапивши на щасливий шлях природного призначення. В подаваній замітці маю спогадати дещо про таких творців з власного досвіду, уривочні спогади мої викличуть, може, з боку читачів оповідання більш докладні та цікавіші.

Перший, про кого я хочу зняти мову, був селянином Охтирського повіту, Харківської губернії,- чоловік вельми химерної вдачі: до праці не дуже-то беркий, по господарству не кукібний, все, було, сновигає, мов який благий марівник, та про віщось думає - бог його святий знає й про що. Устряне до роботи: де б там косою до гурту гнати чи помахувать до ладу ціпком, нікого не забаряючи,- він тобі саме під гарячу руч і втне: «А тривайте, хлопці, що я згадав...» - ціп йому виприсне з рук, очі затопить куди набік і таке втне, що всі за животи хапаються,- шкода чисто. Мав жінку й дітей, а вдачі все якось не кидався. Отож його обрали громадським старостою. Часу дозвільного старості чимало: хоч - малюй паличкою ганок у розправі та базікай, коли хто навернеться; або вештайся та жартуй по слободі; або сядь коло шинку на призобці та дивись, що навкруги тебе діється. І частесенько було сидить він на отій призобці посеред базару (вживав-таки потроху горілочки) та прикладує мення чи визванки всякому, тільки кого очима накинув. Приїде становий, наробить колоту на всю слободу,- а він і тут гигашки справляє з-поза спини та до жартів береться, що інший раз і в холодній вичухуватись доводилось. Була в слободі баба,- Оленою звали,- мале й старе знало, що то за лиха та злиденна баба була,- от на зразок тієї, котрій буцім би то на махових вилах чоботи віддавано. Пропали в Олени кожухи з комори,- якого ж то клекоту накоїла, коли б ви знали! До старости, а староста, замість того щоб іти зробить труску та мерщій розшукати пропажу, ходить собі та кепкує і зложив, кепкуючи, цілу віршовану поему про оту пригоду; в поемі тій, повній безпосереднього гумору, легко і плавно утвореній (в пам’яті, а не на папері), розказувалось про те, як у баби Олени «під самого Митра» покрадено кожухи «з-хитра». Дуже сподобалася селянам ота дотепна вигадка; де, було, зберуться,- давай прохати, щоб вичитав; і добродушний автор вволяв цікаві бажання громади - вдатніш і з легшою охотою, як приписи станового чи справника. Поема почала навіть ходити з уст в уста; нарешті почув її і я; вражіння було досить гарне: безперечно, виявлялася природна талановитість творця, котрий ледве вміє читати і ніколи не писав того, що складав, а складав підхожі речі не при одній такій нагоді. Вельми потішало селян також віршоване гумористичне оповідання, до котрого причинком було дещо з місцевих справ: від скрутного життя сільські бідарі почали мандрувати на нові землі прикавказькі; услід за ними почав зрякуватись і дехто з дуків-глитаїв, щоб іще дужче розбагатіти; от одного такого загнибіду, що помандрував до Катеринодару з усім добром, а вернувся з одним батіжком, і змалював та осмішив у своїй вірші-сатирі наш поет-староста. Довелося мені прослухати і сей твір - живий, дотепний, уложений, як і перший, щиронародною мовою,- але який жаль бере, що тим разом саме я не списав його, а оставив на інший раз. Бувати в тому кутку мені вже не лучалося, яка доля спіткала химерного поета-старосту з його несподіваними творами - не знаю.

За сим пригадується мені 17-18-літній хлопець, син титаря Богодухівського повіту, Харківської ж губернії. Змалку ходив він до сільської школи, вивчився сяк-так читати та писати,- на тім і покінчилася наука. Але він не кидав книжки, перечитував кожну стрічку, де тільки траплялось, записував собі до зшитку всяку цікаву річ, а найбільше про письменство українське (списав, наприклад, відкись біографію Квітки з розповідком про його твори); читання віршів навинуло йому думку і самому взятись до пера. І от він, нікуди з села не виїжджавши, ні з ким з освічених людей не бачачись, самостійно почав складувати вірші - напівукраїнською, напівцерковною мовою (читав, бач, переважно книжки церковні, то й гадав, буцім мова книжна мусить бути відмінною від простої); я бачив згадані спробунки; трудно сказати, що б вийшло з отого незвичайного хлопця... дальша доля його мені невідома.

В Охтирському уп’ять-таки повіті стрів я в кінці 70-х років цікавішу людину - старого маляра. Чоловік той разом звертав на себе спільну увагу своєю постаттю, природним гумором, що пробивався в кожному реченні, широкою веселістю і враз якимсь затаєним сумом; свою мову (балакав тільки по-українськи) пересипав безупинними жартами та віршами,- де вони, боже ти мій, у нього й брались завсігди,- під час то були його власні вірші, експромтом виголошені, струмочком дзюркотячі; скрізь його знали як душу громади, незрівнянного бесідника. То був колись кріпак князя Голіцина; з малих літ пан відвіз його до Петербурга, як спосібного хлопця, учитись малярству заради панських потреб. Подробиці петербурзького життя мені не відомі; знаю тільки, що він бував в Академії художництв, водив знакомство з малярами-худогами і знався з нашим славним Шевченком. На спогад тих взаємин у нього осталась навіть парусова жилетка Шевченкова,- я, власне, бачив її, бачив на ній невеличку печатку незабутнього Тараса: червоний обідець, а всередині - ініціали: «Т. Ш.». Він займався по селах малюванням іконостасів та образів і з того жив. А що найцікавіше для нас - він складав українські пісні, під час доволі гарні. Декотрі з тих пісень співаються дівчатами й хлопцями середніх верств по селах Охтирського та Богодухівського повітів. Найбільше розпросторонена його пісня «Прощання», почата такими словами:


Прощай, Славгород рідненький,

Прощай, дівчинонько,

Прощай, сад мій зелененький,

Прощай, голубонько!..-


і невідомо - ким (мабуть, самими дівчатами, коли не автором) переложена на музичний лад. Ні однієї з своїх пісень старий маляр, скільки тямлю, до печаті не подавав.

1880-81-го року один з товаришів-семінаристів дав мені прочитати рукописний збірник українських творів, споруджений його батьком, сільським священиком. Там були - пам’ятаю - вірші ліричні, байки та поеми з хуторського життя,- все те становило тільки часть написаного автором. Збірник здався мені вельми коштовним: я читав його з великою відрадою; мова - щиро народна українська; стих - плавний, гнучкий як лізка; притока - добірна; звороти - короткі й виразні; мислі - гідні уваги; чуття - правдиві, спільно чоловічі,- отаке було вражіння. Я ніде не стрічав потім в печаті отих творів, а шкода, коли вони пропали, не справивши ніякої користі громаді. Поет, крім того, дотепний музика і взагалі артистична натура, що з традиції мусила одягатися в рясу, затушкуватись у глушині, приборкати крила своїх замірів поетичних. Він писав в часописах московських (духовних і світських), але куди міг податися з творами українськими? Коли б було яке видавництво в Росії, як, наприклад, «Основа», або який письменницький гурт, з котрим він би мав зв’язки,- йому нічого було б і клопотатись; нічого того, на превеликий жаль, немає,- твори мусять ходити по руках, поки десь не загинуть або не понівечать миші,- поет врешті махне рукою на всякі заходи, з журбою закине перо українське... То - звичайна доля письменників-селян; хто має спромогу бувати хоч коли-не-коли по великих городах або случайно заведе зносини з яким українським городським гуртом,- ще має невеличку надію з’явитися на божий світ зі своїми працями; в противнім разі мусить гинути «невідомим творцем», і хто зна, скільки кращих, може, сил отак загинуло! Та не забезпечують напевно - ніде правди діти - і зв’язки з українськими кружками, де вони є, бо багацько ще між нами і безладдя, і ляку, і байдужості, і вузькості, і позадівщини, коли можна так висловитись, всього того, що спиняє й досі, побіч тяжких умовин зовнішніх, правильний розвій нашого письменства і нашої справи. Згаданий поет-священик - повторяю: справжня утрата, по моїй думці, для рідного слова,- одна з тих утрат, котрі являються немалою причиною нашого убожества літературного. От саме встає передо мною образ ще одного сільського поета-українця; то був чоловік середньої освіти, вельми тямущий у народному житті, непохитний прихильник рідного краю; він мав просторий збірник творів, посилав навіть кудись до цензури, а що з тим збірником сталося,- я не знаю і в печаті не стрічав. Чи той поет пише й досі, чи кинув, не бачачи ніякої цілі в такому писанні,- не доводилось чути.

Розкажу, нарешті, про 13-літнього поета-бурсака, що з’явився серед нас в кінці 70-х років. В бурсі, як і всюди, наука подається московською мовою, але в тих вправах язикових ми, правду сказати, мало появляли самостійності. «Краще з книжки не вигадаєш!» - було правилом наших учителів, і ми торохтіли від стрічки до стрічки; переказувати власними словами доводилось мало, то й наша рідна мова, хоч і попсована змалку московщиною, не так швидко забувалася; поза класами ми балакали не інше, як мовою українською; може, який панич і здивляв дома батьків своєю великою освітою та здобутками московськими, але у нас, поміж товариством, він був би дивовижним явищем - його б засіпали та засміяли відразу, як навіженого Пилипа з конопель. Скільки реготу було - пам’ятаю,- коли до нас приїхав один хлопець і почав замість «оцей» провадити: «етат» - тощо. Чимсь неприродним здавалося нам слухати московську мову поза класами, та ніхто й не знав тієї мови з усієї бурси. Крім учебників, ми не читали майже ніяких книжок, а коли й брали що з бурсацької бібліотеки, так найбільше затим, щоб подивитись на малюнки; учителі не дуже піклувалися, щоб заохотити школярів до читання, а котрий і візьметься, то відіб’є уже всяку охоту читати, бо учителів ми, діти, страшенно боялися. Дасть книжку, потім заставить оповісти читане... ще затнешся або помилишся... несподівано одиницю схопиш... що то батько скаже? - такі думки перебігали не в одній дитячій голові,- то мало хто й брав їх. Охотніше читали ми всяку нісенітницю, що попадала до нас випадком з волі або самі купували на ринку; за весь п’ятилітній мій тривок у бурсі ні однієї української книжки до нас, скільки я пам’ятаю, не заходило. Зате трохи не кожен бурсак двох останніх класів мав у себе товсті зшитки, куди заносив - відки лиш траплялось - усякі українські твори: пісні, байки, вірші сатиричні тощо; були, крім того, в бурсі деякі дуже дотепні оповідачі, що навозили до нас із сіл у пам’ятку багато усного українського матеріалу; наш бурсацький хор співав переважно пісні українські і співав їх чимало; знали ми навіть співанку про мудрого Гриця, котра в уживаній редакції починалась словами: «Був Грицько мудрий родом з Коломиї, Добре він учився на філозофії...»; а проте, учивши географію, ніхто з нас і не чував, що то за Коломия, де вона і як; не чували ми ніколи і того, що русини галицькі - не що інше, як рівні ж нам українці; та цього - я певний - не тнув і наш горопашний учитель, що колись викладав бурсакам із псалтиря, а потім став подавати географію. Крім учебників, ми нічогісіньки, повторяю, не знали, жадного розвитку спільного, жадних свідомостей книжкових ніхто не мав,- аж згадувати гірко! Справі шкільній хибувало навіть первісних істинних підстав,- де вже там гадати про що інше. При таких-то безвідрадних обставинах з-проміж нас явився поет, що 13 літ від роду понаписував цілий збірник українських поем та віршів сатиричних; всі теми - от що цікаво - брав з дійсного життя, а зображав переважно з боку темного або смішного, скільки те смішне міг збагнути своїм хлоп’ячим розумінням. Одним із перших та кращих творів була поема «Бурсак», а починалася такими словами:


Тільки зірка стала мріти,

Бурсак почав бубоніти,

Бо боявся довго спати,

Щоб снідання не взівати...


В поемі цій автор зобразив у подробицях життя бурсака-бідолахи, пересипавши гумором своє невеселе оповідання; не проминув навіть бурсацької їжі, кажучи:


В понеділок дають юшки,

Три дні зряду все - галушки

Потім два дні все - лапшу,

А в неділю - кулішу...


Нема чого й казати, що ця поема читалась та переписувалася бурсаками, виходила за стіни школи, попадала в села, розповсюднювалась межи батьками і духовенством взагалі. Другим широким і найбільше розпростореним твором була поема, в котрій автор описує в таких же подробицях сільський ярмарок. Ось, наприклад, деякі рядки з цього опису. Виводиться мужик, що -


Коло возу віддихає

Та селедець уминає...

Як схотілось йому пити,-

Що ти станеш тут робити?

Нікуди йому діваться,-

З грішми треба розставаться;

Витягає дві копійки,

Купив квасу півбадійки,

Сів собі та й попиває...

. . . . . . . . . . . . . . . .


Про крам автор каже:


Чого тільки тут немає?

На шаг місця не гуляє:

Все заставлено лавками,

Невеличкими шинками...

. . . . . . . . . . . . . . . . 

Того красного товару -

Цілкових, мо’, сот на пару..

. . . . . . . . . . . . . . . . 

Дерев’яної посуди -

Карбованців на сім буде:

Ночви, сита, боклажки,

Підрешітки та діжки...

. . . . . . . . . . . . . . . .

...дьоготь ні за що́.

Аби брать було у що,

То вже б, певне, поживився -

На рік цілий не журився...

. . . . . . . . . . . . . . . . 


і багацько перелічує чого іншого. А ось смертна бійка, заподіяна сіромасі-злодієві, що підчепив з голоду якусь гич у крамаря; отже, справляє - правда - огидливе вражіння, мало свідчить о поетичнім смаку автора, але, по моїй думці, указує на безперечну талановитість чи кебету в 13-літньому хлопцеві.


...Тут його обра́з схопили,

На долівку повалили;

Один сів йому на спину,

Бив безбожно, як скотину;

Той - у пузо кулаком;

Інший в очі каблуком;

Крів’ю з рота цебеніло;

Пупом лице посиніло.

Яломок той весь порвали,

В клоччя свиту розметали...

. . . . . . . . . . . . . . . .

Встав він тута, обтрусився,

Чуть живий звідсіль поплівся...

. . . . . . . . . . . . . . . .

На другий день, як кінчався,

Попу тільки і признався,

Чого марно умирає,

Бабу й діток покидає...

. . . . . . . . . . . . . . . .


Пам’ятаю гумористичну автобіографію, зложену 13-літнім поетом. Повідаючи, відки родом, як прізвище, він каже:


А зовуть мене Степан,

Невеличкий я і пан:

Тепер в бурсі находжуся,-

Бач ся - грамоти учуся,

Котру трохи понімаю,

По складах уже читаю,

Пишу - трошки, да не так,

Як писав соборний дяк...

. . . . . . . . . . . . . . . .

Рід-то мій не овсі знатний;

Батько в мене - дякон штатний;

Звуть же його - Ілія,

Такий саме, як і я...

. . . . . . . . . . . . . . . .


Перелічивши далі, що знає й що вжива, автор каже:


Чого ж іншого не знаю,-

І спектора поспитаю:

Все до капельки розкаже,

Мовби пальцем те розмаже...


Так і встає передо мною постать нашого «спектора», розмазуючого яку-небудь річ бурсакові.

Склав якось наш поет і кличу до товариства, щоб усіма силами бралося до науки; ціль науки, звичайно, являється ген-то не високою - матеріальна користь та значний стан,- але де б 13-літній бурсак і встиг виробити собі інший погляд? Се річ, впрочім, написана уже пізніше, коли авторові було літ 14. Пам’ятаю такі стрічки:


Напримір - оці дяки;

Іть вони не дураки,

Коли грамоти навчились,

Шматка хліба всі добились

Та ночей недосипають,

По парафії махають.


Змісту останніх творів не тямлю добре.

З бурси перейшли ми до семінарії; обставини освітньої справи тривали там трохи ліпші, але взагалі далеко ще було до правильної постановки наукової. З погляду мови, ми оставалися українцями поза школою, хоч ні словечка не чули про своє письменство; учивши однак «Историю русской литературы», наш ректор-протоєрей, нижегородець родом, часто було видавав словесні прикази - не вживати української мови в бесідах поміж собою,- не раз кричав, що виновні будуть карані без попуску, та нічогісінько з того не виходило: балакали ми по-прежньому своєю рідною мовою, а коли забачали яке високе начальство, разом замовкали. В семінарії ми уже читали і Шевченка, і Квітку, і Стороженка, і Левицького, і всяких інших писателів наших; дехто пописувався по-українськи - віршами й прозою; свідомість про те, що ми - українці, була досить живою. Наш бурсак-поет, ставши семінаристом, визначався переважно як добрий читач на музично-декламаторських вечорах, що ми потай улажували в залах семінарії (подавалися, бач, у нас і лекції музики з відповідними вправами). Раз, тямлю, розпочали ми вечорок; зібралося більше ста чоловік народу; знаний читач сидів уже на дзиглику поперед публіки, з розкритою книжкою, збираючись вичитувати. Як ось - двері рип,- ректор лізе непрохано до гурту. Поблагословив усіх спільним хрестом, сів осторонь: «Продовжайте!» - каже. Куди діться? Книжки іншої під руками не було - треба читати, от і почав:


Кохайтеся, чорнобриві,

Та не з москалями,

Бо москалі чужі люде,

Роблять лихо з вами...


Тільки ж то і удалося виголосити. Ректор зупинив читання: як почне, як хопиться розпікати нас за москалів! І замість музично-декламаторського вечора були ми пошановані надто гнівною промовою о. ректора, що вибивав із наших голів український дух. Поет-бурсак тепер, мабуть, десь священиком; чи пише що, чи ні, не можу сказати; ні його мення, ні творів ніде в печаті не бачив.

На цім я кінчаю свої спогади про «невідомих творців»; не приводжу багацько других осіб, що запитувалися на моїх очах писати по-українськи, а десь поділися безвісти. Від своїх товаришів та знайомих чував я також подібні спогади. Один, наприклад, оповідав мені, що знав молодого українця, котрий вельми артистично переклав «Кому на Русі добре жити?» Некрасова, а до того писав і власні вірші. Ні того перекладу, ні тих віршів, однак, в печаті не трапляється. Скільки таким робом сил знівечено на колючому лану письменства українського, дякуючи гірким умовам нашого національного життя і суспільності; скільки в початковім зароді спинилося! Для мови московської, з зачепленого погляду,- шлях вільний; всякий, хто має найменшу талановитість чи просто охоту писати, причиняється до збагачення літератури; мало цього: той утоптаний шлях звертає до себе і наші власні сили, котрим часто не остається іншого виходу; а шкода, велика шкода, бо не всякий, хто може з’явитись істинним поетом у своєму рідному краю, буде ним на чужині; прикладів нема чого вишукувати. Згадаймо ж, читачі, хоч добрим словом оті безслідно потрачені, тяжкою долею приборкані сили!


Червень 1892 року


ПОРФИР КОРЕНИЦЬКИЙ

(Коротенька замітка)


Ось що мені розказував про цього україн[ського] писателя священик о. Мартинович 1882 року. Кореницький був сином священика Харківської губернії, учився в Харківській духовній семінарії. Належав до гурту Писаревських, Петренка, що славились під той час у Харкові своїми українськими концертами, бувши, до того, й поетами українськими. Одним із перших творів Кореницького була віршована поема «Куряж», в котрій поет сміливо зобразив життя та побут ченців Куряжського монастиря (лежить недалечко Харкова), вивів кілька майстерно змальованих, хоплених з дійсності типів. Поема ця не могла бути видрукована, а переходила з рук на руки, поки, мабуть, десь не загинула. Вона обурила проти себе чимало людців середи міського духовенства, у декотрих шапки зайнялися на голові; на автора посипалася догана. Що тим небезпечним автором був Кореницький, знала тільки невеличка купка його товариства,- то він і не був поворушений. Та не минула його лиха година іншим разом, коли він написав знану поему «Вечорниці» (надрукована у збірнику «Сніп», 1841 року). Поема та, мабуть, ще в рукопису була звісна семінарському начальству, котре на неї споглянуло дуже косо, признало неморальною, був згаданий докупи «Куряж»,- і Кореницького, яко поета таких непевних речей, вигнали з семінарії (з п’ятого курсу, чи що). Відібрав Кореницький «вовчий білет» в «Правлінні» семінарському і напрямився був до виходу. Кругом було тихо, семінаристи сиділи по класах, бо до семінарії саме навідався владика, щоб зробити огляд. Перед самим виходом двері ректорської кватири мельнули Кореницькому перед очі; згадався ректор, головний виновник його вилуки. «Треба віддячити,- блиснуло в голові Кореницького...- але як?.. Тривай... віддячу...» Налапавши в кишені грудку крейди, Кореницький підійшов до дверей і черкнув разом:


Отут цілісінька сім’я,-

Сірко, рябко та цуценя.


Написав і попрощався з семінарією. В квартирі - треба сказати - жили: ректор - сіра якась особа; його секретар - увесь рябий, поритий віспою та нечупарний,- і хлоп’я, що було замість келейника в обох перших; становили таким робом цілу сім’ю. Почалося для Кореницького сіромашне, бурлацьке життя. Але перегодом він оженився, і його настановлено дяконом при одній з харківських церков. Гірке, мабуть, було життя Кореницького і після того, бо він став запиватись дужче й дужче, поки не замерз серед улиці, вертаючись додому п’яним. Так занапастилась хистка, талановита людина! Крім поем, Кореницький писав, по словам Мартиновича, байки, послання до друзяків, пісні і відрізнявся експромтами українськими! В печаті ж, скільки мені відомо, появилися тільки «Вечорниці» та одна байка («Панько та верства»). Розповідаю, що чув, гадаючи, однак, що та розповідка мусить бути цілком певною, бо о. Мартинович був семінарським товаришем Кореницького.


ДЕЩО В СПРАВІ ЖІНОЧИХ ТИПІВ


Я не знаю добре, що становить собою освітня женщина в Галичині. Тип панночки Ядзі, змальований Наталею Кобринською, вважається дуже блідним і для нашого часу забареним. Танцюрки «на добродійні цілі» не варті серйозної згадки. А такі явища, як підношення золотих чаш високим особам або оздоба будинків, що поклало собі на меті Товариство руських дам,- тхнуть на мене якимсь анахронізмом чи середнєвіччиною. Подібну «діяльність» з’являли колись в Росії, завдяки кріпацькій праці, бабусі-поміщиці, що почивають нині серед кладовищ,- пером земля над ними!

Інше вражіння, правда, справляє заснований в лютому сього року «Клуб русинок», але й йому хибує ще багацько дечого. Коли пані Франкова зробила внесення про допускання в члени товариства польок та жидівок,- «Клуб» на те не згодився... Чому? Дивна річ. Нехай поляки ворогують проти русинів; нехай жиди кривдять селянство руське... що ж витікає? Тим дуж треба прямувати до взаїм- ного порозуміння межи інтелігенцією ворогуючих народностей. Така традиційна нетерпучість - і лиха, і невиправдана... переважно, що тичиться жидівок.

Жидівська народність дуже кебетлива та обдарована і чимало причинилася до піднесення загальнолюдського. Не маючи власного притулку, жиди, звичайно, робляться патріотами тієї країни, в котрій зросли; то ж не диво, що межи ними є прихильники України, як і Польщі, навіть Москви, чи певніше - люду московського, того самого люду, що не раз побивав їх каменюками в справжньому значенні слова. Інтелігентна жидівська молодіж, наскільки те мені відомо з власного досвіду, не має нічого спільного з поглядами та змаганнями своїх крамарів-батьків, а це річ гідна уваги.

Задачі русинок взагалі, як вони ставляться в товариствах, здаються мені дуже первісними поки що. Росія перебула той час,- і жіноцтву галицькому є чого повчитись у російського. Якими б не були там умови державні, а передова частина громади стоїть вельми високо і досить твердо. Тоді як в Русі Австрійській немає навіть ні одної гімназії дівчачої, а жіноче питання почало прокидатись ось тільки тепер,- в Росії освіта жіноча грає не останню роль, а женщина з давнього-давна, от хоча б з княгині Воронцової-Дашкової (1743-1810 рр.), бере живу участь у письменстві та науці. Під кінець шістдесятих, а переважно з сімдесятих років женщина виступає вже і яко громадянка в різних появах поступового руху суспільного. У всіх на очах відбувався хрестовий похід в народ, всі знають і ту сумну долю, ті жертви, які принесла до вівтаря батьківщини женщина.


Мужицьке руб’я вдягши замість «плаття»,

Роззувши геть злочинно «башмаки»,

Я йшла туди, де стогнуть наші браття,

Де вічно труд, а бідняки...-


казала перед судом ота подвижниця устами сучасного поета... На тому шляху вона появила стільки духових скарбів та високої величі, що віки має сяяти перед нами її світлий, обайно прекрасний образ. Починаючи з Пушкінової Тетяни, література змалювала нам чимало чудових, живих, на диво рідких типів женщини російської; найбільшим артизмом відрізнявся Тургенєв, котрому переважно мусить бути вдячним жіноцтво. Писателі-народовці показали нам щирі взірці тих типів у нижчих верствах суспільності, не поминувши простого люду. Ті любі, дорогі образи зворушують читача вродою внутрішніх прикмет, зігрівають почування діяльної любові до нужденного брата.

Женщина-українка йшла поруч з московкою, бо історія зв’язала їх докупи у тому рухові, і з цього погляду ми не добачаємо ніякої ріжниці між тією і другою. Інше треба сказати про Польщу, що більш або менш відокремлювалась у своїх змаганнях суспільних; женщина стоїть там на далеко нижчому ступені просвітному, як і громадському; женщина-полька, здається, не забула ще, що вона насамперед пані чи панночка, а вже потім і одиниця великого гурту людності. На те, звичайно, мались свої причини,- даремно було б чіпати питання про «вину»; та й як розібратись у тому історичному виру, що поглинув у своїй безодні стільки людських мрій, стільки часом доброго та прекрасного! Що б там коли не відбувалося, внаслідок минувшини виробилася женщина трьох типів, трьох вдач, трьох різних ступенів жизності; то суть: росіянка (українка, як і московка, рівно), русинка (женщина Русі Австрійської) і полька (місцеві відтінки останнього типу, звичайно, маються). Найвище треба поставити тип перший, як женщини найдуж рухливої, освітньої та поступової; вона давно покінчила з такими питаннями, як «вільна любов», про котру сього року здіймала мову русинка Кобринська в листі до проф. О. Огоновського («Зоря», ч. 4, ст. 77); женщина-росіянка в нашому часі стає до грунту насущних потреб життєвих та практичної послуги народові, бере шляхи, які перш над усе кличуть її до себе. З-посеред того гурту безвісних трудівниць я подам кілька взірців женщини-українки, користуючись переважно цінною статтею С. Кривенка «Культурные одиночки в деревне» («Русское богатство», 1893 р., книжки V та VI).

Але перше я звернусь до іншого джерела. Ось що писав Микола Михайловський, писатель видатний та вшанований громадою, в своїх очерках «Литература и жизнь» (Русская мысль, 1892 р., книжка VI). «Торішньою весною (1891), бувши поза Петербургом, відібрав я лист від слухачки Рождественських лікарських курсів Нагірської. Вона писала з приводу одного прикрого випадку, що тоді саме трапився зі мною, висловлювала своє співчуття, а до того, всякі питання та сумніви. Не викликала, отже, сумніву з боку авторки листу її будуча безпосередня послуга народові тими свідомостями, які вона придбала на курсах; але спеціальними свідомостями вона не обмежувалась, а бажала перш над усе виучити той осередок, в якому доведеться працювати, виучити в найширшому смислі слова: фактичний стан, можливе будуче, схожі явища життя європейського. Її, власно, тягло по скінченні курсів оснуватись де-небудь на фабриці, але якісь знакомі чи товариші доводили, що їй треба йти не на фабрику, а на село. Від порішення того питання залежав для моєї дописувательки характер попередніх занять поза школою, а крім того, нав’язувалось ще й друге, не один раз обговорюване теоретичне питання «про долю капіталізму в Росії». Лист зачіпав ще чимало іншого, у всьому тому було багацько молодої наївності, багацько хоробливої нервовості, але була і глибока щирість, було палке змагання розплутатись в річах та ідеях, що клопотали молоду дівчину. З різних уваг я ухилився переписки, але скоро вернувся до Петербурга, покликав до себе Нагірську. Прийшла соромлива, схудла, бліднувата дівчина з надзвичайо слабим голосом, нервовою похіпливостю балачки і в додаток разючою українською вимовою,- все докупи вимагало з особливою увагою прислухуватись до того, що вона говорить. То була втілена жага свідомої діяльності, робітниця по вдачі, але робітниця, потрібуюча теоретичного освітлення кожного свого ступня. На жаль, та дорогоцінна духова міць замикалася в дуже хирному, ненадійному тілові. Не дивно, отже, що лихе почуття промайнуло в мене, коли несподівано Нагірська прийшла прощатись: з великим для себе нарадженням, поминувши деякі перешкоди формального характера, вона їхала в Самарську губернію на підмогу голодуючим. Не пройшло, мабуть, і місяця, як я одержав звістку, що вона заразилася тифом і бідує серед великих злиднів, а ще через коротший час я був на панахиді по схудлій дівчині з слабим голосом і похіпливою балачкою... Розповів я цю коротеньку історію,- каже д. Михайловський, між іншим,- щоб пом’янути бідну безвісну дівчину, котра так напружено мислила, так глибоко відчувала і так рано вмерла, ледве ступивши на той лан послуги народові, до котрого так свідомно і совісно готовилась. Невеличка то була людина, але не гріх згадати і невеличку людину, коли вона вмирає так, як умерла Юлія Васильовна Нагірська. Не гріх і про живих Нагірських подумати. На щастя, вони є,- їх навіть, може, не мало, дарма, що такі несприяючі умовини. Часто згадую я схудлу дівчину з похіпливою балачкою і слабим голосом... Вона приносила два чи три рукописних покажчики книжок та статей, з котрих один був споруджений, тямлю, десь у Сибірі, очевидно, при дуже сумних обставинах...»

Небагацько сказано, але якою величчю тхне на вас від того світлого чарівного образу; перед вами жива людина, палаюча любов’ю до ближніх, віддаюча їм всі думки, все життя... мимохіть прокидається питання: коли-то і наші панночки Ядзі стануть Нагірськими?

Не зменш принадними здаються нам і ті одинокі трудівниці-українки, про котрих вістки згромадив у своїй статті д. Кривенко, що користувався для того дописами ріжних часописів російських. Ось що читаємо ми про дочку знаного Михайла Максимовича, бувшого ректора Київського університету, ученого та поета українського, О. М. Максимовичеву. Скінчивши Вищі жіночі курси в Києві, вона заняла скромне місце сільської учительки в Переяславському повіті. Діяльність її одразу звернула на себе увагу членів ради шкільної. Глибоко віддана праці, вона вкладувала в неї всю душу. Стоявши повище від усіх інших учителів, з погляду умислового, вона завела нові педагогічні прийоми тощо... але не в цьому її головна заслуга, а в тому, що вона зуміла прихилити до себе дітвору... Пробувши півтора роки в Коваленській школі, вона була переведена в с. Корніївку. Діти нерозважно ридали на прощання, а потім писали до неї найніжніші листи... Те ж саме відбулося і при переїзді її з Корніївки до с. Дем’янців, де вона і скінчилась від чаду, як дослідили лікарі. (Після «Киевского слова», 1893 р., № 1180).

А ось, наприклад, пані О-ка, така ж прекрасна істота, трохи в іншому роді: ставши учителькою в с. Гучинах, Чернігівської губернії, вона всі думки свої поклада на те, як би піднести добробут сусідських сіл без зайвих втрат з боку селянства; її заходами заводяться громоодводи, висушуються болота, насаджуються нові рослини, сіються трави і робляться деякі інші пожиткові речі. Ось що писали до сьогорічної «Недели» з «найглухшого кутка» Полтавської губернії: «Сім літ назад до земської школи була назначена учителькою сирітка, молода дівчина, скінчивша місцеву прогімназію. Тяжкі обставини судилися їй: брак інтелігентної громади, книжок, журналів та газет, глушина страшенна, заробітку 16 карбованців 66 3/4 копійок на місяць. В сих умовинах опинилась сімнадцятилітня дівчина, без власного досвіду, без ніяких проводирів, з одним бажанням: чинить добро темному людові, серед котрого являлась одиноким світлим променем. Одразу молода учителька набула довір’я з боку селянства, ставши кращою порадницею у всяких злигоднях життєвих. Вона мала деякі лікарські свідомості, розгорювала трохи ліків,- і от безліч люду потяглася до неї зі своїми хворобами. Старі пильнували її, як «химерне створіння, котре треба доглядати»; закутували в свої кожухи, коли, було, вона їде куди, «щоб не змерзла». Запопадність тої дівчини дивувала всіх. «І коли ся дитина спить?!» - балакали селяне. Довгими осінніми вечорами вона збирала до себе дітвору і готувала з нею деякі річі до різдвяної «йолки», іноді просиджували за роботою до півночі; починались співи та жарти, ставився самоварчик, і всі гуртом попивали чайок. Дитячим радощам не було краю... З перших літ учителька стала межи кращими в повіті, з погляду на успіхи учнів; з більш спосібними вона займалась наукою й середи літку, не беручи за те ніякої нагороди. Дітьми піклувалася - і не сказати: сиріток наділяла своєю одежею, в морози зодягала у свою жіночу шапку або платок; захворає який учень - зараз кладе у своїй кімнаті і не пусте додому, поки він не одужає. Не лякалася вона ніякої зарази, а хоробро навідувала хворих, лізла на піч, мазала чим треба було, обмивала, запомагала як могла, а до себе вертала зморена та розбита тяжким почуванням неспромоги запомогти одній всім. За те і селяни її шанували, закликали напереривки в гості, звіряли їй сімейні тайни; дівчата вважали за щастя, коли в якої світилкує учителька, котра не відрізняла ні багатирів, ні вбогих. Але от рознеслась чутка, що учителька виходе заміж,- «школярі заридали, батьки зажурились». На знак подяки громада піднесла учительці срібну ікону і відспівала гуртом вінчальну службу, «до хору прилучилася, незважаючи на гарячу робочу добу, вся мужеська частина села». В церкві було повно, мовби весілля було власною справою кожного; «учительку заміж видаємо» - доводили чужинцям. На прощання ридали великі і малі. «До кого вони тепер будуть пригортаться?» - казав один, показуючи на дітей; другий, бувший школяр, а тепер уже жонатий чоловік, казав: «Я вас поважав за рідну матір і завсегда поважатиму». Третій сував учительці цілкового: «Візьміть собі, будьте ласкаві, на нове хазяйство, як ви мого сина до ума довели...», а коли вона не взяла, він почав упрошувати і казав: «Так я вашому чоловікові дам,- йому на хазяйство згодиться...» Коли школярів заставили на екзамені написати про що-небудь, то трохи не всі забалакали про виїзд учительки.

Не правда, читачу, відрадна картинка? І це не з белетристики уривок, а суха, неприкрашена газетна допись. Коли белетристи-народовці почали малювати нам подібні типи, громада вважала їх «побільшуванням дійсності», а публіцисти «Русского вестника» з гуртом забили на сполох про «народовницькі химери», загаласували, що літературу заполонив мужик, що він скоро не дасть їм дихнути, що Островський з послідовцями «провоняв» сцену «кожухом». Що вони тепер скажуть? Але їх нічим не діткнеш, як не діткнув, наприклад, Фета народний голод останнього часу, того самого Фета, що, бувши талановитим поетом, придбав собі сумної слави яко публіцист і до смерті оставався заклятим ворогом мужика. Хай що знають, вигукують проти «послугачів народа» д. д. Фети,- прекрасні образи тих послугачів кажуть самі за себе, не трібуючи зайвої оборони. Образи, подані нами, перейдуть до нащадку в сяючому світлі «справжніх громадян», вказуючи шлях дальшим поколінням.

У згаданій статті д. Кривенка мають ще кілька подібних чарівних образів женщини-діячки, як з-проміж українок, так і московок; але для нас досить обмежитись і попередніми. Щоб певніше оцінювати просвітну діяльність отих осіб в ріжних напрямах, їх послуги народові, треба, каже д. Кривенко, завважити ту цілокупність умов та обставин, серед котрих доводиться працювати; не кажучи вже про матеріальні злидні та бідування, треба ще виносити підозру шкільних доглядачів (інспекції), поліції, місцевих ватажків і всієї повітової громади, залежати часом від нікчемнішої людини, на зразок волосного писаря і пр. і пр. Не покорись тому або іншому тузові - тебе «виживуть» як ледащо, оганьбують, «скоротять» «власними средствами»,- скільки щиріших заступників народа отак «скорочено»!

Гліб Успенський та Щедрін досить просторо та докладно виявили нам в літературному зображенні ті «власні средства», якими орудує наше жмикруцтво по селах. Недалеко ходить: в тій-таки ж статті д. Кривенка, а також у «хроніці внутрішнього життя» на сторонах «Русского богатства» за сей 1893-й рік, книжка VI находимо таку звістку: в одно українське село приїжджає скромна, трудяща учителька панна Симонова і небавом стає любимицею всього селянства. Живе вона самотою, до глитаїв на ралець не ходе, а знається тільки з ріднею двох батюшок та бідарями. П. Симонова - дівчина гарної вроди,- то до неї починає залицятись писар. А коли вона вицупкала сільського лева, він прибирає усяких способів пімсти і хвалиться, що «виживе» з села. «Способи» оказалися «звичайними»; писар з урядником послали до жандармерії донос на Симонову про «політичну непевність». Почалися труси, допити. Виявилася нахабна клевета донощиків писара Халаптура та урядника Ємельченка, котрі були за те надані до суду в гор. Новомосковському,- суд вирік обом по 8 місяців арештантських рот. Це ще щасливий випадок; донощики здебільша остаються непокараними, а беззахисні Симонови втрачують місця і поки життя робляться «політично ненадійними», а це річ немалої ваги в долі таких «ненадійників». Халаптур та Ємельченко - ну то нехай люди темні, грубі, запеклі, хоча про себе і розумні занадто. А що сказати про ворожі або глузливі відносини до сільських трудівників та трудівниць так званої «освіченої громади» повітової? Такі відносини справді існують по всьому обширі держави Російської. Донька одного почесного смоленського поміщика, панна К-ва, читаємо ми у д. Кривенка, одержала хорошу освіту і мала повну спроможність забезпечити собі безжурне життя, вийти заміж тощо; отже, вона розсудила інак: поскидала з себе дорогі шати і пішла в село учити дітей грамоти... Живе вона в «чорній» хаті (себто - без верха), годується звичайною селянською їжею, не раз доводилось їй учадіти, немало витерпіла вона усяких пригод, а все через те, щоб внести світло знання та правди між темний сільський люд. Дітей вона уче за «один шматок хліба». Чимало «освічених осіб» по околиці вважають діяльність тієї панночки «моральним юродством», а мужицтво навпаки каже: «Пошли їй, боже, здоров’я!» Серед таких-то тяжких обставин життя, усяких перешкод та прихильності або й ворожості, доводиться скромним сільським трудівникам прокладувати шлях до кращої будучини рідного краю.

Хистке лицарство на годину - викликує з нашого боку загальний хор похвал; чому ж ми не добачаємо тієї тихої, скромної, безвісної праці? Чи не пора лиш і на неї звернути увагу? Не виблискує на очі та діяльність, але вона є найпершим існим подвигом, геройством не на мить, годину, день, навіть рік, а ціле життя. Ми показали поодинокі образи безвісних героїнь, не зв’язаних ні в яке «товариство» чи «клуб», а розкиданих по всіх закутках селянства, а проте: не правда - якою живою, дивною цілокупністю вражіння тхне на вас від отих порізнених образів? Одні думки, одна мета, одні змагання, одні навіть риси духовної величі та обайності! Мовби вони діти однієї духовної неньки... ба, і справді так... Тією ненькою являються наслідки загальнолюдського руху просвітного, яких тільки встигло поки що набути сучасне чоловіцтво. Прекрасні істоти, чудові типи! Чи є вони в Галичині - повторяю - не знаю добре; коли є - тим краще. Все ж жіноцтву галицькому чимало чого знайдеться повчитись у російського,- от хоча б тієї щирої прихильності до простого люду, того розуміння насущних потреб його, того боління народним горем, тієї героїчної мужності в прямуванні до повзятої мети, всього того, словом, що виявили так ярко вищеменовані трудівниці. Відгомони подібних змагань дочуваємо ми і між галицьких русинок; дай же, боже, щоб ті відгомони вилились в один широкий а живий рух на користь Русі-України, на поліпшення тяжкого горя, в якому перебуває наш темний, нужденний люд,- дай боже!


Падолист 1893 року,

Вілюйський округ, Якутської області


ЛИСТ ДО МОЛОДІ УКРАЇНСЬКОЇ


Не на підставі історичних прав «славетного» прошлого, а в ім’я насущних потреб сучасності та ліпшого будучого повертаюсь до вас: працюймо! Націоналізм чи космополітство? Залишімо слова, що досі паморочили нам голови! Європейство на грунті українському,- то нехай буде написано на нашому стягові. Кожна народність має дорости до загальнопросвітного рівня або загинути безслідно. Вибираймо одно! Хочете жити, то не згнивайте самохіть! Перейміться вищими ідеалами часу і несіть їх до люду, освітіть його розум, підніміть його добробут, прямуйте до вироблення волі. Яко українці ви повинні працювати коло народу українського,- то перша умова поступу; але пам’ятайте: зміст вашої праці мусе бути загальнолюдським, бо інак - смерть вам, яко нації. Державна відрубність (т. зв. сепаратизм) - то мрія, для здійснення котрої у нас немає ні сил, ні навіть далекої надії... Крайова незалежність у всіх проявах життя - то наші реальні вимоги. Ми віруємо в можливість чи, краще сказати, конечність, тієї незалежності, аби вона стала свідомим приводом громади і... народу в його принаймні передовому осередку. Виробити такий осередок - то первісна задача наша! Освіта, вільна від туману релігійного й шовіністичного,- то наш шлях. Хай питома народність осягне ступня інших народностей, остаючись тим часом народністю українською. Як усяка друга, вона не зречеться самої себе, а значить - і мови рідної,- то річ безперечна. Але поліпшення нашої долі можливе лишень яко послідок зміни тяжких обставин світових чи зокрема державних,- тож треба працювати в напрямку знищення отих загальних обставин; в тому напрямку закликаємо до участі всіх і кожного.

В своїй праці ми виходимо з думок радикалізму європейського, яко здоровіших нині засадів громадянських. Чимало людців не поділяє тих думок ні в Галичині, ні на Україні; другі, признаючи їх прекрасними в істоті, вважають утопічними з погляду здійснення; треті - просто пустими чи шкідливими; четверті - навіть безбожними і т. д. Запримітимо одно: що це думки легально-поступової частини громади російської і можуть залякати тільки ретроградне подіння. Закони еволюційного розвитку тіл соціальних породили ці думки і дали їм вагу.

З поля теорії та розумінь абстрактних ступимо до грунту дійсності: які ж мають бути конкретні прояви нашої діяльності? А то, кажучи коротко:

1) ширення всіма можливими способами ідей радикалізму межи українцями (звичайно, ця точка не виключає конечності відповідного працювання і межи іншими народностями);

2) зав’язання гуртів та товариств, що постановили б на меті оте ширення,- як прилюдних, в межах дозволу, так і приватних;

3) заснування якомога більш бібліотек, постійних і рухомих, для розповсюджування вартих книжок українських,- рухомих найпаче: ми знаємо чимало прикладів, що в Росії арештували людей за книжкові склади з 200, 500 примірників по наукам історичним та соціальним, за твори, додамо, найлегальніші, котрі відбирано і не вертано назад жандармами,- гинули і книжки, і люди; рухомі бібліотеки, окрім того, пособляють живішій обміні думок, особливо поміж селянами;

4) можливо ширша літературна праця на рідній мові в напрямі пропаганди радикалізму європейського, а також виробу самосвідомості народноукраїнської - легальна і вільна, як рівно популяризація руху українського в мовах інших;

5) заснування фондів грошових для видавництв українських в Росії і Цісарщині, а також ширення тих видавництв межи робітництвом та селянами;

6) літературні збори, бесіди та вечорниці як в цілях агітаційних, так і інших: взаїмного познакомлення, відшуку матеріальних засобів тощо.

Такими, на нашу думку, будуть конкретні прояви діяльності; значна частина їх - літературного характеру; мусять бути і другі - характеру суспільного... Але мова наша стосується головно до України російської, де громада не грає майже ніякої ролі, а вдруге: нам, далекому фактично від лану активної діяльності, трудно балакати про її можливі прояви. Що ж до праці словесної, то ми додамо ще деякі уваги. Насамперед нам бракує популярних, але науково та критично оброблених, дешево виданих, таких книжок, як «Історія Русі-України», «Історія письменства русько-українського», «Стан селянства русько-українського», «Стан робітників русько-українських», «Загальні умови життя російського», «Справжні причини бідування людського і як йому зарадити», «Про сектантство українське, його причини й послідки, його певні і хибні боки», «Земельні відносини на Русі-Україні і якими вони повинні бути» (земля - громадська власність) і пр.

Добре, коли б конкретна діяльність українолюбців виявилася на перший раз хоть в такій праці. Другим виявом хай буде широка запомога часописів галицьких - радикальних та народовських, переважно «Зорі» та «Народа»; ніяк, отже, ми не можемо згодитися з думкою шановного нашого публіциста, д. Драгоманова, котрий, як начитали, закликав українців не писати до часописів народовських. Не цуратись, а поліпшати власного участю,- отака наша думка. «Зоря» у нас одинока виключно літературна часопись; спільними силами не шкодило б поставити її хоч трошки вище, коли вже трудно, напр., підняти разом до російської «Русской мысли» або «Вестника Европы».

От з москвофілами у нас не може і не мусить бути ніяких зв’язків в межах літературних, хоч і може траплятись часом солідарність в справах суспільно-політичних, от як у справі загального голосування, коли деякі москвофіли простягли руку помочі народові; але при тому не треба забувати, що в основі - то вороги нашого народу (свідомі чи несвідомі), а значить - і наші.

Тепер що тичеться до літератури «народної»; на неї треба звернути пильнішу увагу, але коли вона буде такою, як була досі, то може й сміло не появлятися на світ божий. У нас чимало перекладували народні видання Льва Толстого: на мою думку, то марнування і сил, і часу, і коштів; нехай ті видання будуть шедеврами: голодному та холодному байдуже про ті шедеври. Люд наш мучиться питаннями віри, змагається жити по правді, «по-божому», серед неправих та безбожних сучасних обставин соціальних, змагається виробити собі розумний світогляд на появи життя, а ми подаємо йому художницькі іграшки, де все пояснюється безпричинною боротьбою чортовини з противними силами, де людина відривається від землі з її соціальними, політичними, економічними і всякими другими умовами, а живе в якійсь неіснуючій області добрих та злих початків духових, в котрих так любується пересичений життям граф. Такі книжки тільки більш затуманюють голови люду, і без того затуманені,- ба й не самому люду: частина інтелігенції російської отарою посунулася за тими книжками та думками; такий вплив ми вважаємо шкідливим з боку громадського і добачаємо в нього знаменник патологічного руху на деякий час; рух той зникне, як усе безжизнене,- «погибе пам’ять його с шумом».

Народна література мусить виробитись на грунті насущних потреб народних та живої дійсності сучасної, як і вся остання література українська взагалі, тоді її будуть читати не тільки українолюбці, а й інші гурти: українці-неукраїнолюбці (таких чимало), москалі, поляки і другі з тих, кому не чужі питання громадські.

На самих «українолюбців» плоха надія. От є у мене два товариші: один москаль, ідейний «общерус», другий - «кацапофоб», «українолюбець»,- і що ж? Тоді, як «общерус» з цікавістю та задоволенням читає одну з відбираних мною часописів українських і переглядає другі,- «українолюбець» навіть не приторкнеться! Не вадило б мати на увазі подібні речі!..

Ще кілька слів про літературу перекладану; тій літературі, по моїй думці, бракує у нас певної системності та провідного напрямку,- це перше. Друге: які речі найбільше бажані до перекладу? Такими речами, на мою думку, мусять бути переважно: а) класичні твори поезії та краснописі іносторонньої; б) писання про справи громадські. Такі твори, як, напр., поезії Байронові, являються й надовго ще являтимуться живим джерелом ідей та завзяття свободолюбного незмірно дужче, ніж усі наші оригінальні галаси про Запорожжя та козацтво. Повчила б нас дечого, от хоча б прихильності до рідного краю, і поезія слов’янська. Щодо вислідів про справи громадські, то немає, звичайно, ні спромоги, ні необхідності перекладати усякі твори цілком; потрібніш, на мою думку, література біжуча, публіцистична, відповідаюча пекучим злобам години; тому-то краще б подавати завчасу стислі, але докладні огляди та реферати з поля науки громадської, перекладаючи повно тільки капітальніші речі. Не зайвим було б звернути більшу увагу і на критику літературну, котра все ще не вийшла у нас якось за межі бібліографії...

Чудним може здатись декому, що я, радикал, ставлю між іншим точку про вироб народноукраїнської самосвідомості. Але в тому я пересвідчений і не зречусь тієї точки. Ні конституція, на котру рожево споглядають многі, але до котрої я трохи скептичний, ні навіть революція, коли б така сталась, не покінчать цілком питання українського: революціонери російські в значній часті являються «общерусами» - «поєдначами», якщо не по програмі, то по духу; між тими «общерусами» подивуються й наші братчики-українці, та ще й «завзятіші» (так опроче завжди буває). Тому-то, поділяючи програму вимогів радикалізму європейського, я закликаю і буду закликать земляків в тому напрямку до праці на грунті українському, коло народу українського, в мові українській.

Від нашої власної рухливості або байдужості залежить успіх рідної справи,- тож працюймо, поменше скидаючи вину на обставини побічні! Гіркі вони, та ще гірш наша громадська безжурність,- тож до боротьби, згідніше, розумніше!


Лютий 1894 р.


З ДАЛЕКОЇ ПІВНОЧІ


Чимало довелось мені блукати по світах, чимало лиха́, неприязна доля швиряла мене посеред моря життєвого: то й не знаю вже, чи діждуся коли кінця-краю своїм митарствам нескінченним, чи побачу хоч ще раз свою країну рідну з її горем невсипущим та радощами. Та остання думка щохвилі переслідує мене, острим болем впинається до серця, охоплює нерозмайною журбою всього. Дика, сувора, безплодна природа навколо; хмурі люди, мертва жорстока північ поклала свою печать на їх обличчя; тяжкий погін за потрібним шматком насущника скаменив їх серце. Але люди - звичайно люди; вони не знають, не бачили іншого життя та й те їм миле... Та як почуватися тому, у кого там, десь далеко, осталося все найрідніше та найдорожче, кому все ще вчувається з-під стогону неперехідних борів чарівний звук питомої мови, доноситься в явовій сновиді дзюрчання сріблястих потоків, а в очах маніє принадна блакить теплого, південного неба? Як, добродії? О, цур йому й питати! Охопиш ручми голову, стиснеш пекучу біль на дні, женеш усяку думку... Так ні... вона, мов той москаль, кажучи словами незабутнього Тараса, так і преться, так і змагається, щоб понівечити остатній проблисок надій невмирущих... Але навпаки - яких швидких та міцних крил прибере разом приглушена надія, які радощі несподівано отеплять твої груди, коли часом до тебе не серед уяви, а справді, дійсно долетить відгук рідної пісні, вчується живий звук любої мови... І таке, хоч зріденька, та прилучається іноді, так коли-інколи...

Втіхо моя, пісне українська! Мов дотик зачарованої істоти, ти зміцняєш мої сили, кріпиш почування, викликаєш жадобу життя, що таке огидне та безталанне іншої доби! Велика, незрівнянна, певно, твоя сила, коли ти зачудувала Європу, перейшла нетрі Азії, прийнялася в Америці, а може, ще й по інших сторонах світу. Нехай що знають, те й галасують проти твого краю і народу питомого,- твої найлютіші вороги не втечуть від казкових чарів твоєї мелодії, а забувши про всякі силоміцтва, самі пристають до хору твоїх співаків-виконавців... І лунаєш ти серед Європи на славу рідної країни і того люду великострадного, в серці котрого зародилась, серед мук та лихоліття котрого побачила світ... Про Азію, чи певніше Сибір, і не казати: не знайдеш, здається, кутка, де б тебе не можна було почути, де б твої чудові, тиховійні звуки, то міцні, то тужливі, не сколихували повітря...

Колимськ чи Обдорськ, Кара чи Сахалін - скрізь ти відома, скрізь ти відмолоджуєш душу зболілим та за журеним; бриниш, як спомин незабутнього давнього, часом як єдина потіха, осолода на білому тяжкому світі. І де вже мені не доводилось бути; в таких місцях, що, здавалося, крук кості української не занесе туди, а глянь - ллється мелодійна українська мова, долітає, буцім з далекої сільської улиці, українська пісня... І слухаєш та дивуєшся, і шепочеш собі нишком: «Ні, ще не вмерла... не вмре наша мати...» Хоч дальша прозова дійсність і приглушить те мимовільне марення-шепотіннячко, але на годину-другу якось легше стане на серці, хочеться жити та дивитись на світ божий...

Пригадується мені, як вісім років тому назад я бував за Каспієм, у містечку Ашхабаді... азіатське містечко; персюк, та текінець, та солдат,- більш ніякого люду й немає... де б там українщині узятись? А от пішов я раз надвечір понад таборами солдатськими... Чую - десь співають-виспівують... звичайна річ: скінчився дньовий клопіт з усіма муштрами та потилишниками для солдата; повечеряли; нумо хоч піснею розважимо тяжке-гірке бідування в далечині... Підходжу ближче... немов знакома пісня, та ще й рідна... Задивувався, вслухаюсь... Аж до мене виразною голосною хвилею долітає:

- Чом, чом, чорнобров... і так далі. Проспівали чудово; скінчили - починають другої, та раз за разом, і такечки пісень з десяток українських безперестанку втяли (а співало не двоє чи троє, а, вважай, ціла казарма). Далеко лились-розливались в холодному вечірньому повітрі стрійні звуки,- зразу було знати, що перед вели співаки українці, та справжні з-посеред народа вийшовші, а не ті, що, чудуючись піснями рідними, цураються українщини, як чогось убогого та мізерного... Чимало таких добродіїв народилося нині,- ох, чимало! «Хто матір забуває...» - знову згадав я Тараса, нехай царствує!

З Ашхабада думка переносить мене до Іркутська, найкращого города сибірського. Є там школи, книгарні, чимало освіченого люду, є театр - одне слово, город з усіх боків, а переважно для Сибіру... Хто б міг покладати, що тут також мається досить гарне співацьке товариство з міської молодіжі, котре я б, не вагаючись, назвав українським, бо то переважно любителі українських пісень, коли не цілком. Те товариство любительське склалося приватно; воно дає українські концерти, вельми рухливе і вельми популярне серед громади городської. Склав і доводив товариством д. Концевич, сибіряк родом; але він їздив до Росії, опинився і жив кілька літ в Катеринодарі, де зійшовся з українцями, полюбив усе українське і вкінці зробився навіть палким українським патріотом. До того, змалечку він припав душею до пісень, а пісні українські, коли він познакомився з ними, цілком охопили його любов’ю до себе. Змушений потім вернутися назад до Сибіру, він не забув України, а навпаки, принадив та причарував до її багатих пісень і своїх північних земляків. Ми не скажемо зайвого чи непевного, коли засвідчимо, що українські пісні - найпопулярніші серед іркутян.

Знакомі трохи сибіряки і з театром українським; хоч той театр і неабиякий, але спасибі й за прихильні до нас заходи в тому напрямі. Коли-не-коли до нас чи до наших північних країв завітають українські трупи драматичні, як мусить бути відомо читачам часописів українських. А часом, що для нас важніше й цікавіше, за українські п’єси на тутешніх сценах беруться просто міські артисти-любителі. Так не раз бувало в тому ж самому Іркутську, траплялось і по інших городах та містечках сибірських, як можна довідатись з часописів тутешніх або приватних переказів. Ось і зараз перед очима в мене лежить 30-е число іркутської часописі «Восточное обозрение» (Східний перегляд) за цей 1894 рік; в тому числі здибав я досить цікаву допись із далекого города сибірського Владивостока. Подаю її в перекладі буквально: «Легальне драматичне товариство наше примерло. Замість його склалося товариство українське, переважно з залізнодорожників. Виставлена в сих днях на користь родинам моряків, що згибли на «Русалці», п’єса «Назар Стодоля» дала нечувані доходи - 700 рублів. Готовиться друга вистава на користь музею: підуть «Гайдамаки». Допись помічена 1-м числом лютого цього 1894 року.

На Амурі, як відомо, почали в останні роки класти сибірську залізницю; зростає наплив усякого люду, звичайно - і з нашої України, а за тим напливом людності починають бити всякі течії і в осередку таких рухів, як рухи театральні або співацькі; той наплив, як бачимо, додав і нашу течію - українську. Радіючи з того поводу, ми, одначе, бажали б, щоб добір п’єс викликав і надалі серед глядачів сибіряків прихильність до нашого слова і наших пісень; а це в силі зробити тільки українські драматичні твори першої вартості, а не ті «жарти», «кумедії» та «оказії», які просто сором до рук брати тому, хто хоч трохи знакомий з письменством та театром інших народів. А головно, танці та всякі викрутаси, якими виблискує наша сцена; вони здобувають до якого часу легкий успіх та оплески артистам, але в них, проте, і смерть нашому театрові, коли не перестанемо вживати їх на потіху грубого, нерозвитого смаку більшості глядачів; добірна громада відвернеться від таких вистав, де все полічено на той низький смак,- і годі буде плакатись на лиху долю та нещасливу.

Хай вибачають читачі, що збочив трохи. Наша драматична література - це моє «хоре місце», як кажуть москалі; дуже вже багацько болю викликає вона в моєму серці,- тож не здивуйте, що висловився не до вподоби. Осуд - початок поправи, а хвальба - застою!


Май 1894 року


ДЕЩО ДО СВІДОМОСТІ ГРОМАДСЬКОЇ


З невимовним сумом перечитав я оце звістку про заборону «Зорі» та письменства галицько-руського на Україні. Нелюдський нечуваний вчинок! До того, однак, ішло в останні часи, такого саме замаху можливо було сподіватись. Лихі прочування виявлялися подекуди і в часописах, от хоча б у статейці д. Андровича (Народ, 1893, н-р 18). Що ще може надіяти з нами російський уряд? Відняти й белетристику? Заборонити «Зорю»? Се вийшло б на користь (смію се сказати) сучасному рухові між українцями, бо писателі, що тепер працюють у «Зорі», або пристали б до радикалів, або самі зорганізувалися в партію з закордонним, незалежним органом. Ге, «нема того злого, щоб на добре не вийшло». Отак казав той палкий, але легкомисний дописувач. Блажен, хто вірує,- тепло йому на світі, та, на превеликий жаль, таке суб’єктивне почуття далеке від справдешності і цілком безосновне. Заціпа не посоромилась зробити своє катівське діло,- що ж дальше - запитаємо? яка ж «користь» з того д. Андровичу? Скажіть нам, будьте ласкаві! Не я перший ставлю це питання,- його ставив уже в «Народі» (1894, н-р 7-8) д. А. Хв., хоч він і не звертався ні до кого почастно. Невеличка рожевість погляду проблискує і в того добродія, коли він допускає, що наказ цензури «окошиться на ній самій». Чи окошиться, чи ні,- сліпий сказав: побачимо; а от на нас так уже окошився,- безсилий скрик болю рветься із наших грудей, шматує серце, обливаючи його кров’ю. «Чим гірш, тим ліпш»,- то знакома пісня, та тільки до українців, якими їх зробили історичні лихоліття, а найпаче кістомахи з панського столу, вона не стосується. Ми так байдужі та безжурні з боку громадянського, що не зрушиш ніякими гарматами; ми перетерпимо ще й не таку наругу, як заборона невинніших прояв рідної мови,- о, в нас шкура товста на це занадто! Нехай забороняють - нам же на користь! - роздається утішний голос оптимістів: ми заснуємо вільний, незалежний орган; ми - і те і се... Гарні слова, та тільки я не йму віри й не повірю, щоб саме так сталось, щоб ті побожні маріння могли здійснитися, стати з химери фактом, з пустого гуку життєвим явищем. Д. А. Хв. оповідає, що був навіть зложився план заснувати в Галичині такий орган через «народовський реакційний деспотизм»... Збирались, та не заснували,- додамо від себе.- Чому? «Цензурна заборона порозбивала всякі плани»,- доводить д. А. Хв. Дивно трохи; а от, по д. Андровичу, так ця заборона мала посунути наперед подібні плани, надати духу та енергії... вийшло, одначе, інак. Д. А. Хв. натякає на те, що видавання «Житя і слова» заступило конечність проектованого органу,- добре; та що ж ми бачимо справді в цьому разі? «Житя і слова» мені довелось перечитати тільки одну книжку, так що я знаю його більш після оповісток, а з них видно, що там працює поки що 5-6 українців, та й то зачіпають такі речі, за котрі певно погладив би їх по голівці і «народовський реакційний деспотизм»; поступовість «Житя і слова», здається, не грає в їх працях ніякісінької ролі. 5-6 чоловіка з цілої України! Куди ж подівались усі ті, що бажали вільного, незалежного органу; куди - питаємо - позникали вони, в тій самісінькій хвилі, як народився готовий орган, без зайвих заходів та турбот з їх боку,- пиши та працюй! Чи, може, то була всього-на-всього невеличка купка з 5-10 чоловік? Така думка видається нам хибною, і ось після якої ради. В н-рі 21 «Народа» 1893 р. була оголошена відозва «Голос українців в справах Австрійської Русі», підписана, як повідомляє редакція, 62 чоловіками, людьми більш або менш освіченими,- вони, ті люди, значить, єсть,- та тільки знов, куди ж вони подівались? Невже ж вони гуртом спромоглися єдино, що на оту куценьку відозву продзвонили, та з дзвіниці к бісовому батькові? Скажемо так: частина їх віршує та повістярствує в сентиментальному напрямку по ріжних часописах українських; та все ж таки - 62 чоловіка... Іть це - сила, коли б тільки вона була живою, свідомою та енергійною громадою! Ми не добачаємо, однак, її живучості, не знаємо її праці, не чуємо її сміливого провідного голосу в насущних та пекучих справах днини. Україна стогнала останні роки під невмолимою косою холери та голоду, не підвела гаразд чола з-під тих бичів страшних ще й досі; а які одсліди полишили нам з того погляду наші письменники? Чи подав хоч один незабарвлені фантазією картини народного горя? Чи спустився до пекла мужицького бідування, розслідив його причинки, зостановився над питанням, як покласти перешкоди таким роздираючим душу явищам? Загляньмо в часописі. «Народ», виходить, скільки можемо судити, при дуже тяжких та сумних обставинах, виблискує красномовним браком праць українських, а через це не може бути і мови про постійну та докладну хроніку нашого життя народного.

Те ж саме треба сказати про «Хлібороба», що держиться силами кількох галичан,- наші братчики туди, здається, овсі й не заглядують.

Про «Житє і слово» ми вже згадували; не бувши органом політичним, воно все ж, по нашій думці, могло б уділяти більше місця питанням та справам рідного краю. Не редакція, звичайно, тому виною, а наше власне недбальство та лінощі, наша українська безінтересованість до появ світового руху, що ми не відгукуємося навіть на готове, не маємо снаги та жвавості приложити рук до діла, другими навіть начатого, як-от, наприклад, видавництво поступового «Життя і слова». А ще міркуємо власними силами засновувати незалежні органи, організовувати більш діяльні та свободолюбні гурти!

Раз назавжди пора нам зрозуміти, що для таких голосів треба і відповідного поступовання з нашого боку, треба не тільки язиком ляскати, а додати і рук, і мозку, щоб довести повзяте до належної та бажаної мети. Я не вимагаю великих діл, не требую геройства, боже мене борони! Ні, я вкажу на таку дрібницю, що можна зареготатись, а проте ми й того не робимо. Через те ми стоїмо позаду усіх і скрізь, а наш народ одрізнений від нас, може, більш, як усюди.

Вернусь уп’ять-таки до тих 62 добродіїв, що кудись подівалися з-перед очей. Кожен з них уміє і читати, і писати,- візьмемо хоч це; кожен живе (покладаємо) серед українського люду, бачить ті або інші сторони дійсності, сяк чи так, а думає. Коли б кожен з них написав хоч по одній докладній кореспонденції в рік про те життя людське, яке у його щодня перед очима, то й то б ми не мали причини жалкувати з своїх злиднів та вбожества, читаючи, наприклад, «Народ» або яку іншу часопись українську. Так де тобі! Ми тільки й спромоглися, що на кілечки стрік відозви! От через віщо я не поділяю оптимізму, чи легкомисності д. Андровича, а може, й інших. Або я помиляюсь? Нічого б так на сей раз не бажав як саме помилитись. Та якась нерозмайна туга підіймається зі споду душі і не дає волі самообманові. Прості, безхитрі, але правдиві та докладні дописи про життя народне, отого найпаче бракує нашим часописам українським. Аби була охота, а писати, здається, є про що,- у нас переважно, що любуємося лишень в поезії та белетристиці.

В уяві нашій носяться садочки вишневі, лани широкополі та діброви; а «тричі проклята рука» цілого хмарища самогубів робить тим часом, не спиняючись, своє безбожне діло, нівечить красу неньки України, палить садочки, загребує у свою пельку чудові крайобрази, звалює вікові ліси і так - без краю, без угаву. Простий люд, обібраний та знедолений, мандрує світ за очі, кидає дорогу, а пекельну батьківщину, шукає по других сторонах собі щастя, щоб кінець кінцем пересвідчитись, що його ніде нема й бути при сучасних обставинах громадських не може, а, пересвідчившись, ждати єдиного порятунку - могили, серед щоденних злиднів, голоду, розпуки та безнадійності.

Перечитайте часописі російські і ви побачите, що нівідки, може, не мандрує на нові землі такої сили люду, як з нашої «благословенної» України. І куди вже тільки не ганяє лиха доля оті нещасні жертви суспільності сучасної: Кавказ, Уфимські та Оренбурзькі степи, Закаспійщина, Сибір вдовж і впоперек... Скрізь вишукує притулку наш безпритулий на своїй власній землі хлібороб-українець,- вишукує і не находить. Та й як найти? Ідуть, звичайно, навмання, не знаючи ні місця, ні людей; шукають, як говориться, на благ святих... втрачують останнє шмаття,- і більш нічого. То конечна доля більшості, коли не всіх переселенців...

Та ся увага не врозумляє навіть таких, що бачили сходні приклади; якась надія жевріє в грудях: а може, й найдемо що-небудь... Даремна надія! Ось що читаємо в іркутській часописі «Восточное обозрение» (1894, н-р 92): «Починаючи від Іркутська і до самісінького Томська нескінчимою валкою тягнуться переселенці, що краю не видно; ні одного року ще не було такого багацька... ідуть на далекий всхід, в Амурщину... переважно полтавці... наче прорвало греблю - і попливли... Слово «хохол» зробилось сього року рівнознакою слова «переселенець»... Цікаво розпитують про сторону, куди мандрують, не маючи про неї ніяких певних виображень... «Чи дуже холодно? чи ростуть груші та яблоні в лісі? чи садочок можна розвести? чи доспіває городина? Скільки днів Байкалом пливти?» і пр. Стріваються і поворотні - з Амуру,- то буквально голодранці, схудлі, понурі...»

Такими дописями переповнені всі чисто газети сибірські. Виписуємо деякі звістки. «Що божий день тягнуться переселенці через город Ачинськ, найбільше - українці (малоруси) на Амур; сила - бідноти. Жалуються, що їх довго держуть в Тюмені та інших пунктах: смертність серед дітей страшенна, найпаче, коли доводиться пливти водою...» («Сибирский вестник»).

«12 липня виїхали з Іюмені на Іркутськ 1098 підвід з переселенцями» (Вост. обозр.).

«13 родин - полтавців, що йшли на Амур, лишилися через недостачу средств в Мінусінському окрузі. Мінусінці або овсі не приймають їх до свого гурту, або після незвичайно тяжких умовин...» («Енисейский листок») .

«Пароход з двома баржами вивіз з Тюмені на Омськ 50 полтавців,- хто в Барнаульський, хто в Тюкалинський округ; дозвіл мають не всі; 34 родини приписалося до павлодарської міщанської громади. «Нащо ви приписувались?» - «Та це ми тільки так: нам аби як з дому вийти, а то не пускали; ми з міщанами жити не будемо». Ніякого скарбу, крім дріб’язків, не мають. Жалуються безперестанку: «Напхали як оселедців у бочку (це, бач, на баржі), а вода така, що як нап’єшся її, то так і бурчить в животі». На запит: «Чого покинули батьківщину?» - відповідають: «Землі своєї не маємо» (Вост. обозр., 1894, н-р 30).

«В Петропавловському окрузі до 1000 полтавців осіли двома громадами - Борисівська та Глібовська» (Вост. обозр., 1894, н-р 94).

«Щодня двічі,- пише тюменський кореспондент «Сибирского листка»,- залізниця привозить переселенців; тута їм доводиться ждати тижнів по три, проїдаючи останні гроші... прямують на «любий» невідомий всхід...»

«В Єнісейській губернії осіло в 1893 році 468 родин переселенців (2442 душ), в тім числі найбільш полтавці. Казенної запомоги дістало 86 родин на суму 135 рублів (!), та 11 родинам позичив 46 рублів красноярський переселенський комітет. І зо всіх 468 тільки 30 родин дістали на місці землю. «Прийомні приговори» були мало в кого,- трохи не всі йшли навмання, світ за очі. Більшість переселенців не мала при собі цілком нічого» («Енисейский листок»).

«Степной край» звіщає, що маса переселенців простує з Тюмені в Акмолінську область; їх перевозять арештантськими баржами, хороби та смертність разючі; ідуть «без належного дозволу», часом - без ніяких паперів,- таких «самоходів», додає часопись, тисячами.

Добра половина, як бачимо, коли не більш, кидає батьківщину та вибирається наосліп, не знаючи, де доведеться спинитись, що і як; чимало - крадькома чи просто тікає без ніяких паперів. Уже з цього таким робом повстають усякі прикрі випадки та несподіванки в дорозі; поглянуть люди, очевидячки, що скрізь не мед, і вертаються, розгубивши останнє дрантя; а буває й так, що конвой (варта) припре назад - і голих і босих.

«2 червня сього року,- розказує дописувач «Русской жизни», н-р 175,- виїхала з Конотопу громада переселенців, 338 душ - усі Кролевецького повіту, в Томську губернію. Одягнуті в якісь брудні рядна,- блідні, знесилені.- Що примусило мандрувати? - Землі мало, неспромога жити.- А в Томській губернії? - Казали - по 15 десятин буде нарізка... ми за дозволом, не як інші... от попереду громаду вернули - без паперів, значить, рушили...»

Справді, того ж таки дня вертали під конвоєм «самовільних» кролевців - вертали в поруйновані села.

З «Курского листка» дізнаємось, що переселенці чималими купами вертаються з Сибіру по курській залізниці; між іншим, проїхало 60 родин - полтавців та тавричан.

«Восточное обозр.» розказує, що безліч переселенців вертається з Байкала в Іркутськ; згромаджуються тисячами, а «барак» помістить не більше як 50 чоловік; останні мусять перебувати під божим небом, у своїх обдертих халабудах; а дощі саме періщать день і ніч - додає часопись (1894, н-р 94). Та серед шляху ще гірш. Переселенці, що гадали перепливати Байкал на пароході, вертають назад в Іркутськ, щоб плуганитись на Амур так званим «кругобайкальським трактом» (довкола моря-занадта даль), бо пароход плаває всього тричі на тиждень, а то - раз везе пошту, другий - вагу і вже на третій приймає переселенців, але не більш як 20 підвід; переселенці тижнями «сидять коло моря», проїдаючи гроші, що здались би на будуще. А «хохлы» ідуть, нічого того не знаючи, та тішать себе казками: «Переселенські начальники казали, що пароход щодень ходить і всіх забере» (н-р 89).

І таке робиться не на самому Байкалі; доводиться перепливати чимало річок, а це забарно, вимагає коштів,- страшенна халепа.

«Енис[ейский] листок» оповідає, що позаторік ще начальство приписало завести перевіз для переселенців в Ачинську, та його немає й досі. Передше, поки йшли невеличкими громадами, сяк-так обіходилися, але тепер, коли, по словам часописі, «почався великий розрух народів», переселенцям треба стояти бог знає скільки на березі, втрачуватись тощо. Губернатор приписав був телеграмою зробити перевіз, та городська дума не здужає якось зібратись в протягу цілих місяців, а нещасний люд терпить і дощі, і холодні ночі, що вже пристигли.

«Сибирс[кий] вестник» подає просто неімовірні, та, на жаль, дійсні речі. 18 червня с. р. пароход Морозова «Третій» потяг з Тюмені баржу з переселенцями; 26 червня на пароході тріснув вал; баржа з переселенцями була кинута серед річки і простояла, не мігши пристати до берега, цілих 24 суток,- то було серед пустинної околиці сургуцького краю, де ні за які гроші навіть не знайдеш шматка хліба. Другі пароходи того ж таки Морозова пропливали тим часом мимо, і ні один не захотів узяти до себе нещасних. Проводир переселенської громади, Карпо Куліш, має офіціальне свідоцтво на певність того вчинку, що вони справді люто були кинуті і терпіли тяжку нужду; на баржі, поверх усього, не було аніякої лікарської запомоги. Не дивною, отже, являється страшенна смертність межи переселенцями на баржах, що звалює до 150 чоловік кожного плаву («Русская жизнь», н-р 175).

Сибірські часописі подають безліч звісток про те, як міські жмикрути та дурисвіти гріють руки коло переселенців; мов чорна прожерлива галич на падлючину, так вони накидуються на ті беззахисні жертви. «Все продається переселенцям втроє дорожче,- каже кореспондент «Вост. обозр.» (н-р 92),- і все - найпоганіше». В Томську проявилася навіть окрема галузь виробництва, призначеного спеціально для переселенців,- вози, посуда, збруя тощо... а також окремий «переселенський торг», вражаючий своїми «безсоромними» цінами. Кінь, що коштує 10 карбованців, ходить по 50 і більш; інші предмети не менш дорогі; з цього погляду панує мовчазна змова межи дурисвітами, і один не перебаранчає другому - «ошукувати хохла». Чимало зайвих грошей лишають переселенці в Томську; а коні, що купують,- самісінький брак, дохнуть дорогою і не здужають везти. По селах ще гірш.

Волосне начальство, звичайно, покладає докупи з ошуканцями, так тут уже бідолаха-переселенець ніякого заступництва для себе не знайде, а хіба глузування та насильство (таке принаймні начитуємо по часописях). Ті факти підтверджує і дописувач «Сибирского листка» (н-р 48) із города Кургана Тобольської губернії. Насунуло переселенців і зразу ж повинні були заплатити данину ненажерливості курганців. Залізниця скінчилась,- тож треба коней, возів, всякої всячини. Знавіснів Курган, каже дописувач, дух надбання охопив усіх, скоївся несподіваний ярмарок; ціни безбожні... та що робити? Ждати ще гірш; платили горопахи, що заправлено, а гирували вже чисто не по-людськи; плакали, а платили, не ставало навіть коней; все дощенту попродали. На улицях появилися в кінці кінців велосипеди; бабусі хрестились, думаючи, що світ піде перекида... і так без краю, все в тому ж роді.

Навіть на баржах та пароходах користуються темнотою та скрутним станом переселенців. Один самовидець, що їхав з ними десь по Волзі, розказує («Русская жизнь», н-р 188) сумні події. Нещасні годувались черствими сухарями і нічим більше; на пароході, проте, мався спеціальний казан з кип’ячем для переселенців; переселенці нічогісінько такого, однак, не знали, ніхто їм не сказав нічого, а пароходна прислуга брала по 5 копійок за чайник води. «Де їх наберешся, тих п’ятаків?» - казали переселенці і вдовольнялися сухарями.

Часом переселенцям доводиться годуватись милостинею, простягати руки, та не всюди подають і Христа ради. «Нас вважають заміжними,- жалуються містами переселенці...- кажуть, буцім від казни запомога йде... а нам, проте, нема ніякої запомоги... плуганимось ласкою божою... Самою водицею живіт споліскуємо... хліба бачимо, що випросимо... а запомоги ніякої...» (Вост. обозр.). З наведеного вище прикладу ми знаємо, в якій мірі дається запомога переселенцям (135 руб. на 86 родин); хоча в Сибіру й є кілька переселенських комітетів, та вони, після «Сибирского листка» (н-р 55), не здужають нічого поробити з безперестанним напливом нужденних та неімучих.

Але межи переселенцями трапляються часом, хоч дуже рідко, і багатирі; то звичайно людці, що визискували нещасне бідарство у себе, на місці, та загнались думкою ще дуж натлити пельку; проте вони не знають, що сибірський грунт вимагає великого труду і коштів, тому-то мало хто остається на нових землях, а мандрує назад. Яко конкуренти в пошуках вільних місць, такі добродії теж чимало шкодять переселенській бідноті котру жене з рідного краю справжня нужда та безвикрутність.

Добачаємо таким робом, що наш люд, кидаючи батьківщину, не тільки не находить собі нічого кращого, а збуває та розтірює й останні злидні, зводиться з боку матеріального нінащо. Зайвих земель мало скрізь, а коли де й є, так вони або дуже вже далеко, або вимагають таких коштів, на які мандруючому бідареві ввік не скластись. Не диво, що сибіряки стрічають переселенців надто ворожо; чужа людина зразу мусить стати в неприємні відносини до тутешньої; а щоб бути принятим до якої міської громади, треба і чимало скоштитись, і вкінці заняти підлегле становище у тій самій громаді.

Переселенство до того дуже стиснуто урядом, бо заборонено посідати кабінетські землі, а також селитись по Західному Сибіру. Тому-то така сила люду подається в Амурщину, котру переповнюють також різні вихідці з монгольської границі. Амурці самі починають відчувати, як свідчать сибірські часописі (Дальний Восток, Владивосток, Сибирский листок), брак землі, чи певніше - стиски, і переселятись на другі місця, утікаючи від непроханих приплентачів. Заходами уряду в Сибіру під останній час почалось до того насаджування крупного дворянського володіння землею; засада панської переваги над мужицтвом, що визначує собою нині всі урядові підприємства, прострунула вже, бачте, й сюди, щоб вкінець підтяти людський добробут, як підтяла по інших країнах, обезземелити та погнати світ за очі і сибірського селянина, як погнала на Сибір полтавця; в Росії їй, здається, уже нема чого робити.

«Святіший синод» розсудив, що найкращими осадчими для Сибіру були б ченці; тож після звістки «Москов. ведомостей» рішив будувати на далекому всході монастирі для ширення православ’я. Ієромонах Олексій Осколков дістав наказ покласти підвалини першому монастиреві. Чимало у нас було легкобитів, а тепер буде таким робом ще більше.

Послідки тих заходів уже починають виявлятись в Сибіру: народ цілими селами мандрує з місця на місце, та тільки от питання: куди мандрувати? бо скоро буде вже нікуди.

Казенні землі розпродуються в почастну власність; підтинається дрібне рільництво та порядки гуртові (общинні), де вони є, що далі, то більш. Уповати на щось путнє, як бачите, нема чого; тому-то не вадило б спинити блягузкання про зайві та вільні землі, не вадило б заціпити тим добродіям, що торочать нісенітниці простому людові, не знаючи, про віщо плетуть. Не раз нам доводилось читати, що селяни перед тим, як переселятись, розпитувались у тямущих людців, та ті їм натуркували з дурної голови про молочні ріки та кисільні береги; межи такими добродіями вказує люд і на земських начальників; один доводив, що в Сибіру йде нарізка переселенцям по 15 десятин на душу.

Справді нічого такого немає; то краще було б таким людцям працювати коло свого народу на місці, поліпшуючи добробут, хто як може та здужає, в його рідній батьківщині, усуваючи геть ті лихі обставини, що женуть його - «із края в край тімаху».

«Землі немає; жити ні на чому; лягай та мри...» - так звичайно відповідають переселенці на запит про причини посвітних мандрувань. Землі немає - ото головна причина всього... «Немає», бо тому доля запродала од краю до краю, а сьому тільки те - де його поховають; отой остатній бідолаха і є, на превеликий жаль, наш простий, нужденний, окривджений долею люд. У його, власно, бачте, немає землі, а так-то її чимало - божого простору не осягти. «Немає землі», а тим часом «Южный край» подає таку цікаву вістку: в Богодухівському повіті, Харківської губернії, продано під буряки маєток Гебертштрайна, більше п’яти тисяч десятин землі з віковим лісом та заводами, сахарникові Кенігу. По безмежності це просто герцогство. За саму купчу виплачено нотареві 44 тисячі рублів та гербовий папер ускочив у чотири тисячі... Мимоволі станеш після отаких подій шукати щастя по всіх світах та поневірятись!

Буряки (для виробу сахару) - то лютий бич України; площа сівби більшає з кожним роком, захоплюючи лани з-під хліба. 1893 року, після звістки «Киевского слова», буряки займали в Київщині 73 681 десятин оранки, а в квітні сього року, коли сівба не була ще кінчена, площа доросла вже до 82 847 десятин. Далі йдуть губернії: Подольська - під буряками в сьому році 64 586 десятин; Харківська - 35 927 десятин; Курська - 30 198 десятин; Чернігівська - 10 530 десятин і Полтавська - 2377 десятин.

Тут саме мені згадався рідний куток; скрізь страшенно тяжко та сутужно; землі - хоч плач, теляти вигнати нема куди,- «хрещені душі аж пищать», але що кому до того?

Жив там один поміщик, людина не зла як на поміщика, де в чому навіть добра, дуже «старосвітська», трохи штукарна; володав він землею десятин коло тисячі, коли не більш. Лиха, звичайно, поміщик собі не бажав, та все ж перепадало дещо й околишнім бідарям; брали на одробітки землю під хліб, працювали з мірки або снопа; гірко було, та все ж вряди-годи свій хлібець мався то в того, то в другого. «Коли б не пан, так хоч з торбою йди»,- казав не один (пан не був ніяким добродієм, а просто мав землю і частину здавав селянам - звичайно, не на шкоду собі). Нині мені дописують, що всю чисто землю поміщик здав під буряки Харитоненкові - «на дуже вигідних для себе умовинах» (ще б пак!)... Господи, що ж отой горопашний сіряк робитиме тепер, куди піткнеться? Харитоненкових буряків у нас бувало і без того - досить кругом; далися вони-таки добре узнаки людям; а тут ще на тобі! Як нині тямлю: пристигне час зносити подушне чи там яке, а вже «прикажчики» ганяють по слободах та скликають «на буряки» - бог знає наколи вперед. Скрипки та цимбали, горілка, даровані хустки - все пускається в обертас, аби заманити в лабети люд; це вдається тим легше, що грошей до зарізу треба кожному; про будуще роздумувати ніколи; і от пишуться в розправах розбишацькі «умови» з дивовижними «неустойками»; народ закабаляється вперед по страшенно низькій ціні на весь круглий рік, дарма, що зарібна плата підіймається влітку вчетверо-п’ятеро. Мужик добре розуміє, що пани його ошукують, але йому нужда, викруту немає; хоть круть-верть, як то кажуть, хоть верть-круть; до того він уже трохи «окультурений» по-сучасному, тож гадає, як би з свого боку ошукати пана... Завдатки беруться, переходять писареві до рук, а пристигнуть одробітки - поробляться бідора- ки до палкого часу та й розтікаються - де більш дають, де можна взяти новий завдаток; але все те на мужикові ж окошиться. Починаються позви, цінування останнього бідарського шмаття... О, я дуже добре тямлю ті смутні, краючі серця картини; як живі вони й тепер пересуваються у мене перед очима... Але втеки «з буряків» тим не спиняються, не можуть бути спинені,- треба, щоб усісінькі обставини народного життя наперед перевернулись догори ногами. Стали практикуватись замикання робітників на ніч, і мені відомий факт, що одного разу зробився наглий пожар, згорів «балаган», а в ньому півтораста чоловік сонного люду; може, таких випадків був і не один - не згадаю.

Отак діялося, коли я жив на Україні, та й тепер, певно, не краще; одміна хіба та, що чортова петелька жмикруцтва хижацького захоплює в себе все більш і більш просторони, хоч бідному мужицтву і так уже дихати нікуди. Винищується хліборобство, земля щодалі, то дужче одходить від мужика,- і це та сама «відзнака часу» або, як кажуть москалі, «знамение времени» та «антихристова печать», що підтинають наш люд, а з ним - і всі суспільності.

І урядові заходи, і розбишацькі форми сучасного «капіталізму» в Росії стоять у повній суперечці до життєвого ладу народного та віками вироблених природних звичаїв простого люду, нівечать навіть те, що є доброго та положного в світогляді народному; у нас, на Україні, переважно. Українець споконвіку був хліборобом, рільником, ратаєм, коли не цілком, так головно, в значно більшому ступені, як, наприклад, москаль-великорус. В Московщині є цілі губернії, що годуються з фабрик та промислів, де хліборобство являється чимсь придатковим до всього першого; змалечку москаль трохи не всіх губерній шукає промислових заробітків на чужині, микається по городах, столицях тощо. Не те бачимо у нас. За небагацькими виємками, українець не знав ні фабрик, ні промислів, а коли й ходив на заробітки в Донщину, так і то на певний, стосунково короткий протяг часу, наймавсь лишень на косовицю, молотіння,- словом, завжди оставався селянином-хліборобом, а нічим більш; не пускавсь ні грунту, ні лану, не перекидавсь ні в робітника, ні в промисловця. Такі історично-економічні обставини не могли лишитися без відповідного впливу і на психічний, духовний стан українця: вони зробили з нього палкого окромішника (індивідуаліста), стійного прихильника власної хати, власного господарства, власної ріллі; це останнє, звичайно, мало і свої хиби, і свої добрі прикмети. Хоч межи українцями і виробився через усе оте погляд, що «гуртове - чортове»; хоч факт громадського держання землі («общинного землевладения») на Україні вважається явищем виключним,- проте хлібороб-українець дуже дорожить своєю господарською та особистою незалежністю; він хіба в крайньому разі піде в наймити, коли вже не остається нічого іншого, і то - не з легким серцем піде. Знавав я колись на Україні діда, що сидів у курені та стеріг баштану; частенько, бувало, навідуюсь до його; вельми горював дід, що прийшлось пустити свого господарства, тільки було й розмови; все збиравсь лишити баштан та сяк-так перебиватись на грунті, котрого чомусь у діда не було, та марив придбати. «Здоров, діду!» ти думаєш мені легко слухати? То було кожне, що йде мимо двору, каже: «Здоров, хазяїну!», а тепер - «діду!» - сумував баштанник; той погляд виробився довгим часом тяжкої кривавої праці, він є властивий всьому селянству українському.

Все, однак, прямує нині до того, щоб, з одного боку,- відіпхнути цілком мужика від землі та хліборобства, а з другого - зробити його підневільним наймитом жмикрутства, чи так званого «капіталізму» - значить, зруйнувати ті вікові та природні підвалини нашого життя народного, на яких воно тільки й можливе. Відси для нас стає зрозумілим і та безупинна течія переселенства українського, і те, що наші люди такими гуртами кидають батьківщину. Вони шукають двох речей: землі - раз, вільного, незалежного, власного господарювання - вдруге. Нічого такого, як ми вже бачили, вони ніде не находять, а це - сучасний трагізм життя народного робить ще більш трагічним, ще більш пекучим.

І от, поки ми галасуємо та змагаємось - чим нам бути: фонетиками чи етимологістами, українцями чи москалями, народовцями чи радикалами,- жорстока та невмолима логіка фактів помимо нас рішає ті не порішені нами задачі, мов той пекельний демон сміється над нашими мріями, знущається нам у вічі, а життя з його несподіваними висновками дійсності лишає нас на боці; поки - кажу - ми ламаємо пера та голови про те, чим бути саме нашому народові,- він, незважаючи на наші опікування, стає і уфимцем, і закаспійцем, і сибіряком, тиняється по всіх світах зі своїми кричучими, насущнішими потребами - землі та незалежності. Марні пошуки.

Що ж йому діяти; куди податись? - З цим запитом повертаємось нарешті до загалу українців, предкладаючи до свідомості громадської сумні повисші причинки, всім добре відомі, та не для всіх, на превеликий жаль, цікаві, не для всіх варті серйозної уваги. А таку увагу, аж кричить, треба викликати,- того рішучо вимагає гірка та нещаслива доля нашого рідного краю.


Вересень 1894 року


МИКОЛА ГАВРИЛОВИЧ ЧЕРНИШЕВСЬКИЙ


М. Г. Чернишевський родився 19 юня 1828 р. в Саратові, де його батько був соборним протопопом. Була се людина дуже розумна і освічена. Миколу змалку пестили яко одинчика, переважно мати. Грамоти його вивчила двоюрідна сестра; від неї ж він перейнявся любов’ю до музики і вивчився грати на фортеп’яні, від неї набрав звички до читання книжок. Батько його склав був досить значну бібліотеку, що нею користувався навіть М. Костомаров під час перебування в Саратові. В р. 1842 Чернишевський став учитися в Саратовській духовній семінарії, одержавши добру підготовку від свого батька, так що міг перекладати класиків. В семінарії взявся учити разом кілька мов: французьку, татарську, арабську й жидівську; згодом читав також по-англійському, німецькому й польському. В семінарії Чернишевський був тихим, соромливим хлопцем, не зважувавсь перший забалакати з товаришем; держався якось осторонь; його прозвали паничем і також оминали; приятелював тільки з перваком Левицьким, любив спорити з ним, закликав до себе, але Левицький, вбогий, нерепаний бурсак, не мав ні одежі підхожої, ні звички до громади. Бажаючи зблизитися з кращими семінаристами, Чернишевський заходив часом з ними до шинку, розмовляв, однак не пив горілки до гурту. Не одшукавши друга, стоваришувався при кінці зі своїм двоюрідним братом Пипіним, що був молодший на 4 роки.

В семінарії Чернишевський не випускав книжки з рук, робив виписки, поясняв, що трапилось, товаришам, ніколи не блукав без діла. Коли ніхто не знав якої речі, учитель звертався до Чернишевського: «Ви, бува, не читали?» Чернишевський, що доти звичайно писав у своїх зшитках, підводиться і починає: «Німецький писатель N каже те а се, французький те, англійський те...» і т. д. Всі, було, слухають та дивуються; справді-бо, він надзвичайно відрізнювався від усіх своїми відомостями та розвитком; його вправи словесні бували завжди взірцеві.

Із семінарії Чернишевський спочатку гадав їхати до академії, але якийсь родич пораяв вступити до університету; батьки не перечили, знаючи, як «унижено стан духовний»; тим-то в падолисті 1844 р. Чернишевський кинув семінарію, став готовитись дома до іспиту, а 1846 р. вступив до Петербурзького університету. Там займався переважно старими мовами, письменством та слов’янськими наріччями під приводом знаного Ізмаїла Срезневського; за його показом Чернишевський зладив словар до Іпатієвської літописі, надрукований в додатку до «Известий II. отд. Акад. наук» 1853 р. В р. 1850 Чернишевський скінчив науки і був оставлений при університеті для підготовки на професора, але в р. 1851 любов до батьків потягла його в Саратов, де став учителем гімназії. В Саратові М. Ч[ернишевський] жив самотинником і зблизився тільки з М. Костомаровим. З перегодом умерла його мати; Чернишевський одружився, а в січні 1854 р. був іменований учителем 2-го кадетського корпуса в Петербурзі. Педагогічна діяльність його тривала недовго, бо він швидко опісля цілком віддався письменству. З літератами почав знатись уже з університетської лавки, буваючи у Введенського, з котрим познайомив його Срезневський.

Літературну діяльність розпочав Чернишевський писанням бібліографічних заміток для «Отечественных записок» Краєвського 1853 року та перекладами романів для того журнала; так, в 1854 р. був надрукований в його перекладі роман Чарльза Лівера «Семейство Доддов». Працюючи без віддиху, Ч[ернишевсь]кий тим часом виготовив дисертацію на ступінь магістра п. з. «Эстетические отношения искусства к действительности», 1856 року блискуче боронив її на диспуті, вона була вихвалена та підписана радою університетською, але міністр освіти Норов на те не згодився, звелів її конфіскувати, і Ч[ернишевськ]ий таким робом не дістав заслуженої пошани. Цей випадок зблизив його з редакцією «Современника», він зробився від того часу постійним співробітником сего журнала, взяв на себе відділ критики, помістив безліч журнальних статей, а крім того, дві просторі студії: «Очерки гоголевского периода» (характеристика Бєлінського) і «Лессинг и его время» (тут також він порівнює Бєлінського з Лессінгом). В р. 1858 відділ критики Ч[ернишевсь]кий передав Добролюбову, а сам узявся головно за публіцистику і працював так до 1864 року. За сей час він надрукував, між іншим, такі речі: «Экономическая деятельность и государство», по поводу «Очерков Англии и Франции» Чичерина, «Капитал и труд» (з поводу книжки Горлова «Политическая экономия»), переклад «Оснований политической экономии» Мілля з просторими примітками, що здобули Чернишевському європейську славу, низку переробок з Маколея під заголовком «Рассказы из истории Англии», «Борьба партий во Франции при Людовике XVIII и Карле X», «Июльская монархия», «Кавеньяк», «Антропологический принцип в философии», «О причинах падения Рима», роман «Что делать?». Тоді ж Ч[ернишевсь]кий редагував переклад «Всемирной истории» Шлоссера, що почав був видавати Серно-Соловйович, далі до гурту з Добролюбовим видав біографії Пушкіна та Кольцова для дітей з вибіркою їх творів: першу біографію написав він сам, а другу Добролюбов. В р. 1858 Ч[ернишевсь]кий був якийсь час також редактором «Военного сборника». Тоді ж саме Катков кликав його до співробітництва в свойому «Русском вестнике», що був ще органом чепурним, але Ч[ернишевсь]кий не взяв участі взагалі в московських видавництвах, крім «Атенея», де помістив 1858 року прекрасну статтю «Русский человек на rendez-vous» з приводу повісті Тургенєва «Ася»: то був гарячий поклик до найшвидшого знесення огидливої панщини.

В р. 1862 Чернишевський був арештований, а 1864 засуджений на 15 літ в каторжні роботи за мнимий поклик до визволених кріпаків та за шкідливий напрямок «Современника». Тоді ж появився в печаті й текст «докладу» (реляції), уложеного секретарем сената дотично справи Ч[ернишевсь]кого (по теперішньому б то «обвинительный акт»). Там оповідалось таке. Офіцер гвардії Всеволод Костомаров був проваджений в Тобольськ яко політичний провинник. Дорогою він став перетрушувати свою скриньку, а з неї випав нібито лист Ч[ернишевсь]кого в Москву до поета Плещеєва (петрашевця); Ч[ернишевсь]кий нібито писав, що поклик до кріпаків виготовлений, але в Петербурзі нема друкарні, де б можна було напечатати, то він просить Плещеєва розшукати в Москві. Костомарова вернули зараз назад до Петербурга, де Ч[ернишевсь]кий уже був ув’язнений, почали допитувати. Костомаров зізнав, що літом 1862 р. він їздив до Москви, то Ч[ернишевсь]кий просив його одвезти лист Плещеєву; лист той він положив до себе в скриньку, а приїхавши в Москву, не міг знайти, бо він якось застряв поміж капшуками, де й перебував до сього часу. Лист той Ч[ернишевсь]кий буцім передав йому в якійсь бесідці (альтанці), де розмовляв з ним про поклик до кріпаків, що мав на меті вияснити їм сумну будущину, вироблену важкими економічними умовами панщинної реформи; ту розмову нібито чули два московські міщани, що ненароком трапились позаду бесідки. Така була б то головна провина Чернишевського.

Студент Ященко (якщо не помиляюсь, український писатель) вивів на чисту воду всю нісенітницю сеї історії. В р. 1864 він сидів за політичну провину в московськім «смирительном доме»; з ним разом відбували кару і два якісь «босяки», до котрих часто навідувався агент тайної поліції та довгенько з ними розмовляв. Нарешті один із них з журбою признався Ященкові, що його з товаришем намовляють посвідчити з-під присяги проти Чернишевського все, що буде їм сказано, а за те дістануть відповідну нагороду. Після невеличкого вагання «міщане» згодились і їх повезено до Петербурга. Подібна історія була й з Костомаровим: по дорозі в Сибір він бесідував з жандармським офіцером і прибирав способів собі на полегкість. «Шкода й гадати,- замітив жандарм.- А от у Петербурзі морочать голови, як би упекти Чернишевського, та не спроможуться. Зробіть так а так - будуть вельми вдячні». І Костомаров не міркував довго і поторохтів до Петербурга. Він був перед тим знаний яко дотепний поет-перекладач, проте ж людина дуже підла і легкодуха, зрадник і брехач; він набалакав навіть на якогось свого дядька, та в того нічого не вишукали провинного. В докладі знаходимо також допись якогось невідомого донощика з Москви (вгадували на Каткова), де читаємо: «Спасіть Росію від сього розумного соціаліста, дотепного софіста з безмежним впливом на молодіж, що ладен затопити край у крові». Приводилась записка Герцена, що кликав Ч[ернишевсь]кого до Женеви видавати «Современник», коли не можна довше видержати в Росії. І чимало дечого було нагромаджено...

Чернишевський одкидав і автентичність листа, знайденого у Костомарова, і свою розмову з ним у бесідці, потверджену, однак, з-під присяги обома міщанами. Завиною проти Ч[ернишевсь]кого послужили також безліч уривків з його легальних творів, з поводу котрих мусив давати в кріпості пояснення. В кінці 15-літня каторга була скорочена наполовину, а восени 1864 р. Ч[ернишевсь]кого повезли на Сибір в м. Кадаю на китайській границі; там він перебував з Михайловим, котрий при ньому й умер; там написав свої кращі романи «Пролог к прологу», «Дневник Левицкого» і «Пролог»; там і Михайлов написав чимало своїх перекладів, що стоять межи кращими в письменстві московському. Жилось спочатку в Кадаї не дуже скрутно, бо воєнного начальства не було, а смотрителем служив простенький, не злий дідусь. Літератор Шелгунов приїздив зі своєю жінкою провідувати Михайлова; вона навіть поселилась на якийсь час в селі коло острогу і прожила там аж півроку, поки не звідало иачальсто. Наскакали жандарми і повезли її в Петербург. Шелгунова заслали в Тотьму, Вологодської губ., а дідуся-смотрителя прогнали з місця.

В кінці літа 1866 р. Чернишевського перевели з Кадая в Александровський завод, Забайкальської області. Сюди приїздила його жінка, та їй позволили оставатись тільки три дні - зустрічі їх відбувалися в присутності офіцера, не більше як 2-3 години. В Петербург її повезли потім жандарми, дарма що вона мала дозвіл їхати сюди від міністра справ крайових. Перебуваючи в Александровському заводі, Ч[ернишевськ]ий жив у подовгастій кімнаточці з єдиним вікном; колись то був ганок, з його зробили комору, забивши вікно решіткою; там завжди було темно, а зимою ще й холодно; Ч[ернишевсь]кий ніколи не скидав довгого кожуха, надяганого просто на сорочку, і смушевої шапки. В п’ятьох інших коморах обік Ч[ернишевсь]кого помішувалось чоловіка 60-70 поляків-повстанців, найбільше простий люд, солдати, майстрові тощо; задуха постійно стояла страшенна. До Ч[ернишевсь]кого всі відносилися з повагою, притихали, коли вечорами сідав за книжки та папери, спиняли співаків та музик, хоч сам Ч[ернишевськ]ий прохав не спинятись, бо дуже любив слухати пісні; ремісники, щоб не мішати його заняттям, переходили в дальші комори; всяк старався якмога услужити: полатати одежу, вимести долівку; ледве-ледве Ч[ернишевськ]ий одвоював собі право самому ставляти самовар. Перед двома роками до Чернишевського в тюрмі сиділи Стахевич, Муравський та чоловік п’ять поляків, київські студенти; всі вони зблизилися між собою, читали гуртом розмаїті твори по економії суспільній (між іншими і Мілля з примітками Ч[ернишевсь]кого), нарешті склали з себе робочу і спожиткову спілку-комуну. Але в тюрмі було також чоловіка десять шляхтичів з застарілими польсько-католицькими тенденціями; вони-то підняли галас проти спільників, обвинувачуючи їх в безбожності, а поляків зокрема в зрадництві за приятелювання з москалями. Остання громада в’язнів, завдяки дуже низькому рівню свого розвитку, поперлася за тим галасом; комуністи порішили перейти в другу тюрму, але так не сталось: декого з шляхтичів пустили на поселення, потім донеслась чутка про знаний забайкальський бунт і забрала всю увагу. Тим-то Ч[ернишевсь]кого стріли вже без ворожості, а коли роздивились, що то за людина, пошанованню не було краю. До нього йшли за порадою, за розв’язанням спорів, за рішенням питань принципіальних; авторитет його не викликав сумніву. Через якийсь час у Александровський завод було приведено кілька каракозовців, що внесли трохи оживлення в сумне, одностайне життя тюремне. Та Ч[ернишевськ]ий не сидів з ними довго; зимою 1867 р., скінчивши строк іспиту, він був випущений з тюрми і одібрав дозвіл поселитись на квартирі поблизу. Він жив у заводського дячка і чимало гуляв по околиці, набирався здоров’я, купався, блукав по сопках тощо,- в тюрмі-бо вельми терпів через брак простору для прогулок, а на роботи, як інші в’язні, не ходив, принаймні його не посилано. Часто йому дозволяли навідувати тюремне товариство, а на різдво та паску 1867 р. він пробува́в навіть у тюрмі по кілька день. Тут він читав свої романи, викладав плани не написаних ще творів, бував на представленнях сценічних, для котрих і сам написав три п’єси. Зміст одної з них такий: офіцер має дружину, котру держить взаперті, б’є, здирствує. Відки не взялись два ліберали-літератори і поклали визволити нещасну жінку або присоромити тирана. Офіцер, однак, нагнав такого переполоху на лібералів, що вони позалазили під стіл. Після того він залишив свій канчук, що мав у руках, а приказав почастувати літераторів чаркою горілки; один із них виспівав навіть оду офіцерові. Останній напився і знову почав учити дружину. Покликаний ним слуга натякав знаками, щоб літератори відняли в офіцера канчук, а самого вигнали, але ті стояли по його боці; тоді слуга розправився з усіма сам.

Друга п’єса звалась «Мастерица варить кашу», а третя, найбільша, «Другим нельзя», в трьох актах. Зміст останньої, коротко кажучи, такий: чоловік радить жінці зійтись з приятелем, а сам зостається докупи з ними,- вона ж однаково кохає обох. В тій комедії, як пояснив Ч[ернишевськ]ий товаришам, він вивів не типи, а 2-З знані йому особи, яких, може, більше й немає, не державсь ніякої тенденції, бо виставлені події - річ виємкова.

Чернишевський був прекрасним оповідачем; одразу витворював перед слухачами цілі повісті, мовби читав з книжки. З писаного по тюрмах назвемо вдруге три просторі романи, задумані ще в Кадаї 1865 р., а скінчені 1868 р. в Александровськім заводі, а власне: «Пролог к прологу», «Дневник Левицкого» і «Пролог». Із них, скільки нам відомо, лишень перший був надрукований за кордоном (Лондон, 1877). У всіх трьох романах виводяться ті ж самі люди з початку 60-х років; дія ведеться на провінції і в Петербурзі під той палкий, кипучий час. Цікава річ: в романі «Пролог к прологу» Ч[ернишевськ]ий виводить між іншими і себе з жінкою, а під іменем Левицького зображає Добролюбова, которого дуже любив та поважав. Під іменем Соколовського змальовано також знаного польського повстанця Сераковського, повішеного Муравйовим. В р. 1869-70 Ч[ернишевськ]ий почав у Александровськім заводі писати ще четвертий роман, за котрий приймався кілька разів, але котрий нарешті мусив спалити; події, описувані в ньому, дотикалися 62-63 років; звався він «Рассказы из Белого зала».

В падолисті 1871 року прийшов царський указ визволити каракозовців з каторги а повернути в поселенців. Їх переслали в Якутську область; двоє з них (Ніколаєв та Шаганов) трапили на Вілюй, їх розігнали по улусах; в город Вілюйськ вони прибули в апр. 1872 року, а вже Чернишевський був там, хоч вони лишили його були в Александровському заводі, не мавши гадки знову стрітись. Яко поселенець, він мав право жити на вільній квартирі, але його запроторили в тюрму, а для догляду приставили жандарма. Для товаришів се була явна несподіванка. Вони попрохали у справника дозволу побачитись з Миколою Гавриловичем, але той не зважився вволити ту просьбу. Тоді вони стали шукати випадкових стріч і справді зустрілись недалечко тюрми. Ось що розповів їм М[икола] Г[аврилови]ч. Після двох тижнів як од’їхали товариші, до нього явився жандармський офіцер і казав лаштуватись, бо має бути перевезений у друге місце. Куди - він не питав, а другого дня ранком його вже мчали на поштових.

Город Вілюйськ положений серед лісів та болот на березі чималої річки, трохи не 1000 верстов від Якутська.

Дорога страшенно тяжка, околиця безлюдна, станції розкидані на 50-60 верстов. Кругом вода або непролазний чагарник; літом хмари мошки, від котрої по хатах одкурюються димом. Почта ходить раз на місяць, а тоді раз на два місяці. В таку сторону повезли Ч[ернишевсь]кого. В Вілюйську йому заявили, що вільних квартир в городі немає, а що пустує каторжна тюрма, що там «і чисто, і просторо». Хоч-не-хоч, а треба було приймати несподівану ласку.

Тюрма, в котрій так довго випало конати Чернишевському, стоїть кілька сажнів за городом серед пустиру, над самою кручею Вілюя. Се подовгастий з міцного дерева будинок, поділений на кілька комор, дуже сумний та темний, з частими вікнами, що позабивані залізом. Перед самими вікнами здіймається догори огорожа з дуже високих паль, що заховують майже весь будинок від глядача, тільки віддалік заманіє самий вершок. В кінці двору стоять також дві хатини - лазня та кухня, нині напіврозвалені. За палями обік тюрми виглядує, як якесь зловіще опудало, казарма для сторожі; там застрілив себе почтмейстер, що й досі наводить жах на вілюйців. Тюрму почали будувати 1861 р., маючи на меті замикати туди політичних каторжників; хотіли посадити між іншими каракозовців, але чомусь залишили ту думку, і так вона якийсь час стояла пусткою. Потім туди перевезли з Александровського заводу поляків Огризка та Дворжечка і держали по кінець 1871 р. Збудування її стоїло більш як 20 тисяч рублів. Ч[ернишевськ]ий займав досить простору як на одного комору з двома вікнами насупроти дверей, страшно темну (не видно ані клаптика неба!) і вогку: в кінці квітня не можна було роззути валянків, бо зараз починалася ломота в ногах. Камера Ч[ернишевсь]кого мала такий вигляд: вправоруч від входу стояло дерев’яне ліжко і невеликий столик, вліворуч через усю довжину другий стіл, закладений книжками та всякими дріб’язками. В тюрмі, крім самого Ч[ернишевсь]кого, поміщувалися також жандарм, козацький урядник і послугач-якут.

Не довго довелося товаришам бачитися з Чернишевським; жандарм першим чином настрочив донос, справник без краю злякався і поквапивсь швидше вислати їх з города в улуси (волості). Той розпорядок обурив Ч[ернишевсь]кого, він полетів до справника і довго присоромлював його та дорікав. Товариші, однак, раптом були вислані з города; живучи в роздробі, вони пересилалися книжками, але поліція не пропускала жодної стрічки, писаної один другому, навіть звісток про одержання книжок. Так було до самісінького 1874 року, з котрого Ч[ернишевськ]ий лишився на Вілюї сам, а товаришів перевезено в Якутський округ. Жилося йому надто сумно та скрутно. Жандарм почав замикати тюрму, коли ходив пиячити з козаками, а потім став робити те систематично щодесятої години увечері; так звільна вироблялися нові, справді каторжницькі обставини, цілком не слушні з погляду правного. З жандармом Ч[ернишевськ]ий перестав зовсім балакати; той витворяв йому всякі пакості, але нарешті був змінений другим, людиною досить порядною; Ч[ернишевськ]ий навіть харчувався у нього цілі два роки, поки не прислали вп’ять нового. В городі Ч[ернишевськ]ий сливе ні до кого не ходив, крім бабусі-чиновниці, що спочатку стравувала його; любив більш гуляти самотою поблизу тюрми, над берегом Вілюя або прочищував рівчачки (один зберігся й досі); від декого з улазливих вілюйців йому навіть доводилось утікати, переважно від купців, що своєю цікавістю не давали спокою.

В октябрі 1872 року на Вілюй явився ад’ютант генерал-губернатора Синельникова князь Голіцин і об’їхав усіх політичних зісланців, нібито бажаючи визнати їх нужди та потреби, а справді пошукати, чи не переховується де в тих місцях Герман Лопатін, що мав замір вирятувати Ч[ернишевсь]кого, був арештований в Іркутську і втік з тюрми. Приїзд Голіцина мав один наслідок: Ч[ернишевськ]ому замість 11 стали видавати 17 рублів казенної запомоги на місяць. Ч[ернишевськ]ий просив Голіцина запитати у генерал-губернатора, чи не можна б йому діставати з Вілюйська книжки до перекладування та посилати переклади до друку; Голіцин відповів, що то річ цілком неможлива. З собою Ч[ернишевськ]ий привіз книг не дуже багацько, між іншими Conversations-lexicon і три томи атласа Брокгауза; небавом після приїзду до Вілюйська він одержав російські переклади Лассаля, Вермореля, Тена, Берна і др., відбирав «Отечественные записки» та «Вестник Европы», з часописів «СПб. Ведомости». Взагалі книжок до нього доходило мало, а се становило найгіршу втрату в неволі. Братись за літературну працю спочатку просто не ставало духу. Почувши про приїзд в Александровський завод жандармського офіцера, Ч[ернишевськ]ий подумав, що в нього зроблять ревізію, і спалив геть усі свої рукописи, в тім числі й згадані вище «Рассказы из Белого зала», за котрими опісля жалкував.

«Треба писати все знову! - говорив він товаришам з розпукою.- Невже зважитись?» Та непевність, що з праці вийде якась користь, спиняла руку. В дек. 1873 року на Вілюй прискакав з Іркутська жандармський полковник Купенко і серед ночі просто - в тюрму: обшукав до ниточки Ч[ернишевсь]кого, а не найшовши жодної стрічки писаної, почав руйнувати козацькі хати в городі, лазив по льохах, рвав підлоги і т. ін.- розшукував, бачте, Лопатіна, що знову був арештований і знов утік - уже безслідно, щоб вивезти, як думали, Ч[ернишевсь]кого. В кінці Ч[ернишевськ]ий таки приймився за «Рассказы из Белого зала», але завжди шматував та палив рукописи; нарешті втратив віру в можливість продовжати сю роботу без перепину, йому гидко робилось на саму думку, що налетить вихром якась падлюка і почне скрізь кудовчитись. Загадував між іншим написати історію в оповіданнях для дітей; частина її була навіть уложена, але спалена під час приїзду Купенка.

Чи треба казати, яке було тяжке та трудне, скільки трагізму крило в собі життя Чернишевського? Але ось 1875 р. на Вілюй приїхав Мишкін, щоб визволити його, та нічого не вдіяв і був арештований. Ч[ернишевськ]ому ще гірше стало жити: навколо тюрми поставили воєнну сторожу, Ч[ернишевсь]кого півроку овсі не випускали за ворота, а потім його став супроводити жандарм скрізь, куди б він не пішов. Познайомився Ч[ернишевськ]ий з якимсь попом, став інколи навідуватись до нього - попа заслали ще в дальшу глушину. Нарискався якийсь безглуздий справник з панібратством, а коли Ч[ернишевськ]ий вхилився такої честі, той почав йому всякі утиски коїти, і так без краю.

Вілюйці згадують Ч[ернишевсь]кого як людину надзвичайно простої та правдивої вдачі; не тямлять, щоб він коли вдав з себе іншого, як справді є; так званій «вищій громаді», що перлась до його в тюрму, він прямо відмовляв прийому, зате був без кінця прихильний до сірого люду, з великим і малим вітався при стрічі, заводив розмову, розпитував про життя, дуже всім, як кажуть, цікавився. Коли довідався, що хто хорує, то посилав або й сам водив до лікаря, просив остатнього потурбуватись, спостерігав, щоб той не одвертівся обіцянками. Найбільше любив діток, з охотою одвідуючи хати, де їх бувало густенько. В теплу годину Ч[ернишевськ]ий любив погуляти по городу та околиці, іноді блукав цілими днями, розмовляючи сам до себе або виспівуючи вголос пісні,- співав, додають місцеві люди, «по-німецькому»; коли забачив супроти себе яку «значну» або неприятну особу, зараз звертав набік і брав інший шлях. Зодягався вельми просто: полотняні штани та сорочка, зверху халат, невеличка шапчина «блинцем», ось і вся звичайна його одіж; серед літа назував іноді валянки; комір сорочки завжди розстібнутий,- так показувався усюди. Панське убрання, що йому слали з Росії, роздавав бідарям. Годувався переважно молоком з житнім хлібом, а обід хоч замовляв, то частіше віддавав послугачеві. Коли де бував, то звичайно не їв і не пив нічого: наллють склянку чаю, так так вона й захолоне. В камері у Ч[ернишевсь]кого завжди була привішена під самісінькою стелею невеличка діжечка з водою, мабуть, щоб не налазили таргани, котрих тут страшенна сила.

Не любив Ч[ернишевськ]ий, щоб прибирали в його - се, певно, через те, що гидував підгляданням, котре міг допускати; тим міркуванням чи не треба пояснити також і се, що Ч[ернишевськ]ий повертав назад, зобачивши незнайому людину. Спочатку він стискав руку кожному якутові, але потім залишив і другим радив, щоб упередити можливість зарази. Ні з ким із обивателів ніколи Ч[ернишевськ]ий про політику не розводивсь. Один інтелігент висловився раз, що вірші - бридня, що згодом запанує сама проза. «Який ваш суд?» - спитали в Ч[ернишевсь]кого. «А як на вашу думку, чи перестане коли люд співати пісень?» - відмовив Ч[ернишевськ]ий. Один бесідник сказав між іншим Ч[ернишевськ]ому, що його брат учиться в університеті; Ч[ернишевськ]ий на те тяжко зітхнув. «Чого се ви так зітхаєте?» - запитав його бесідник. «Хто зна, що спіткає його на тому шляху»,- ніби відповів Ч[ернишевськ]ий. Нещасну молоду людину справді розстріляли згодом.

Переписувався Ч[ернишевськ]ий, скільки нам відомо, тільки з жінкою; листи як від нього, так і до нього йшли через поліцію та губернатора, пильно перечитувались (закон про перечитування листів державних провинників не стратив ваги й досі, являючись одним із найгірших скорпіонів); Ч[ернишевськ]ий, коли правду нам передавали, писав звичайно по кілька стрічок, але й тут не встерігся лихої години: за якийсь «злочинний» лист губернатор велів раз посадити його на три доби під арешт (арешт в арешті!). Нам оповідали, що той засуд страшенно обурив Ч[ернишевсь]кого, що своє обурення він виявив досить палко та нездержно, дарма, що виглядав урівноваженим; та й чи здужав би хто не обуритись?

Літом 1883 року в Вілюйськ налетіли жандарми, щоб забрати Ч[ернишевсь]кого: йому дали право вернутись до Росії. Ч[ернишевськ]ий був уже дідусем і не здужав їхати верхи, то його мусили везти на санях (возами тут не їздять). Тюрма лишилася пустою. 1889 року до неї знов було замкнуто чоловіка 20 політичних каторжників, але через півтретя року їх перевезли за Байкал в Акатуйський рудник. Сумно позирати на палі, що були могилою такого світового розуму, як Ч[ернишевськ]ий, за котрими конало та мучилось стільки молодих душ. Весною, коли розливається Вілюй, хвиля з страшенною силою б’є в беріг, а б’ючись, підмиває та зносить кручу; не мине, може, двох-трьох років, як тюрма, де загибло стільки невідомих мирові думок, загуде на віки вічні в прірву, не останеться й сліду ганебної жорстокості людської.

Вернувшись до Росії, Ч[ернишевськ]ий перебував першого часу в Астрахані, цурався громади, любив самотину і знов віддався праці літературній. Головним трудом того періоду являється переклад сливе 12 томів (по 1000 сторін в кожному) «Всесвітньої історії» Вебера, причому Ч[ернишевськ]ий додавав свої примітки і цілі розправи історичні, а в другім виданню першого тому помістив «Очерк научных понятий о возникновении обстановки человеческой жизни и о ходе развития человечества в доисторические времена». Крім сего, Ч[ернишевськ]ий здужав помістити в «Русских ведомостях» простору статтю «Характер человеческого знания», а в «Русской мысли» вірш «Гимн Деве неба», розвідку «Происхождение теории благотворности борьбы за жизнь» і «Матерьялы для биографии Добролюбова». Підписувався понайбільше Андрєєв.

В р. 1889 Ч[ернишевськ]ий переїхав у своє рідне місто Саратов і там умер з 16 на 17 окт. в 12 годині 35 мін. ночі; хорував здавна катаром жолудка, перед смертю втратив свідомість, дуже мучився, проказував з Вебера; нарешті кров кинулася до мозку, і його не стало, навіки закрились очі, навіки схололо серце людини, які не часто одвідують світ. Пером земля нехай буде мученикові хоч по смерті, коли довелось так терпіти та страждати за живота! А за віщо? Ч[ернишевськ]ий ніколи не закликав до бунту чи повстання, але з невмолимою логікою та яскравістю розкривав на очі кожному дійсний стан сучасності, стоячи переважно на грунті суспільно-економічному, мало торкаючись обставин політичних, хоч з його писань ясно було, як він дивиться на ті обставини. Осередок ваги Ч[ернишевськ]ий бачив у народі, а насамперед в його добробиті матеріальнім. Вся вина Ч[ернишевсь]кого перед урядом лежала в тім, що се була людина неодхильної логіки, страшна для того, хто боїться світла критики, а держиться лишень примусом та темнотою. Чернишевський був іменно світлом все озаряючим, а се не мала вина сама з себе. Крім того, йому приписували події, до котрих він не мав аніякісінького доторку; його вважали за чоловіка, здатного на все проти існуючого ладу. В маю 1862 р. (оповідав сам Ч[ернишевськ]ий товаришам) в розпал пожарів петербурзьких до нього в хату влітає Достоєвський з такими словами: «Миколо Гавриловичу! Ради самісінького господа, прикажіть спинити пожар!» Ніякі запевнювання, що він не має зв’язків з паліями, не пересвідчували Достоєвського,- він вийшов з розпукою та прежнім розворушенням. Що ж могли гадати про Ч[ернишевсь]кого другі, а тим паче уряд, та ще під такий бурливий, багатий подіями час? Ті, кому треба було, обрали для себе найдорогоціннішу жертву, підтяли велетня, що в другім краю повернув би був колесо суспільності на іншу стежку. Натомісць йому судилася каторга, що приневолила мовчати, кувала думки. Двадцять років безперестанної муки не загасили, однак, того великого світоча, не притлумили палкої любові до рідного люду, для котрого він працював до смерті. Людина - гідна подиву, приклад - гідний наслідування! Тож пильніше звернімо свої зори! З почуттям шаноби та побожності згадаймо небіжчика!


Ноябрь 1894 р.


МИХАЙЛО ЛАРІОНОВИЧ МИХАЙЛОВ


Тяжким трагізмом відбивається на тлі минувшини нещасна доля Мих [айла] Ларіоновича Михайлова, одного з найкращих та найталановитіших поетів російських. Родився Михайлов 1826 р. на Уралі. Діда його, дворового чоловіка, засікли на смерть Аксакови за те, що посмів боронити свою волю, даровану йому старою панею, а не признану наслідниками. Про ту історію розказав у своїй «Семейной хронике» Сергій Аксаков, а вдруге сам внук в повісті «Село Чембурово». Батько Михайлова, гірський урядник, був людина вельми освічена, а мати була княжна киргизька. У хлопця змалку були аж три напутники: француз, німець і поляк-засланець. 1836 р. Михайлов став учитись в Уфимській гімназії, та не скінчив її, жив якийсь час у Оренбурзі, а 1844 року вступив до Петербурзького університету вільним слухачем. 1845 р. стали появлятися в «Иллюстрации» і других виданнях його вірші; перші успіхи відтягли молодого поета від занять шкільних, а навертали більше до музи; тож батько, противний літерацьким заняттям свого сина, відмовив йому всякої грошової запомоги. Михайлову довелося терпіти страшенну нужду. Через те 1849 року він мусив шукати собі служби і переїхав до Нижнього Новгороду. При тім він не кидав улюбленої праці, а вірші посилав переважно в «Москвитянин». До того ж, узявся й за прозу і зложив кілька повістей, як-от «Нянюшка», «Он» «Адам Адамыч». 1852 р. приїхав до Петербурга і зробився співробітником разом двох журналів: «Современника» і «Отечественных записок». В «Современнике» за 10-літній протяг часу надрукував п’ять повістей, а саме: «Кружевница», «Голубые глазки», «Деревня и город», «Африкан», «Вольная пташка»; крім того, чимало статей критичних та публіцистичних, як-от: «Джордж Эллиот», «Женщины», «Американские поэты и романисты», «Дж. Ст. Милль об эмансипации женщины», «Юмор и поэзия в Англии», «Женщины в университете», поміщав також віршовані переклади видніших європейських поетів. В «Отеч. записках» надрукував просторий роман з життя провінціальних акторів «Перелетные птицы». Писав Михайлов і в других журналах - повісті, оповідання, переклади, віршами і прозою. 1858-1861 побував за границею, об’їздив важніші центри Європи, а свої спостереження та враження видрукував у «Современнике» 1858-1860 років.

Натура чутка та перенятлива, цілком жіноча, літератор з природної вдачі, Михайлов стояв оддалеки всякої політичної діяльності аж до кінця 50-х років. Шелгунова перша пхнула його на той шлях. Восени 1861 року він випустив поклик до молодіжі і кілька зшитків під назвою «Великорусс». Видання ті мали надзвичайний успіх, а особливо поклик, у котрому Михайлов вказав молодіжі її будучу ролю. У «Великоруссе» він безпохибно прочув і висловив найдушевніші бажання громади - конституцію з федеральним складом країн, а зокрема свободою Польщі. Михайлова арештували, і сенат засудив його в каторжні роботи. В кінці жовтня 1861 р. коло 300 студентів було одведено за університетські демонстрації з Петербурга в кронштадтську кріпость, де перебували з місяць. Почувши про засуд Михайлова, замкнуті написали до нього прощальний лист в стихах - знану пісню, що починається словами:


Из стен тюрьмы, из стен неволи

Мы братский шлем тебе привет...


Молодіж зве тут Михайлова своїм учителем. Михайлов відповів сердечним віршем, котрий подаємо отсе в перекладі:


Дружно, міцно всіх вас, браття,

Я б до лона притулив

І надії і прокляття

З вами разом поділив.


Так женуть лихі катюги

З гурту рідного мене

В хмурий край снігів та хуги,

В підземелля кам’яне.


Хай судились тьма та холод,

Хай тяжкий рудник - і там

Найсвятішу віру в молодь

Збережу на глум катам.


У гнітучій млі загнання

Непохитно світла жду,

А в душі одно бажання,

Як молитву, покладу:


Будь наверсі сила ваша,

В бою стрінь побіда вас,

І минай гіркоти чаша,

Що труїла стільки нас!


Написав Михайлов ще один прекрасний вірш по дорозі в Сибір про гірку долю кайданників, та не знаю, чи той вірш був де надрукований. Сибірська громада вітала Михайлова з превеликим співчуттям та шанобою, робила овації, а найдужче в Тобольську, де з нього зняли навіть фотографію: сидить перед рішотяними ворітьми тобольського острогу, в арештантському убранню та кайданах, знятий у весь зріст. Ті овації потім окошились на декому з урядників тобольських.

Каторгу Михайлов відбував у Кадаї, на китайській границі, і завжди марив тікати; ота надія додавала йому сил та терпливості нести тяжке життя невольницьке. У його було навіть 700 руб. грошей приховано на всякий раз. На жаль, він зважився повірити свою тайну якомусь авантюристові, польському повстанцеві Бингарові, з котрим умовився втекти до гурту. Бингар узяв до свого розпорядку гроші Михайлова і потихеньку попросив начальство, щоб його перевело в другу тюрму. Таким робом зникла надія на втечу. На деякий час, як уже знаємо, до Михайлова приїздила Шелгунова і прожила з півроку поблизу острога, але налетіли жандарми, арештували її і помчали до Петербурга. Все те важким каменем лягало на його розворушену душу і нарешті поклало його до труни: він умер в тюрмі літом 1865 р., в 39-й весні свого життя.

В письменстві російському Михайлов займає визначне місце як взірцевий поет-перекладач, котрому не було рівного між тогочасними поетами; такий суд складають поважні історики літератури, нпр., Скабичевський у своїй книзі «История новейшей русской литературы». Його чудові переклади здибаєш у кождій читанці для школярів, як також по збірках творів класичних для дорослої громади, а такі твори, як «Сон невольника» Лонгфелло «Пісня про сорочку» Гуда, «Скутий Прометей» Есхіла пісні Бернса або Гейне, становлять найкращі перлини в перекладному письменстві російському, дарма що воно таке багате.

Для нас, українців, Михайлов цікавий та гідний уваги і яко перекладчик Шевченка на мову московську. В збірнику його творів («Стихотворения М. Михайлова», 1860) надруковано дві п’єси: «До Основ’яненка» і «Іван Підкова»; остання видрукована також в книжці московських перекладів Шевченка, виданій Гербелем, і являється, по-нашому, найкращим з усього, що там зібрано: переклад визначується близькістю передачі, добірністю вислову, мелодійністю вірша, читається легко і не прокидає обурення своєю недотепністю.

В р. 1890 вийшов поповнений збірник перекладів Михайлова, та, проте, звичайна громада читачів ледве чи й знає, що то був за чоловік, як конав і за віщо.

Тому-то ми зважилися отсе подати дещо до відомості читачів українських. Нехай спогадають добрим словом достойну людину.


Ноябрь 1894 р.


СЛІВЦЕ НА СЛІВЦЕ


Учітеся, брати мої,

Думайте, читайте,

І чужому научайтесь,

Й свого не цурайтесь!


Ті слова пригадав я собі, прочитавши розправу д. Вільхівського про Івана Левицького з поводу 25 років його діяльності письменської. З правдивим докором згадує д. Вільхівський нашу інтелігенцію, з болем зазначує в неї брак національної самоповаги. «У нас знають,- пише він між іншим,- таких щоденних літературних робітників московських, як Сибіряки, та Решетникови, Потапенки, а не знають такого талана, як Левицький, не знають романів Мирного, оповідань Федьковичевих або Франкових». Дійсно - сумно. Та, поділяючи тяжкий жаль з поводу нашої української безжурності до всього рідного взагалі, а до письменства зокрема, ми задивовані тою легкістю, з якою д. Вільхівський зводить до спільного знаменника Сибіряка (Мамина) з Потапенком та ще й Решетникова на придачу, стосує докупи людей, котрих ніяким робом не пристосуєш. І Сибіряк, і Потапенко, і Решетников мають кожен свою відмінну, визначну фізіономію. Пощо ж брати їх під один шнур, пощо виробляти сумбур в виображеннях галицької громади, і так не дуже обзнайомленої з дійсним станом письменства російського? Коли можливо з натяжкою балакати про Сибіряків та Потапенків, то вже ніяким чином не заговориш про Решетникових, бо Решетников яко писатель був у Росії тільки один, та, на жаль, завчасу помер (1841-1871), а натомісць не бачимо і не бачили такого другого. Решетников не «щоденний літературний робітник московський», якого працю сьогодні прочитаєш, а завтра забудеш. Ні, такі не густо родяться, а, з’явившись перед світом, надовго остаються живі в його вразливій уяві, зіркою сяють йому серед темряви, навчають (а се головна річ) справжньою, діяльною любов’ю любити пригнобленого брата, служити ліпшій справі своєї батьківщини. Таких письменників, щоб писали «кров’ю серця і соком нервів», щоб плакали щирими сльозами над нещасною долею людини, того затоптаного в багні та нарузі образу божого,- таких письменників, кажу, не гук, а саме таким був небіжчик Решетников, що заставляє нас ридати над своїми знедоленими «Подлиповцами», опанує нашу душу, пробуджуючи в ній найсвятіші почуття до ближнього - забутого, зниженого, окривдженого, що навіть подобу людську втратив. Перейдуть часи, Потапенки та Сибіряки зробляться «преданьем старины глубокой», але ім’я Решетникова безстороння історія збереже від забуття до гурту з невеличким рядом справжніх борців за кращу будущину та визволення чоловіцтва, справжніх оборонців тої верстви суспільної, яка найдовше і найгірше стогнала в путах безправності.

Решетников не ширяв на крилах фантазії, не вистругував панським звичаєм своєї мови, не заносився в оболоки, а держався землі з її горем та нудьгою, з її безпросвітною темнотою, з її пеклом кромішним. Вийшовши з простого та вбогого осередка, Решетников до смерті болів муками того осередка, жив його життям, розказував про нього світові у своїх творах, щоб хоч що-небудь зробити на користь йому, а розказував, до того, його ж власною мовою, як роблять справдешні писателі, що держаться грунту, як робить і наш Шевченко. Чи можна ж Решетникова рівняти до Потапенка або Сибіряка?

Потапенко - писатель не симпатичний з погляду ідейно-громадського, але не без таланту, котрому шкодить тільки чисто казкова плодовитість; та з купи сміття або полови в нього можна вибрати кілька зерен, насіпати поодиноких епізодів дуже цінних, навіть для перекладу на мову українську, нпр. з повісті «Генеральская дочь». Сибіряк - не менше плодовитий оповідач, переважно на заснові етнографічній, іноді дуже скучний, а вдруге цікавий, не без теплого почуття до простого люду, але - повторяємо - громада забуде їх обох, як тільки перестануть писати, хоча серед сучасних письменників російських вони займають не остатнє місце. Ми, українці, нічогісінько не втратимо, коли овсі поминемо обох, та не можемо сказати того ж про Решетникова, не можемо гуртувати його з ними, як то робить д. Вільхівський. Навпаки, ми порадимо - хоч наша рада може видатись непатріотичною - українцям читати Решетникова поряд з Левицьким, Мирним, Федьковичем та Франком, а переважно перед деякими іншими письменниками нашими, бо коли такі твори, як решетниковські, можуть засталити в серці читача любов до рідного люду, призвичаїти думку писати про нього ж власною мовою, себто, кажучи зокрема, українцеві писати про свій люд та край по-українському, то такі перли, як наші «торбини реготу» або підхожі до них, тільки компромітують українське письменство і в силі відіпхнути іншу людину від дальшої знайомості з українщиною.

Мушу признатись, що на мене самого не раз робили таке вражіння деякі книжки українські. А тим часом я плакав щирими слізьми, читаючи Решетникова, з любов’ю притуляв до розворушеного серця «Пилу» та «Сисойка», думкою ж линув до рідного села, де конали та мучились, хоч трохи й на інший лад, такі ж самісінькі «подлиповцы». Тож нехай вибачить д. Вільхівський за моє слівце на слівце. Трактувати нарівні всіх трьох письменників - то річ суперечна дійсності і цілком безпідставна, а згірдний погляд на Решетникова не має за себе жадних причинків. Недаром Тургенєв в листі до Анненкова каже про Решетникова: «Я его ценю высоко». Не цурайтесь свого, але й чужому поучайтесь, коли воно того гідне,- закінчимо ми розумним заповітом батька Тараса.


Т. ШЕВЧЕНКО В НИЖНІМ НОВГОРОДІ


В московськім журналі «Исторический вестник» за май 1893 р. появилась стаття якогось Дем’янова під заг. «Т. Г. Шевченко в Нижнем Новгороде»,- з котрої тут дещо подаємо:

В кінці вересня 1857 року,- оповідає між іншим автор,- Муравйов (тодішній губернатор) посилає власноручний лист до К. А. Шрейдерса і запрошує якнайшвидше приїхати. Увійшовши до губернаторського кабінету, Шрейдерс дуже був здивований, що в кріслі проти Муравйова сидить сутула постать людини, одягнутої в якусь драну кожушинку та прездоровенні чоботи. Оглянувши незнайомця, Шрейдерс запомітив, що то була людина літ 40-42, з виразом глибокої муки на чолі та добрими, світлими очима; темно-русе рідке волосся було зачісане на один бік; довгі, чималі вуси характерно спадали вниз.

Повітавшись, Муравйов промовив:

- Оце, Константине Антоновичу, ваш славнозвісний співець Т. Г. Шевченко...

Потім губернатор розповів про «помилку п’яного писаря», що в Шевченковому білеті замість «в Оренбург» прописав «в Петербург», внаслідок чого Т. Г. Ш[евченко] і опинився в Нижньому Новгороді.

- Поки що,- кінчив губернатор,- уклінно прошу вас, К[онстанти]не А[нтонови]чу, пригостити у себе Тараса Г[ригорови]ча.

Шрейдерс з радістю пригорнув бідолашного поета, запросивши під свою гостинну стріху, де останній і прожив з півроку (трохи не до паски - каже Дем’янов). Тут, між іншим, написав Ш[евченк]ко «Неофітів» та «Нащо мені чорні брови», а також змалював олівцем художницьке обличчя нині небіжчика Шрейдерса, лишивши на ньому і власноручний підпис. Серед місцевої громади Ш[евчен]ко здобув собі пам’ятку чулої та сердечної людини, здавався ідеалом лагідності та правди; доброта його не знала границь і стала навіть предметом багатьох оповідань, в більшості аналогічних.

В Ниж. Новгороді Тарас часто слабував, мучився душею та ридав, а особливо, коли в розмові згадували про тяжку кріпацьку долю. Тяжко передати,- каже автор,- що тоді робилось Ш[евченко]ві!

Раз якось був обід у Шрейдерса, коли це входить справник Горбитовського повіту. Господар познайомив його з Ш[евчен]ком. Поет нахмурився, поник головою і сидів мовчки.

- А позвольте вас запитати,- звернувся він несподівано до справника,- чи ви-таки справді справник?

- Справді.

- А що ж, пане справнику, ви часто маєте діло з мужиками?

- Доводиться. 

- Еге… доводиться. А що, пане справнику,- казав далі Тарас тремтячим голосом,- доводиться, що... і в пику, і в потилицю, і хлосту задаєте? ...А що ж і не бити оту божу скотину,- так вона безсловесна та безпомічна... Бийте, бийте на здоров’я!..

І по цих словах Ш[евчен]ко заридав, підвівся з-за столу і пішов до своєї кімнати. Трохи згодом Шрейдерс увійшов до Тараса; той сидів, схиливши голову та закривши вид руками. Довідавшись, що горбитовський справник особисто чоловік добрий та людяний, розворушений поет почав приходити до себе і навіть жалкував, що образив незнайомця.

У Шрейдерса стрінувся Шевченко і з Павлом Івановичем Мельниковим (Печерським). Мельников, треба сказати, любив про все блягузкати, а найбільш про історію, що була його улюбленою темою. Зайшла одного разу розмова про тутешню країну, а потім розпалений оповідач зачепив і історію українську. Господи! Чого вже він тільки не молов - одного лишень його й чути було. Нарешті Мельников спостеріг пильний погляд Тарасів і запнувся.

- Що ж ти, Павле Івановичу, дальше не брешеш? - запитав Шевченко.

А після цього поет спокійно та методично пояснив речникові, що мовчав, доки той не чіпав України, йому добре відомої, а брехав про інші речі.

Побачивши серед громади гостей якогось джигуна, «чиновника особых поручений», що був прилизаний та розряджений, не здіймав рукавичок та завжди ламався, Ш[евчен]ко запитався господаря:

- А що це таке за панська дуля? Чий оце чоловік?

У Шрейдерса, а не в Муравйова, здибався уперше Ш[евчен]ко зі своїм приятелем Щепкіним.

Перед паскою 1858 р. Ш[евчен]ка виправили до Петербурга з жандармом.

Зимою 1857 р. Шрейдерс, бувши у Петербурзі, передав Лазаревському обличчя Ш[евчен]ка (власної роботи поета - олівцем). Лазаревського Шрейдерс розшукав десь на п’ятому поверсі; квартира його була битком набита студентами, що святкували якесь свято. Коли присутні довідались, що перед ними той самий, у кого знайшов притулок їх коханий поет,- оваціям не було краю; молодіж носила Шрейдерса на руках... Перед виїздом з Петербурга останній дістав невеличку суму грошей та дещо з одежі для передачі Шевченкові.


СПОМИНКИ ПРО Д-РА В. АЛЕКСАНДРОВА…


З журбою перечитав я свого часу звістку про смерть Вол. Александрова. Мені особисто доводилось знати небіжчика, хоч і ненадовго,- завжди я згадую його з прихильністю та пошануванням. Небагацько трапляється людців, так щиро перейнятих любов’ю до рідного краю, незважаючи на свій поважний вік, як був перейнятий В. А[лександр]ів. Скільки в нас бувало патріотів, що галасували на шкільній лавці про Січ-матір та присягались писати питомою мовою, а куди вони подівались, який лизень злизав їх? Патріоти, як В. А[лександр]ів, що не тремтів за свій чин, не вважав прихильності до рідної неньки України за «помилки молодощів», а оставався певним та незломним до кінця-краю,- такі патріоти щось дуже рідкі в нинішню добу. Тим дорожча для нас пам’ять покійного!

З В. А[лександров]им познакомився я 1885 року, в Харкові, в редакції одної міської часописі: нас представили одного другому яко українців. Ми розбалакались; на прощання А[лександр]ів запрохав мене до себе, після чого я став його відвідувати. Відразу причарувала мене його тиха, щира, чула та людяна вдача, його рідка простота та, я б сказав, почування товариські: ще не знаючи мене овсі, небіжчик подарував мені на спогад дещо зі своїх книжечок, з найприхильнішими написами до мене яко українця,- на жаль тільки, все загубилося під час моїх посвітніх мандрувань... Чимсь рідним та затишним віяло на мене, коли я сидів поруч з А[лександров]им у його салі, украшеній обличчями гетьманів українських, та слухав його читання: саме тоді він збирав матеріали для № 1 «Складки» і перечитував мені дещо в рукописах. Між іншим, пам’ятаю відповідь Кулішеві, написану, коли не помиляюсь, самим покійником з такого приводу. З початку 1885 р. Куліш надіслав до харківської часописі «Южный край» пайку своїх поезій, котрі редакція і почала друкувати; то були переважно хвалебні гімни Петрові та Катерині за втиски України та зруйнування Січі і т. ін.; між іншим, тут був вірш, що починався, пам’ятаю, отсими словами:


Я був собі п’яний, а баба Талалайка

Безкостим язиком мене благословила

І голову мою, почавши з Наливайка,

Високославними героями набила…


Вірш отсей і викликав з боку А[лександро]ва відповідь, що починалася так:


Ой онуче, ой онуче баби Талалайки!

Що, скажи, тебе доводить до брехні та лайки?..


Чи сам автор не помістив того вірша до «Складки», чи цензура не пустила - не знаю; мабуть, перше. Треба сказати, що «Южный край» подав поезії Кулішеві в одному чи двох числах тільки, бо дальше цензура заборонила друкувати раз назавсігди які не є українські речі у видавництві, що має дозвіл виходити лишень московською мовою; а до того часу в тій часописі траплялось дещо і в нашій мові.

Ще до знакомства з А[лександров]им я вичитав у міських часописях, що він спорудив комедію «Семінарист дома, становий в сливах» (так, здається, вона називалася). Розмовляючи, якось я запитав про неї автора; пок [ійний] А[лександр]ів відповів мені на мій запит, що цензура ту комедію заборонила і що, коли пам’ять не зраджує мене, у його не лишилося навіть «чернетки». Дія ведеться на селі. Становий та семінарист залицяються до однієї дівчини, більш прихильної до семінариста, на котрого становий подав врешті донос про політичну непевність; щось похоже становило сюжет того двору.

Мені особисто радив пок[ійний] А[лександр]ів скласти життєписи видатніших гетьманів українських рідною мовою, для якої цілі брався я перечитати джерела книжкові, на жаль, я не мав тоді спромоги взятись за ту роботу.

Крім творів, українській громаді відомих, А[лександр]ів написав ще кілька віршованих казок для дітей мовою московською, а також складав поезії латинські.

Що я найчастіше згадував, то - кабінетик А[лександр]ова з обличчями письменників українських та безліччю книжок в нашій мові, се справді здавалось і нині в моїй глухій далечині здається мені багатством неоціненним. Скільки разів я думав-гадав отут собі самотою: коли б дав бог опинитися у Харкові, зараз би до д-ра А[лександро]ва та за ті дорогоцінні книжки - до останньої стрічечки б поперечитував, та ба... сказано - дурень думкою багатіє,- так оце й я... А коли спромога була, то все, бач, думалось, що тій спромозі не буде краю, або овсі про інше думалось,- звичайна людська доля...

Той, хто до 70-літнього віку зберіг молодечу прихильність до батьківщини, як д. А[лександр]ів, має, безперечно, право на щире пошанування нащадків,- ми певні, що вони не відмовлять небіжчикові тієї подяки, палкою любов’ю та совісним трудом заслуженої.


ДО ТИХ, ЩО МАЮТЬ ЧИМ СЛУХАТИ

(Побіжна заміточка)


Не знаю, як би придатніш назвати галицьких москальофілів. Уявіть-бо собі: шмагають їх і спереду, і ззаду, плюють межи очі, а вони лижуть руки та навколішки виспівують хвалу своїм шмагачам-гнобителям. Трудно знайти другий підхожий приклад. Відома річ: для поступової громади російської галицькі москальофіли були тільки історичним посміховищем; уряд, хоч давав часом об’їдки з панського столу, так за те при нагоді й «латав як хотя», латає й нині. Дивовижне явище: уряд російський забороняє ту самісіньку «общерусскую литературу» галицьку, в котрій виспівуються його ж лицарські вчинки, котра тільки й снила, що про панування «единой неделимой России» та підвертання під її ноги «всякого врага і супостата». Раджу Ос. Маркову або Мончаловському з товариством перечитати цінний історичний документ, що ось недавно оголосив хвалений ними уряд в науку нащадкам; зветься він, до слова, так: «Алфавитный каталог изданиям, на русском языке, запрещенным к обращению и перепечатанию в России. Составлен в Главном управлений по делам печати по 1-е января 1894. С.-Петербург, 1894». Прочитайте, добродії, коли ще не читали,- вельми цікава річ! Умильна картина виходить збоку: поряд з виданням російських терористів-царезабийців, забороненими «Головною управою», видруковані і прославляючі російський трон та деспотство гімни москальофілів галицьких! Кращої, більш навчаючої подяки не можна вигадати для рабів та блюдолизів! Але чи вони навчаться чого-небудь? Ми не певні в тому. Заборонена навіть «Галицко-русская библиография» (видана, як звісно, московською мовою.- Ред. [«Зорі»]) Івана Ом. Левицького... Сором сказати: заборонено звичайнісінький каталог, чи покажчик книжок, які були видавані в Русі австрійській русинами,- факт, якому, може, не поймуть віри наші нащадки. Коли хто й згадає добрим словом москальофілів галицьких, так хіба через ту чорну невдячність, якої вони в даному разі дізнали. Закута в кайдани людина завжди буде викликати в нас почуття болю та прихильності...

Остаються слов’янолюбці, що досі всякими правдами і неправдами вирятовували з багна москальофілів галицьких. Але tempora mutantur, переміняються і слов’янолюбці російські. Напевне, щось діється з слов’янолюбством російським, коли й «останній могікан» В. І. Ламанський застромив хрест над його могилою і з миром відпустив його на всі чотири боки. «Немає в нас більше,- каже з сього поводу талановитий фейлетоніст Буква (Василівський),- ні слов’янолюбства, облисканого веселкою містицизму, ні слов’янолюбців, яко предтеч, довідців та золотоустів». Більш сорока років треба було, каже він в час[описі] «Русские ведомости» № 342 за 1894 р., щоб сучасний голова слов’янолюбський самохіть приніс сумне каяття і прилюдно відрікся він від слов’янолюбства, навіки потрощивши хибкий човник, що плавав по Тисі та Дрисі, по Саві та Мораві. Слов’янолюбство виявлялося у нас в збиранні та роздаруванні всякого символічного реквізиту: дзвонів та знамен, малюнків та книжок, коців та доброхітних складок, що переводились на австрійську та турецьку монету. Брати-слов’яни пішли були в моду, зуміли стати для нас тими захудлими небожами безцвітного образу думок і подій, котрим дарують з ласки червону хустку на шию та четвертака на цигарки фірми «Слава». Але наостанці вони наробили чимало-таки бешкету і розчарували найсліпіших своїх прихильників. В одній слов’янській країні брати-слов’яни лупцюють самих себе; в другій - цілих два королі; в третій, у «богемських братів», стоїть в прикутку бойовнича заслона, на котрій намальовано страхаючого дракона - Росію; треба когось полякати - заслону покажуть крізь вікно; треба миритись - заслону швиряють на смітник; в четвертій, галицькій країні, «якісь збіглі попи, однією ногою стоячи на австрійській межі, другою - на російській, співають Лазаря та невідступно просять запомоги («воспособления») у Москви»... Дививсь, дививсь на все оте шановний професор-дідусь, не видержав, висловився і плюнув. Він заявив одверто, що слов’янолюбство стратило всякі реальні підстави, смисл його давно вивітривсь, що від визнавців слов’янолюбських не лишилось нічогісінько, крім пам’ятного стягу, що пора москалям кинути опікуватися непрохано над братами-слов’янами, а зажити власним тверезим життям. Через те він, Ламанський, складає свою слов’янолюбську зброю і відрікається від своїх старих мрій та надій з сього погляду. Що відмовлять на се «збіглі попи галицькі»? Чи послухаються вони розумної ради свого колишнього прихильника та почнуть «жити власним, тверезим, творчим життям» замість ловити шматки з панських рук? Невже не послухаються? А здається, що - ні, бо немає, мабуть, нічого на світі твердішого над галицьких москальофілів та міцнішого, як їх загартовані в темряві туподумства лоби. Невже і влучна довбня професора Ламанського не проб’є тих непорушних, на диво утворених лобів? Побачимо, що з того буде, хоч і не припускаємо нічого доброго. Що відмовлять також і деякі з наших старих українолюбців, що досі панькались з «чесною компанією» слов’янолюбців російських? Невже, як перше, будуть обніматись та брататись? По правді кажучи, ми ніколи не могли зрозуміти такого ганебного панібратства деяких наших українців (nomina sunt odiosa) з традиційними, заклятущими ворогами всього українського, якими завжди були і є слов’янолюбці московські. Таке панібратство свідчить і за брак щиро української свідомості деяких наших старих українців, і за те, що вони не мають ні певної програми громадської, ні найменшого такту політичного.


НА ДАЛЕКІЙ ПІВНОЧІ

Думка в прозі


Невимовна туга щоразу стискає моє серце, як тільки я проходжу повз оцей сумний, закинутий будинок, з важким замком на воротях та карюковою печаттю на замку.

Кругом панує тиша, ні душечки, а колись... і мене тягне упасти на колінки перед високими заостреними палями двору, цілувати слід дорогої людини,- слід, що так виразно уявляє моя зворушена думка... ні, не слід... та й не однієї людини... сліди моїх милих, коханих, незабутніх... Де вони? Їх обличчя зоріли крізь оті чорні, похмурі палі, їх голоси роздавались отут серед двору... брязкіт заліз стогоном краяв груди... Все затихло нині... ані шурхне... зловіщо дивляться побиті, загратовані вікна…

Будинок стоїть на березі чималої глибокої річки... Очеркання лісів губляться в далечині... все вкрито блискучим сніговим килимом... стужа набирає неможливих ступнів, хуга ріже по виду... Безпритуло, моторошно... Оселі простяглись збоку... маніє церковця... на улиці ні лялечки... сум та мертвота завжди... Вишукали, отже, і цей куток, зробили ужиток... Даремно ховався хижак, гнаний лихою годиною,- лабети не минули його дітей; кишеня розчинилась перед непроханими чужинцями.

Побожно стою я край воріт, зазираю крізь щілі, а думка біжить до іншого краю, біжить і знов вертається... низка дивовижних подій та обставин спливає догори... перейде час,- все стане казкою, а поки що...то гірка, непідмальована дійсність, правда, що лихше усякої казки...

Уява опанувала мене цілком; мої очі розкрились: серед ганку показався слабий та сивенький, скарючений недолею дідусь, у сіренькій свитинці, з книжкою та паперами на руках... живий мертвяк... тільки серце билось любов’ю до люду, а розум ворушили питання - земні, споконвічні... Він жив власним осередковим миром, відтіль черпав снаги та жвавості... і все гадав,- гадав про іншу країну з її хмарною долею, неуцтвом, темнотою... але зв’язано йому руки, приборкано його мрії... невідхильний тягар пригноблює душу... Дідусь пометнувся до хати, зник з-перед очей... але моя уява бачить... він сидить на стільчику та все пише - довго, запопадно... а за ним стежить наглядач, що ніколи не кидав на самоті...

Я похитнувся, мов підтятий; а думка робить своє; спогади пливуть знищечку, обурення росте зісподу... Була година... багно життя заворушилось... змагання вставали за змаганнями... громада прокидалась від сну, придивлювалась до меншого брата з його занедбаними потребами, ламала старі кайдани... Вибухла палка осоруга супроти рабства та панування... жінка визволялась з чоловічої кормиги... хвилі нових ідей з казковою силою змивали плями сучасності, перли вперед і вперед; ремство охопило всі появи життєві, вимагаючи кращої та правдивішої будучини...

- Що робить? - загримів з-посеред хору щирих провідників дужий голос молодої, беркої, талановитішої людини,- і кругом неї згуртувалося все, що було тільки рухливого, совісного, розумного; джерелом забила гаряча праця... знижені та бездольні підіймали голови, переймались снагою та надіями... То була світла, свята година людського прокиду, що ніколи не забудеться... Промені сипнули зусюди і на все... Але от вони почали гаснути, збігла хмарка, заторохтів грім... завірюха зломила не одного дуба, погнула не одно чоло... і молодий боєць був кинутий за палі, зневажений, оганьбований... І от він працював над паперами, а пильні очі доглядачеві пронизували душу... Якісь муки вертіли дідусеву (він-бо став уже дідусем) голову, сльози підступали струмом,- і в’язка списаних паперів летіла до огню, що злизував без жалю, без перешкоди до клаптика... і ніхто не довідавсь, про що гадала та турбувалась велика людина, які думки та мрії віддавались на жертву полум’я.

Не трохи води утекло, а дідусь не бачив просвітку, не ждав визволу... Смерть посувалась на очі, але живий дух перемагав ослабле тіло. Блиснула, отже, зіронька,- заточенець побачив милу країну, та не радувала вона його. Він ховався від людей; праця була його єдиною втіхою... тільки годі було працювати: очі зімкнулися навіки... Дехто і над труною вилаявся... хто сумував за світову понівечену силу...

Дідусе [ве] місце недовго тривало зайвим і знову спусстіло, бо відшукали ще дальш... тута, бач, близько... Сльози мої текли на землю, де вбачався слід колишніх конань, де витав дух великої мужності... душа відчувала якусь надзвичайну силу, а невідомий голос нашіптував слова втіхи та поклику.

Вітер бурував намети, жалібно квилив над будинком; в ушах стояв брязкіт заліз, а огонь поїдав думки змученої людини; сивенький дідусь стояв перед очима, манячи в якусь далечінь, до панства любові та братерства!..


ЕКОНОМІЧНА БЕЗВИКРУТНІСТЬ БЛАГОСЛОВЕННОЇ ПОЛТАВЩИНИ


Красномовні цифри щодо економічного стану Полтавщини дає нам недавно видрукуваний та пущений у світ «Обзор сельского хозяйства в Полтавской губ. за 1894-й год». Се вже дев’ятий «Обзор» зряду, зроблений статистичним бюром Полтавського губернського земства та присвячений виясненню економічної спроможності селянства. Безвідрадну картину тої спроможності рисує він нам на підставі 776 дописів, одібраних статистичним бюром з ріжних кутків губернії. З 776 дописувачів 287, себто 37 %, вказують на господарську незабезпеченість та безхліб’я селян, дарма що урожай в 1894 році був навіть високий супротив урожаю 1893 року. Завдяки неврожаю попередніх літ люди змушені були наробити немалих позик, залізти в ярмо незліченних довгів як у окремих осіб, так саме у громади та уряду, і от тепер ті позики треба хоч-не-хоч сплачувати, не лишаючи собі майже нічогісінько на прожиток. Відси нескінчимий, більше та ширше виростаючий підупад, що обхоплює звільна всі куточки губернії. Трохи не чверть дописувачів констатує той сумний факт, що більша половина людності годувалася купленим хлібом, не мавши або спродавши з необхідності свій власний. Якого великого розміру досягала нужда, про се свідчать дальші цифри «Обзору»: 57,5 % дописувачів стверджують факт нужди в протягу більш як півроку, а 17 % з них так кажуть навіть, що люди не мали свойого хліба в протягу цілого року. І це - зважте - при високому врожаю! Що ж було б під недорід, як в попередні роки? Справжній голод, не кажучи зайвого. Підупад почався не вчора і дуже значні сліди витолочив на поверсі сільського господарства, щоб один або два роки доброго врожаю підвели люд з того прогресуючого підупаду. При всьому тому з висновків статистичного бюра виходить, що безхліб’я згаданого року не так дошкуляло, як попереду, бо зубожена частина людності, завдяки низькій ціні на хлібні продукти, а відповідно високій зарібницькій платі мала спромогу прогодуватись «без натуги фізичних та господарських сил», «тихим старанием», як висловлюється один з дописувачів, себто кажучи просто, без кучерявих фраз: шукаючи заробітків на боці, з самостійного господаря стаючись наймитом, побільшуючи з протягом часу і без того широкі кадри сільського пролетаріату. Недорід попередніх літ був тільки одною з причин невиплатних позик у Полтавщині, але не головною або єдиною, тим дужче, що цілковитого недороду і не було; головна причина зростаючого вбожества - се загальна розхитаність та підупад сільського господарста, що люд не здужає вже боротися проти випадкового лиха, як незначний недорід, град, кобилка тощо; не рятують його вже, як бачимо, навіть «високі» врожаї; тут криються причини більш глибокі, більш корінні та органічні. Дописувачі (14 %) вказують на плохий вимолот хліба в деяких місцях, але се знов причина частна, випадкова, така, що при високому врожаю не може мати жодної ваги. 31 % дописувачів покликується на здирство при стягуванню хлібних позик за попередні роки,- причина справді важна, не випадкова, властива якому-небудь одному рокові, а загальна при стягуванню всяких довгів з люду, хоч і не першорядна. «Здирство та штрафи», каже дехто з дописувачів, вганяють селян в нові позики у свого брата жмикрута за нелюдські наростки для сплати старих. Паутиння, що почало обхоплювати хлібороба, не випускає його таким чином із своїх обіймів, а снується круг його дальш і дальш, без краю. Найбільша ж частина дописувачів (55 %), місцевих жителів та господарів, добре ознайомлених з дійсними обставинами життя, вказують на безземельність або малоземельність селян яко головну причину їх убожества. Оце буде річ найвідповідніша справдішньому складові життєвих умов, що вкінець захитує та підтинає всяку можливість корисного господарювання для мужика, тим дужче що Полтавщина завжди належала до губерній з найменшим пересічно наділом на ревізьку душу. Безземельність жене селянина на далекі заробітки, шпурляє в наймити на місці, а дехто так овсі кидає хліборобство, беручись за промисли, бо з ріллі не виживеш. Одним із перших наслідків безземельності являється також і те, що цифра домашньої худоби з кожним роком уменшається та падає, скотина упливає з мужицьких рук не спиняючись. Цікаві звістки начитуємо в «Обзорі» щодо цього сумного явища. «Худоба в протягу 1893 та 1894 років перебувала,- пише «Обзор»,- в найліпшому стані, в найбільше сприяючих умовинах, коли звертати увагу на погожу годину та достаток паші...» Але з дальших сторін «Обзору» бачимо річ трохи в іншому світлі: паші було вдосталь через те, що дуже мало було худоби. Скільки ж саме було? - «Не побільшало супроти торішнього,- коротко відповідає на те «Обзор», а торік, себто в 1893 році, як начитуємо далі,- «безліч господарів розпродала майже всю свою худобу через недорід, крім найпотрібнішої, а бідарі остались цілком без ніякої скотини». Набути знову худобу селяни не мали спромоги, завдяки високим цінам, поголовному знищенню господарства та невиплатності позик, як се доводить більшість дописувачів. Скотина не гуртується навіть в руках жмикрутів, а уменшається в цілій губернії, відси й високі ціни на неї, дарма що ні на що купувати. «Грошей,- каже не один дописувач,- немає ні в кого, а продати теж нема чого». В кого ще оставалась худобина, той умудрявся зарадити лихові в такий спосіб: продавав на ринку кращу та дорожчу скотину, а собі старався набути пліхшу, дешевшу. Дуже багацько селян знаходили собі таким робом гроші для сплати податків та вдоволення своїх насущніших потреб. Не міняв волів на телят та сухоребрих шкап тільки той, хто їх не мав, бо круторогі доброго старого часу одходять в обсяги минувшини, трапляються часом у заміжніших козаків як щасливий виняток з загального складу речей. Худоба схудорлявіла до неможливості. Все оце тичеться не тільки 1893, але й 1894 року, що відріжняється своїм високим урожаєм перед іншими.

Невдивовижу після цього, що більшість дописувачів свідчить про широкий підупад мужицького добробуту, про швидкий зріст того підупаду та його неминучі наслідки. Потрібні найсприяючі обставини, і то в протягу цілого ряду років, щоб селянин міг видужати з тої економічної хороби, звестись на рівні ноги та полатати дірки в своєму зруйнованому господарстві або й закласти наново цілком. Чи йдеться ж до того справді? Чи єсть же хоч невеличка надія на поправку тої лихої долі селянської? Поки що безсердечна дійсність не дає підстави для красних сподівань в тому напрямі. Щоб сплатити позики, селянин везе на торг свій хліб, свою криваву працю, не міркуючи довго над тим, що доведеться їсти самому. На торзі селянина обхоплюють цупким кільцем безвихідності: з одного боку, страшно знижена ціна на хліб, з другого - жмикрутські обертаси скупщиків та комісіонерів-факторів різних купецьких фірм, що б’ють переважно на безвикрутність з усіх боків оточеного бідою хлібороба. Скуповують комісіонери хліб у селян далеко дешевше супротив риночної ціни. Селянин хоч добре про це знає, та нічого не порадить, згинаючись під тяжею лиходійних обставин. Поряд з безвідрадними умовами мужицького життя дописувачі підкреслюють ще такий факт першорядної ваги: се страшенна висота сплатків, цілком не відповідаюча тій земельній дохідності, яку дістає за свою працю та піт обдертий селянин; хлібороб віддає до розправи майже все, що придбає з землі, нічого не лишаючи для себе. Кінець кінцем, і заможний господар, і бідуючий зводяться нінащо: перший через низькі ціни на хліб, а другий - через малоземельність, брак худоби, дорогі відробітки за чужу землю та пашу, надмірність оплатків та позик, здирство при їх стяганню і т. д. «Про піднесення мужицького добробуту тепер, каже один з дописувачів, нема чого й мріяти, не то що міркувати».

Нема чого й дивуватись, що люд незлічимими валками подаєтся на далекі заробітки або тікає шукати щастя на Амур, не знайшовши його у своїй рідній батьківщині. В 1894 році на заробітки помандрувало більш як 25 000 чоловіка; йшли з усіх 15 повітів, з волостей виходило більш як по тисячі; з усяких кутків підіймались в дорогу 1/4, 1/3, 1/2, 2/3 цілої людності; народ плив річками, плив з жінками й дітьми, шукаючи кращих заробітків, годуючись самим хлібом, інколи випроханим Христа ради. Ішли заробітчани по спеці та дощу в різні місця за копійкою: в Херсонщину та Катеринославщину, в Таврію і на Кавказ, в Донщину і за Кубань, на сахарні заводи Київської та Харківської губернії, йшли рибалчити в Ростов-на-Дону та Одесу. Така сила люду вирушила з дому, що зразу почав відчуватися брак робочих рук на місці, в Полтавщині, як про те не без нарікання свідчать дописувачі, находячи таке явище ненормальним. Справді-бо: людям дають роботу на місці, а вони мандрують за тридев’ять земель, теряють останній гріш в дорозі. «А скринька просто відмикалась»: зарібницька плата на стороні була далеко вища супроти місцевої: для мужиків на 31,5 %, для жінок - на 40,9 %, для недорослих - на 60,4 %, тому-то й тягло з дому таку незліченну силу народу, обурюючи полтавських поміщиків та жмикрутів. Опроче на стороні в 1894 році, додає «Обзор», заробітки були нижче торішніх - для недорослих на 1,2 %, для жінок на 6,9 %, а для мужиків на 13,9 %.

Ще один наслідок економічного підупаду: зростають недоїмки на позиках, не сплачених селянському банкові, так що банк не вспіває навіть продавати мужицькі землі, вертаючи роздавані кошти. За 12-літній час банк поміг купити 95 112 десятин землі, а продав з того числа за недоїмки 10 484 десятини, себто 11 %. В 1894 році банк одібрав у селян та продав за недоїмки вдвоє більше землі супроти торішнього, а просторінь перепроданої землі побільшала трохи не втроє; через се число земель, куплених від осіб інших станів, а переважно дворян, поменшало майже втроє, трохи не так само поменшала і просторінь тих земель; загальне число операцій поменшало на 13,8 %, поменшало й число покупців; проте в 1894 році куплено за підпомогою банку землі більше супроти торішнього на 24,4 %. Значить, банк відбирає куплені землі у бідаків за недоїмки, а пособляє купувати їх тільки заможним, котрим і продає. Річ зрозуміла: так обережніше, та тільки нащо тоді зватись селянським банком? Звався б глитайським, шахрайським, кулацьким, дворянським і ще там яким, але не селянським, бо таким він не є справді, існим селянам, що потребують перед усім його запомоги, він не пособляє, а значить, і не виправдує тої ролі, яку мав грати.

Такі обставини і сплодили масовий переселенський рух, що широким потоком розлився по всій Полтавщині. Не поменшав він і в 1894 урожайний рік; народ цілими громадами вирушує на Амур та до західного Сибіру, шукаючи вільних земель, піклуючись за насущний шматок хліба. Але, повештавшись на чужині, багацько вертається назад ні з чим, як, наприклад, повертались миргородці, знищені та обдерті до посліднього,- повертались, щоб бідувати та поневірятись ще гірше. В зв’язку з переселенським рухом та дешевими цінами на хліб починає понижатись і рата, але бідарям з того невелика користь.

Між іншим, «Обзор» доводить, що добрий заробок давали людям деякі домашні промисли: шевство, кравецтво, ткання і другі.

Указує «Обзор» також на те, що селяни починають набувати всякі хліборобські знаряддя, дорогі речі купуючи спільно. Набувають їх, правда, поки що найбільш заможні селяни, але починають заводити, завдяки земським складам, і люди середньої заможності, навіть малозаможні господарі, спілкуючись по кілька дворів; найдужче розповсюднено молотилки, залізні плуги та букери, що стали заміняти собою рала. Буває й так, що, обмолотившись, спілка пускає молотилку на заробітки, т. є. позичає другим хліборобам за умовлену ціну, розпросторюючи таким чином і серед бідарства. Та річ відома: ні сьогочасні знаряди хліборобські, ні поліпшені заходи коло праці не вирятують селянста з безземельності та загального підупаду економічного; тут потрібні інші ліки, більш дійсні та більш радикальні; поодинокими мірами багацько не заподієш.


ДЕЩО ПРО ОСВІТУ НА УКРАЇНІ


В сумному та безпорадному стані перебуває, як свідчать часописи російські, народна освіта по деяких кутках України, а переважно в неземських губерніях південно-західного краю. Справа шкільництва поставлена тут в найгірші умови, дійшла до останнього упадку, з якого в інших губерніях вирятовують її по змозі земства, значно приборкані, а проте все ще живучі та діяльні. Такий безвідрадний стан речей стверджує, між іншим, і справоздання попечителя київського учебного округу, навівши яскравіші цифри щодо шкільництва людового. Тоді, як по губерніях земських трохи не кожне село має свою школу, в неземських губерніях південно-західного краю за щастя вважають, коли яка волость удержує одним єдину шкілку на цілий обшир; супротив числа людності се така мізерія, що може існувати лишень на посміх всьому світові, коли б зачеплена справа не була така насущна та болюча. Чи то ж не сміх, а докупи й горе, погадати, що в цілому краю одна сільська школа припадає на 11 413 душ людності пересічно, а зокрема по губерніях одна школа припадає: в Київській на 20 793, в Подольській на 9 424, в Волинській на 8 200 душ. До того автор справоздання додає, що закладання церковно-приходських шкіл дуже утруднене або й безхосенне в південно-західному краю, бо сектярі-іновірці, яких тут не трохи, цураються сих шкіл, радо посилаючи своїх дітей до школи міністерської, де їх не пригноблюють так, як по школах церковноприходських. Річ зрозуміла: міністерська школа має задачу прищепити перші початки освіти серед простого, убогого люду і виповняє ту поважну задачу, як здужа; школа церковноприходська цілком далека від цілей справді просвітних, а навпаки, застоює безпросвітну темноту та неуцтво. Останній факт стверджують всі совісні та компетентні вислідувачі людової освіти в Росії. Така школа на Україні дуже лиха і з боку щиро національного, бо не навчить нічому путньому, крім дикої нетерпучості та «мракобесия». Цікаве питання: наскільки духовенство українське не витратило в собі ще почуття національно-питомого? Чи бере воно нині участь хоть в літературному русі українському, як брало почасти в передущих десятиліттях? В мене особисто немає, на превеликий жаль, жодних відомостей, щоб відповісти певно в тому або іншому напрямі на таке питання. Здається мені, однак, що справжнє українське духовенство, себто попи, дякони та дяки, а не їх світські нащадки, не грає майже ніякої ролі в письменстві нашому, не грає навіть в особі одиниць, принаймні хоч скільки-небудь замітних. Дай боже, щоб таке поверховне здавання було помилкою, а не вражінням дійсного складу речей. Безперечний факт, що духовенство на Україні не грало в останні часи доброї ролі ні з боку національного, ні з боку загальнопросвітного. Як не пнеться церковноприходська школа стати на ноги, як не підпирають її всякі заходи урядові, вона лишається мертвим явищем на тлі народного життя, «притчею во язицех» серед громади, а знаходить прихильність лише серед обскурантніших органів печаті російської. Головним чинником живої просвіти людової являється в певному ступені земство, дарма що ті ж самі заходи урядові з року на рік підтинають і його силу, і його засоби. Воно заводить книжкові склади та читальні, скликає учительські з’їзди, закладає або своїм коштом удержує школи по селах не тільки загальнопочаткові, а також господарські і промислові, не кажучи вже про інші об’яви роботи суспільної. Ось вам з прикладів. В Миргороді закладено художницько-промислову школу імені М. В. Гоголя; на удержання цієї школи Полтавське губернське земство поступилось давати по 10 000 рублів щороку, а повітове миргородське земство дало на ту ціль одноразово 5000 рублів запомоги. В Харківщині земство докладає трудів, щоб завести якнайширше та розплодити шовківництво, за котре люд береться з великою охотою. Щороку харківська повітова земська управа виписує цілими тисячами шовковицю для садження, і вся вона розкупується наперехватки учителями та селянами. Про такі або підхожі речі не раз доводилося мені начитувати по часописях; не раз подивувались звістки про те, що в сьому або іншому місці закладається господарська чи промислова школа для мужицьких дітей. Школи такі закладають коли не земства, так почастні особи, прихильні до темного люду та освіти народної. Нічого цього або дуже мало там, де немає земства та де освіту віддано до рук духовенства, як-от у південно-західному краю, не кажучи вже про те, що безліч церковноприходських шкіл існують лише на папері, суть чистісінько фікцією, а грошики на їх подай; «хрещені душі аж пищать», та що поробиш? Школи такі, скажемо наприкінці, мають лише вагу статистичну, але ніякої ваги та користі дійсно життєвої не можуть мати і не матимуть її ніколи. Школа мусить бути чинником просвіти, а не паморочення, служити цілому народові, а не одному станові чи навіть касті, як в данім разі. Тоді тільки з неї можна сподіватись пуття, а без того вона нуль або навіть шкідлива, переважно у нас на Україні, сіючи поміж людом обмоскалення та темряву. Які жнива уродяться з такого сіву, коли він прийметься, і подумати гірко. Але жива душа наша, а з нею не вмерла й надія на будущину; нехай же, як провідна зірка, вона показує нам шлях наперед та виводить в обсяги поступу і світлої думки, а духи тьми, що оточили нас, хай гинуть навіки з своїми ворожими, гидкими заходами!


СУМНА СТОРІНКА


В «Київській старині» за 1896 рік друкуються, між іншим, листи потоієрея Арсенія Лебединцева до архієпископа херсонського, писані під час звісної облоги Севастополя. В листі з 22 квітня 1855 року подибуємо отсю сумну сторінку щодо історії кріпацтва на Україні. Після слів свого брата, законоучителя Білоцерківської гімназії, Лебединцев пише, що маніфест про рушення посполите викликав у Київщині чимале збурення серед люду: селяни, придавлені кормигою польської шляхти, обрадувались нагоді і не хотіли більш знати своїх панів. Всі бажали служити богу та цареві і «бути вільним козацтвом». Пішла чутка, що такий саме був зміст маніфесту і що в попів єсть указ «не робити панщини». Вимагаючи таких указів, а також писання просьб та адресів, парафіяни по селах з образою або й живосилом наступали на попів. А тут ще хтось пустив звістку, що після великого четверга годі вже писатися в вільні козаки. Те збурення було придушене збройною силою. В одному місці одразу вбито тридцять чоловік селян, а тридцять понівечено. І таке робилося майже в переддень 19-го лютого, в переддень великої реформи кріпацької! Цікава й друга річ: як довго традиції вільного козацтва держались серед зневоленого народу українського!


ДЕЩО ПРО ТВОРЧІСТЬ ПОЕТИЧНУ


Довелось мені перечитати недавно в одеському журналі «По морю и суше» критичну замітку д. М. К. на збірник Грицька Кернеренка «В досужий час». Я не бачив того збірника, як і попередніх творів автора, то й не знаю, наскільки справді вони заслугують такої гострої критики. В даному разі се питання мене і не клопоче; я ладен здатись навіть щодо кебети та вартості творчої цілком на думку д. М. К. Інший бік звернув на себе мою увагу і зацікавив: це саме бік, з якого д. М. К. заходжується критикувати автора та підступається до його творів. «Зальоти його, себто автора,- каже критик,- не завше, мабуть, були вдатними, а через се, незважаючи на чари «кругленьких личок і карих очей», до котрих у поета «великий смак», він малює жінок понайбільше холодними, бездушними, зрадливими кокетками». Може, воно й так справді, але такі здогадки цілком слабі, цілком зайві та не оправдані яко критична підстава, тим більше, що ніколи не здужають досягти цілі. Нам годі залазити в межі особистих поводин автора, а тим паче коли його твори не дають до того безперечної слушної підстави; та се не може нас і цікавити серйозно. Чоловік може бути добрим сім’янином, скромною людиною, далекою від усяких зальотів та горобцювання, а проте писати такі самі речі, як Кернеренків збірник «В досужий час», що дає критикові нагоду до прикрих для особи автора здогадів. Тут можна, повторяю, і влучити в точку, але частіш доведеться попадати пальцем в небо з такими підставами критичними. Спіткавшись з тим або іншим поглядом автора, з тою або іншою хибою його творів, треба вишукувати причин не здогадкових, а твердо угрунтованих, опертих на певні дані, що мали б загальну вагу чи вдачу; треба дивитись після творів, чи має автор хоч дещо з тих неодмінних ознаків, які саме виробляють поета в справжньому значенні слова, без яких навіть сильний природний талан може занапаститись та загинути; тим більше треба володіти такими ознаками людям пересічного хисту. Чи володіє ж ними д. Кернеренко? Що свідчать про се його твори? А свідчать вони, безперечно, про брак трьох основних речей у автора: певної освіти загальнолюдської, тверезого цілокупного світогляду громадського і потрібного розуміння ваги та цілей діяльності поетичної. Без тих трьох речей не буде ніколи поета справдешнього; а якщо в його й талан при тому не яскравий, то годі й думати, щоб його праця мала яку вартість або справляла користь громаді. Брак тих речей - то суще безголов’я для поета чи письменника взагалі, і таку думку ми могли б ствердити відповідними прикладами з історії літературного руху світового. Відси ми розуміємо і слабі та хибні боки творів д. Кер- неренка; таку мірку, не кажучи вже про талан, ми завважаємо потрібним прикладати і до всяких інших творів поетичних. Як би там не горобцював та не карався за невдатні зальоти автор, належний ступінь ревної освіти завжди вдержав би його на певній вишині сучасних поглядів на женщину; поступово вироблений світогляд дав би різнобарвний зміст його творам, а правдиве розуміння своєї ролі, своїх задач та мети направило б його на добрий шлях працювання громадського, навернуло б його до вислідження явищ та обставин безпосередньо життєвих, замість цвірінькати, як та божа пташка серед гаю, верзякати всяку нісенітницю, що забрела зненацька в голову. Так верзякають тільки дикарі, у котрих немає ще поезії; гору побачив - про гору співає, ліс - про ліс, дерево - про дерево і т. д. Але сучасний співець не повинен вертатись до того стану первісного; бо який він після того співець, який навіть сучасник? А коли він стоїть понижче від загального рівня, то яким проводирем громадським може бути або що зуміє цікавого, пожиточного сказати другим? До яких серйозних заходів чи просто думок наверне він читача? Яку струну в людському серці своїм співом порушить? Яке горе хоч на хвилинку розважить-осолодить? Який шлях та мету вкаже тому, хто опинився на розпутті, не знаючи, куди податись? Се думки, котрі повинен обміркувати кожен співець, виступаючи з своїми творами перед громадою, коли він єсть свідомий своєї високої задачі; не триндикати без пуття його діло, а робити гуртову суспільну роботу, вживаючи своєї кебети та знаття, бо в противнім разі на якого гаспида він потрібний? Цікавий, щиро людський зміст докупи з виробленою, художньо закінченою формою становлять головні прикмети всякої істинної поезії; отсих прикмет і повинен шукати в поетичних творах насамперед критик. Їх дають поетові - талан з одного боку, а з другого - ті умови, котрих брак ми зазначили у д. Кернеренка. «Штуки для штуки» не було, немає і не може бути в дійсності; се - пустопорожня, пустодзвінна фраза - не більш. Вона, навпаки, завсігди прикривала собою найтенденційніші замахи думки, проповідувала найгрубішу тенденційність в літературі. «Штука для штуки» - се в устах проповідників значило: затчи уші та затули очі на голосніші потреби життя, тікай від його прози, літай понад миром на крилах легесеньких, принадливих мрій, лоскочи потихесеньку нерви, з поезії зроби панську примху - отакий їх закон і вимоги. Не треба, кажуть, тенденційності в штуці! А сі вимоги - не тенденційність, гидка, шкідлива, егоїстична? Дурниці минулися. Робить на пана перестали вже і в поезії, не тільки на полі. Поезія мусить бути одним з чинників поступу загальнолюдського, а в рідному краї зокрема - загальнонародного, средством боротьби з світовою неправдою, сміливим голосом за всіх пригноблених та окривджених. Така її задача! От нащо вже не тенденційним, кажуть, поетом був Кольцов, виспівував без зайвої думки, як та пташина гайова; та чи можна ж його поезію назвати «штукою для штуки»? Нітрошечки. В свої твори Кольцов вкладав не самі почування, але й глибоку думку, себто тенденцію, майже завше мав на оці певну мету, себто грішив против головних вимог панської теорії, та й не міг не грішити, родившись та зрісши серед простого народу. Він співав про людське горе, бо воно вражало його та обуряло; він співав про кращу долю, бо всею душею бажав, щоб вона запанувала замість горя; він добре розумів, про що співає, як і для чого. Еге ж! Про що, як і для чого! А се, на превеликий жаль, не завжди розуміють наші українські поети та письменники, а через те й появляються твори, як-от Кернеренкові. Не так робили справжні поети, не так виспівував Шевченко; про його й поготів не скажеш, щоб він був поетом «штуки для штуки», бо вся його діяльність творча стояла в повній суперечці до тої нісенітниці. Шевченко був поетом-борцем, найкращим діячем громадським; він завжди знав, куди йде і за чим. В своїй праці поетичній він мав на оці тільки людину та її щастя; з сього погляду він являється для всіх нас найкращим прикладом, дає найпевніший провід не дріб’язками, які ми хапаємось переняти, а цілим напрямом своєї творчості поетичної, напрямом своїх думок та почувань громадських, на що у нас досі мало звертали уваги. Теми, що були колись на часі, одживають свій вік, але остається загальний дух та напрямок творів, остається тенденція; на неї переважно ми й повинні звертати увагу. А тенденція творів Шевченкових, повторяємо, зовсім, не та, яку часом добачаємо у поетів нинішніх, у котрих ні змісту, ні форми, а якась порожнеча і думок, і вислову. Не переймеш талану, коли його немає, але все інше можна до певного ступеня перейняти, виробити; треба тільки справжньої освіти, щирої цікавості до життя та свідомого працювання над повзятими задачами. От тоді поменше у нас буде і збірників - таких, як Кернеренків, а автори їх вживуть своєї кебети чи охоти письменницької з більшим успіхом для себе та більшою користю для громади. В противнім разі вся їх праця зведеться нінащо. Мотиви поезії повинні бути щиро жизненими; а ця жизненість придасть їм до якогось ступеня і живої, багатої та оригінальної форми, як те бачимо на чарівничих піснях народних. Форма їх справді далеко багатша в порівнянні до творів поезії штучної; досить переглянути хоч не дуже давно виданий збірничок пісень - «Живі струни». Що за милозвучність та краса, не кажучи вже про класичну простоту та безпосередність натхнення! Се - джерело, з якого на здоров’я довго ще будуть пити нащадки! Влучність вислову надзвичайна, а стислість під час просто непередатна! Такої б форми нам було треба; форми кажу, бо зміст та мотиви - це питання часу і одмінні, як сам час. Форма теж поступає наперед, але форма народної пісні нашої не стала ще спогадом минувшини, а додала б і нині краси якому хоч творові поетичному. Треба лишень розуміти, що і до чого брати.

Думка про мотиви поезії української не раз займала мене. Справді, цікаво було б вислідити від Котляревського до наших часів: якими мотивами одушевлялася та жила наша поезія? Що в тих мотивах було свого, щиро народного, викликаного цілокупністю життєвих обставин, властивих нашому краєві, а що позиченого в сусід? Якого характеру були ті позички? Наскільки вони відповідали тутешньому складові умовин, чи не мали жодних зв’язків з життям українським та його потребами? Бо можна позичити певний напрямок думки, а прикласти його по-своєму до грунту місцевого, керувати ним уповні самостійно; а можна позичити й такого, що ніяким робом не стосується до життя нашого, навіки останеться для нас чужим, мертвим. А бували і такі позички. Що в мотивах поезії української було безпосередньою, яскравою ознакою переживаного часу, а що являлось наслідком тої або іншої моди, держалося з традиції, коли вже усунувся з-перед очей навіть грунт, на якому та традиція виросла? А що деякі мотиви у нас держалися в поезії виключно з традиції, це річ безперечна. Досить спогадати тільки, як наші поети до останнього часу переспівували де в чому Котляревського та його наслідувачів, досить звернути увагу на те, що наші письменники й досі ще не визволились з відгуків солодушного, цілком неприродного сентименталізму, хоча життя наше не дає до того жадної підстави. Вислідити все те було б дуже цікавою та хосенною річчю, в кого єсть до того хист та спромога. Разом з тим навертається першорядне питання: яку роль грала поезія українська в нашому житті громадському? Еге, яку?


1896


СЛОВ’ЯНАМ НОВІ ВІРШІ Т. Г. ШЕВЧЕНКА


Під таким заголовком помістив знаний професор Стороженко у жовтневій книжці «Київської старини» за 1897 рік буцімбито нові Шевченкові вірші, котрі відшукав у паперах слідчої справи про Кирило-Мефодіївське братство. З яких причинків висновує д. Стороженко свою думку, приписуючи сі вірші Шевченкові? На наше здання, так се вірші Костомарова, а в сьому нас запевняють такі здогади: 1) Вірші написані важкою, непоетичною мовою, перемішаною з москалізмами та церковщиною, з граматичними формами, не властивими слову українському, як звичайно писав Костомаров. «По Твоїй волі», «виглядаймо» (замість - виглядаєм, виглядаємо), «вічной (замість - вічної) волі», «і з поруги давній (замість - давньої)»,- так не говорив і не сказав би Шевченко, у Костомарова такі вислови трапляються раз по раз. 2) Погляд на Слов'янщину, який висловлюється у сих кострубатих віршах, скидається більш на тумановито-безпідставні мрії книжкових теоретиків мислі, але цілком не нагадує тверезих, реально-узасаджених думок Шевченка, котрий хоч і співчував усім слов'янам укупі, проте панславістом в московському розумінню ніколи не був і не міг бути, бо добре знав ціну такому панславізму; він був насамперед ворогом всяких кайданів, всякого панування, а стояв за волю та непідлеглість кожної народності слов’янської, прив'язаної до цілої Слов'янщини не живосилом, а з доброї волі, на грунті федералізму. Костомаров з приятелями залюбки смакував Коллара або Ганку з Шафариком, але для Шевченка цілком було неприродною річчю знати «всі мови слов'янського люду», а «своєї - дасть біг»: своя мова, свої люди панували його думками, держали на грунті живих потреб дійсності. 3) Вірші, видруковані д. Стороженком, зовсім не нові, а здавна українцям відомі, і ми дивуємося, як редакція «Київської старини» не звернула на се уваги. Вірші сі видруковані під заголовком «На добраніч» у «Збірнику творів» Ієремії Галки, т. є. Костомарова, в переробленому виді, а значить, появилися на світ божий ще в 1875 році. Варіант, відшуканий д. Стороженком, є певно першою редакцією сього стихотвору; очевидячки, Костомаров його вигладив згодом, повикидав фрази про слов’ян, лишивши без зміни деякі уступи загального змісту. Важко допустити, щоб Костомаров покористувався в сьому разі чужим твором, взявши його у Шевченка та додавши укінченості.

Д. Стороженко каже, що відшукав сі вірші в паперах Костомарова; се вп’ять-таки підміцняє нашу думку. Може, в слідчій справі сі вірші і значаться Шевченковими, так се звичайна помилка, які часто трапляються у таких справах. Може, навіть вони переписані власною рукою Шевченка, так знов-таки: переписав не значить - написав. З усього видно, що тут вийшла помилка; вірші сі, повторяємо, і не нові, і не Шевченкові; по нашій думці, автором їх був не хто інший, як Костомаров.


Якутськ, 1897


ДАНИЛО МИХАЙЛОВИЧ КАВУННИК-ВЕЛЛАНСЬКИЙ

З приводу п’ятдесятилітніх роковин його смерті (1774-1847)


Перші зароди справжньої, більш або менш самостійної філософічної думки в Росії надибуємо з початку 19 століття, в двадцятих та тридцятих роках. Перший почин в сій справі доводиться завдячити докладному ознайомленню російської інтелігенції з видатнішими тогочасними течіями філософської думки західноєвропейської, а переважно - з німецьким ідеалізмом, що дістав собі найясніший вираз в системах Шеллінга та Гегеля. Кант та Фіхте також мали свою частину впливу, але не таку значну та широку. Ідеї французьких енциклопедистів та англійський емпіризм були теж потроху відомі і пересаджувались на російський грунт, але не знайшли тривкого становища. Річ зрозуміла: ні Фіхте з Кантом, ні реалізм французької філософії, ні англійський емпіризм не могли довгий час запанувати серед громади російської, громади - додамо - недіяльної та нерухливої, що не грала ніякої активної ролі в життю політичному, а була, до того, замала чи мала дозу містицизму та вдавалась в солодкий романтизм; ідея метафізичного абсолюта для такої громади неначе впала з неба, кращого не можна було й вигадати. Відси та незмірна популярність, якої зажила в Росії філософія Шеллінга, що, по словам одного з своїх російських прихильників, князя Одоєвського, «з початку 19 століття був тим саме, чим у 15 віці був Христофор Колумб». Роль же російського Колумба, роль першого самостійного, справді дотепного філософа сього напряму в Росії судилося відограти нашому земляку-українцю, Данилові Михайловичу Кавуннику-Велланському, що оце згадуємо з поводу п’ятдесятилітніх роковин його смерті. Нині мало хто знає Велланського навіть з імення, а проте він стояв свого часу на чолі інтелігентних гуртів громади і полишив невитравний слід в історії розвитку філософської думки в Росії, як найперший і найталановитіший шеллінгіст в сій громаді.

Родився Велланський в Борзні, Чернігівської губернії, 1774 року, від простого міщанина-кожем’яки, на прізвище Кавунника, а мати його пекла бублики та виносила на базар; по смерті батька вона зробилась просвирнею і з того годувала дітей. Данило був старшим, знав від дяка грамоти та читав дуже гарно на крилосі. Хлопець з його завдався неабиякий, а меткий та охочий до роботи. Прибираючи способів запомогти сім’ї, йому спало на думку зробитись фельдшером (хірургом), бо фельдшерові давали тридцять карбованців нагороди річно, а се було не малим коштом для бідаря. Убравшися по-празниковому, подався він до повітового лікаря Костенецького, щоб той прийняв його за фельдшера. Задивувався лікар з надзвичайного хлопця, але відмовив, що, не знавши латині, не може бути фельдшером. Така відмова дуже засмутила Кавунника. Треба пособити дитині, подумав Костенецький, і вдався до одного знайомого пана, що держав у себе в домі латиніста з Київської академії; пан згодився узяти до себе Данила. Не пройшло й року, як молодий Кавунник явився до Костенецького з просьбою свого власного укладу, написаною по-латині. «Не фельдшером тобі бути, а лікарем: може, по мені місце переймеш»,- відказав, прочитавши просьбу, Костенецький і радив хлопцеві вступити до Київської академії. Данило послухав, добрався якось до Києва і був прийнятий в академію. В академії він був найкращим та найспосібнішим учеником, але чимало заливали йому за шкуру сала школярі, пустивши на посміх його батьківське прозвище - Кавунник; через те він став просити одного з своїх товаришів, Білозерського, вигадати йому фамілію. Білозерський назвав його Велланським, від слова vaillant, бо ніхто ще не побивав Кавунника ні в якій спірці, і став він з того часу Велланським. Начитавшись духовних книжок та перенявшись загальною атмосферою академічною, думав був він спочатку постригтись на ченця, а поклони грів з таким завзяттям, що «з його лоба не сходив червоний опух». Але як дійшла чутка, що харківський поміщик Хрущов шукає вчителя для своїх дітей, Велланський вихопився був на те місце; потім хотів записатися в гвардію, та в кінців кінців не зробився ні ченцем, ні учителем, ні солдатом, а як один з перворядніших учеників був він академічною радою посланий з чотирма товаришами до Петербурга для заграничної подорожі. Не вспів, однак, Велланський доїхати ще до Петербурга, як на престол ступив Павло І і настали зміни в міжнародних зносинах політичних; подорож припинено. Велланський остався в Петербурзі і 1796 року вступив до тутешньої медичної школи, з котрої трохи згодом повстала так звана Медико-хірургічна академія. В 1802 році, як зацарював Олександр І, Велланському пощастило-таки поїхати за границю для спеціального ознайомлення з науками природничими та медичними.

В Німеччині він слухав викладів Окена та Шеллінга, перейнявся ідеями натурофілософської школи і вернувся додому запальним прихильником та викладачем тих привабливих ідей. Він перший познайомив Росію з поглядами згаданої школи, перший вніс у російську мову її філософський стиль, перший викликав до неї замилування серед громади. Вернувшись з-за границі, Велланський предложив в академію дисертацію: «De reformatione theoriae medicinal et physicae»; але ніхто не зважився зробити ні однісінького закиду супротив його поглядів, дарма що він аж тричі являвся на публічний диспут. В 1807 році таким робом без ніякого диспуту він дістав ступінь доктора медицини та хірургії, а трохи згодом і кафедру анатомії та фізіології при академії. Ще на шкільній лавці Велланський видав переклад під заголовком «Начальные основания всеобщей медицины Мецгера» (1799 р.), а пізніш, 1805 р., випустив і самостійну працю «Пролюзия к медицине, как основательной науке»; потім, уже бувши професором, писав він та перекладав безліч речей, нині забутих, а свого часу ті речі мали нечуваний успіх, викликали боротьбу думок; подяка і прокляття сипалися на голову автора. Найбільшу ж вагу та вплив на громаду мали отсі три твори Велланського: 1) «Биологическое исследование» (1812 р.); 2) «Животный магнетизм», влаштований по Клуге, але значно перероблений, з авторськими додатками та увагами (1817-18 р.) і 3) «Фізика», се найзнаменитіша його праця. Головні думки, висловлені в «Фізиці», Велланський оголосив в 1831 році в формі викладів, що хоч не зібрали великого гурту слухачів, а всього 25 чоловік, проте до кінця певних, бо кожний заплатив професорові по 100 карбованців. Звичайна громада байдуже віднеслась до «Фізики»: в Петербурзі знайшлось усього 50 підписчиків, а в Харкові - так навіть лишень шість. Зате здобула собі великої слави серед московських філософських кружків, на чолі котрих стояли професори Павлов, Надєждін, Давидов та інші. Прихильники філософії закликали Велланського на два місяці до Москви, визначивши йому 20 000 рублів нагороди за двадцять викладів, але Велланський відмовився браком часу і не поїхав. Критик Полевой також повітав прихильною статтею «Фізику». Але Сенковський написав глузливу пародію, так звану «Большой выход сатаны», заткнувши дірку в пеклі «Фізикою» Велланського. Ображений Велланський оголосив через часописи, що заплатить 5000 рублів всякому, хто науковими доказами звалить хоч одну з його думок; на той поклик ніхто не відгукнувся.

Дехто, як Сенковський, сміялись з Велланського, його наївної вдачі та помилок; вважали його виклади метафізичним та мало корисними для вузько-життєвого вжитку через брак досвідчення емпіричного. Нехай би на тому й скінчилося, так ні: в Петербурзі тоді саме лютував сумної пам’яті попечитель Рунич, розшукуючи поміж професорами революціонерів та безбожників; посипались доноси і на Велланського, рукописи його лекцій були відбирані від слухачів академії та переглядані, але ніяке око не могло в них знайти і признаків вільнодумства. Вороги, проте, не перестали робити закид шеллінгістам «в порушенні основ». Велланський спочатку не лякався доносів, «але з того часу, каже він, як обскурантизм почав правити колісницею російського Феба, вжахнувся я від хмар, що оточили її, а через те остався без діла».

В 1837 році Велланський осліп і мусив покинути кафедру, але не кинув літературної праці, в котрій йому чимало помагала дружина, німкеня Тон, женщина розумна та освічена, вона читала йому годин по десять на день і писала з його голосу. Умер Велланський в 1847 році і похований в Петербурзі; на його могилі стоїть нагробник, збудований на кошт прихильників.

Що Велланський з своєю філософією був на хибній дорозі, нема чого й казати, але всі історики філософії в Росії признають, що то був глибокий, як на свій час, природознавець, совісний та трудящий учений, а до того, незрівнянний лектор. «Його виклади,- оповідає сучасник,- завжди бували цікаві, а оживлялись природженим гумором українським. Ніколи не читав він з книжки або рукопису, як інші. Студенти слухали його з такою увагою, що коли б він замовк, то можна б було почути, здається, тремтіння павутини». Велланський говорив з захватом і твердо вірив в те, що говорив. Коли яка думка здавалась дуже вже парадоксальною, то він додавав з рішучістю: «За се я відповідаю своєю головою!». Відомості, ерудиція Велланського були справді великі; за свого професорства він викладав ботаніку, фармакологію, анатомію, фізіологію і патологію, хоч Велланський і був ворогом емпіричного знання, але не відкидав утилітарного значення науки і заохочував слухачів до дослідів над явищами природи, вишукуючи «спільне в окремому». І то була велика заслуга Велланського, що він привчив тогочасне покоління систематично та філософічно мислити про природу, що він, як перший провідник німецького ідеалізму, сказав нове слово громаді своїх слухачів, розворушив уми, викликав цікавість до справді філософічного мислення, розширив межі знаття супротив тих, що панували до його. Якими б абстрактними та далекими від життя не здавались початки філософії, зачерпнуті з німецьких джерел, вони будили думку, виробляли моральне та естетичне почування серед громади. Досить сказати, що з тих початків вилились згодом такі різнородні на перший погляд течії, як слов’янофільство і западництво; на тих початках виховались не тільки Хом’яков з Кирієвським, але також Бакунін з Бєлінським. Замилування німецьким ідеалізмом мало і свої погані, дуже темні боки, але, незважаючи на те, воно було для російської громади справжнім новим словом, світлом та відкриттям, починало нову добу в історії думки та розвитку духового, для того щоб серйозно перейнятись початками філософії більш жизненої та більш свободолюбної, щоб ухопитись за Канта та Фіхте, за філософів французьких або Локка; для того не було навіть відповідного грунту серед побожно-реакційної, задавленої всякими страхами суспільності російської, охопленої шовіністичним «мракобесием» після 1812 року та пануванням усяких здирств при Фотії, Аракчеєву, Шишкові, Ростопчині. «Вольтериянство», що почало було пускати корені, стало тепер ознакою революціонерства та браку патріотизму, накликало кару на «вільнодумців». Ретроградні елементи підняли голову, найменша сміливість мислі задавлювалася. Знаний Каразін, основатель Харківського університету, був ув’язнений в шлісельбурзькім казематі за записку на ім’я імператора, а потім висланий в свої маєтності. «Не тільки всі стани народу,- пише він в тій записці,- але всі віроісповідання мов навмисно пригноблено». Після звісного 14 грудня і всі стали лякатись усяких думок про насущні питання життєві. Тільки й оставалося, що туманні німецькі абстракції, єдине джерело свіженької водиці, та й те під час скаламучували мордування Магницьких та Руничів. Що ідеями німецького ідеалізму користувались для своїх цілей і реакційні вороги всякої думки, в тому, звичайно, німецький ідеалізм нітрохи не повинен, бо на грунті його виросли й такі радикальні системи, як марксизм та сучасні доктрини так званого економічного матеріалізму.

Зводячи все докупи, бачимо, що як українець Сковорода був єдиним філософом з XVIII століття на всю Росію, так українець Кавунник-Велланський був першим філософом в Росії в столітті XIX, в тому його головна вага і заслуга перед нащадками. Др. Гайне в посмертній згадці, видрукованій в «Medicinische Zeitung Russland’s», 1847 року, називає Велланського російським Шеллінгом і дорікає громаді, що мало оцінила його труди. Так саме дивиться на Велланського і сучасний історик філософії російської М. Філіпов. «Фізику» Велланського він називає «замечательной», надає їй дуже велику вагу і каже, що се справді не фізика, а космологія, знаменита не тільки в історії і філософії лише, але загалом в історії науки.

Треба сказати ще кілька слів про Велланського яко людину: совісність та чистота його душі були навдивовижу. Після того, як Велланський осліп і не міг заробляти професорством, якийсь книгар Жебелєв давав йому 6000 рублів за другий наклад його книги про «животный магнетизм», що мала великий успіх по першім виданні. Велланський відповів, що висловлені в тому творі думки не відповідають його пізнішим поглядам і дальшому поступові загальнонаукової думки, а що він напише нову книжку. Він справді написав її під назвою «Животный магнетизм и теллуризм», але духовна цензура признала її противною православній релігії, так вона й не побачила світа. Бувши професором академії, Велланський одцурався пристати до ганебної інтриги проти ученого Франка, утвореної його начальником Вілє, і порвав з останнім всякі зносини. Спересердя Вілє сміявся та кпив з натурофілософії, але не зважився скинути Велланського з кафедри, як людину, що була світлом академії.


МОСКОВСЬКІ ПЕРЕКЛАДИ ТВОРІВ ШЕВЧЕНКОВИХ

Огляд


І


Ніколи ще не доводилось мені читати прихильних відзивів критики московської про українські переклади з чужих мов; противно: погорда та глузування завжди були нагородою наших перекладачів. Святий знає, на якій такій підставі виробився серед москалів погляд, що наша мова придатна лишень до уличної лайки, п’яного базікання чи пташиного ворковання закоханих, але цілком вбога та недотепна, щоб висловити ті високі думки та почуття, які подибуємо у Шекспіра, Байрона, Шіллера тощо. Хто з нас не чув такого сміливого суду, кому він не натуркав ушей? Незграбний вираз, ця або інша хиба одного чи другого письменника ставилися в провину всьому письменству та мові, давали привід галасувати про нашу загальну недотепність та вбожество. Незважаючи на ту лиху долю, в якій довелося розвиватись українському слову, незважаючи на ті штучні безперестанні перешкоди, що ставила на шляху органічного розвитку ворожа рука наших добродіїв, ми, однак, не вмираємо й не бажаємо вмирати, маємо літературу, правда, не дуже ще багату, та нехай і вороги наші не пишаються... Кому багацько дається, з того більш і спитають; хто гарбав власними жменями до кишені й відси й відти, хто мав хоч яке-будь право господарювати у себе дома по-своєму, той мусить і другим більш дати, і відповісти докладніше. «А проте - що ж ми добачаємо? Цілком навпаки!» - скажемо словами Щедріна… 

Передо мною оце лежить книжка: «Кобзарь Тараса Шевченка в переводе русских поэтов, изданном под редакциею Н. В. Гербеля». Видання друге, виправлене та поповнене. Петербург 1869 р. Перечитав - і пекельним злом обкипіли мої груди. І це ті добродії, що дорікають нас завжди нашою недотепністю, глузують з українського письменства та мови, вказують нам межі творчості словесної! О, побила б вас сила божа! Але будемо стояти на грунті безсторонності, балакати про зачеплену книжку, sine ira переглядати ті перли, що в нас перед очима.

Збірник складаєтся з перекладів сімох поетів московських, а саме: Гербеля, В. Крестовського, Плещеєва, М. Михайлова, Мея, Берга і М. Курочкіна. Переклали вони всього 36 п’єс Шевченкових, в тім числі: «Гайдамаки», «Наймичка», «Причинна», «Перебендя», «Іван Підкова», «Тарасова ніч», «Гамалія», «Тополя», «Утоплена», «Катерина»,- останні дрібніші. Що ж становлять собою ті переклади? Всякий добрий переклад, по моїй думці, повинен віддавати правдиво цілий дух і художницьку красу первотвору, вибрати все, що надає останньому вартості та оригінальності, бути не менш характерним, як і він. Не бувши таким, переклад може вражати своїм хистом поетичним просто яко твір літературний, може чарувати своєю красою артистичною, може навіть часом стояти повище від первотвору, як стоять, напр., деякі речі Жуковського, виняті з Шіллера. Словом, не задоволяючи читача яко переклад, останній може мати сам по собі певну вартість літературну і справляти користь читаючій громаді. Отже, жодному з тих вимогів не відповідають і трохи згадані переклади: та річ страшенно дивує нас, тим більше що серед перекладачів все імена більш або менш значні, а такі, як Мей, Плещеєв, Берг і почасти Гербель, придбали навіть собі славу найкращих перекладачів московських. Подибуємо, правда, кілька не поганих перекладів, але їх так мало на цілий збірник, що вони цілком не в силі загладити загального враження. Найкраще зроблений, по нашій думці, д. Михайловим переклад «Івана Підкови», що можна вважати коли не взірцевим, то досить вдоволяючим. Вдалися деякі невеличкі речі д. Плещеєву, а саме: «Полюбилася я», «І широкую долину» та навпів з гріхом - «Сон» («На панщині пшеницю жала»). Справляє сяке-таке враження перша половина вірша «Один у другого питаєм», переложеного д. Курочкіним, але те враження псується незграбністю другої половини, браком артистичної цільності. Не поганим міг би вийти переклад вірша «Огні горять, музика грає», зроблений так само Курочкіним, коли б у йому було менш тріскучої риторики, а більш Шевченкової простоти та почутливості; москалям опроче цей переклад може сподобатись. Подибуються окремі уступи, чи певніше - стрічки, що вважав би я пересічно вдатними, у Гербеля, але все те - каплина не меду навіть, а патоки, в перерізі дьогтю - не більш. Оце тільки й можна сказати доброго. Щодо останніх перекладів, так то все речі, що про них і згадувати серйозно не варто. Це не переклади; це овсі не поезія; це, що гірш, навіть не московська літературна мова, а якесь недотепне верзякання, якісь незрозумілі звуки часто без ніякого смислу та значення. І все це зветься перекладами Шевченка, котрому, крім Пушкіна та Лермонтова, немає рівного у всій багатій літературними талантами Московщині! Хай не подумають, що ми видаємо такий різкий осуд з національної заїлості,- остання тут не при чому. При всьому нашому бажанні ми не можемо дивитись інакше, ідучи за голосом совісті та враження естетичного. Що-бо справді становлять собою ті переклади? Не більш не менш, як звичайне віршомазіння, котрого б, може, ніякий московський орган не надрукував, коли б над ним не стояло невмируще ім’я славного Тараса. Де тільки доводилось переписувати замість «іде» - «идет», «ріже» - «режет», «кричить» - «кричит», «милий» - «милой» і т д.,- перекладачі робили ту музику дуже зручно, чухрали, як москалі кажуть, «без зазрения»; коли ж неможливо було відкрутитись голим переписуванням, а треба було сказати щось від власного розуму, так вони (метці - нівроку!) або викидали найкращі часом місця, або лишали українські слова та вирази без жодного перекладу, в повній непорочності, іноді тільки підкреслюючи такі камінці «преткновения». Отсим робом задержалось без усякої потреби чимало слів українських, що мають собі буквальні рівнознаки в мові московській і не можуть бути полишені без перекладу, раз є метою зробити переклад. З якої рації я б лишав такі слова, як, напр., «свекруха», «жито», «паляниця», «очіпок», «сховались», «птахи», «кочерга», «безголов’я», «злидні», «вечерять», «девчина» і т. п. або нащо б я вживав такі вирази, як, напр., «тем часом», «жито жати»,- рими на зразок: «козакам» - «байдаком» і т. ін.? Це однаковісінько, якби ми, українці, перекладаючи який московський твір, писали: «свекровь», «рожь», «лепешка», «повойник», «спрятались», «птицы», «ужинать», «девица» і т. ін. в тому ж роді. Про нас кажуть, що ми гребемо, відки лиш мога, або куємо слова! На се краще нічого не відповідати. Куємо... нехай буде й так... то наша доля... Що ж, коли ви, добродії, з неба впали цілком готовими та виробленими, з тим багатством та мелодійністю мови, якими хвалитесь нині... Не всім таке щастя... тож доводиться й кувати... відповіді в таких справах не дають... то - природне право людини чи народності, як само життя, не вами дароване... Та що сказати, коли з’являються ковалі в такій багатій та розвиненій мові, як московська, та ще такі забісовані ковалі, які нам, сіромахам, і не снилися,- що, питаю, казати? Хто дасть на те відповідь? Хто не кричить про українських письменників, що вони не розуміють мови свого люду, що вони витворюють якусь власну нісенітницю; яке ледащо, що часом не знає двох слів наших, не репетує в тому напрямку? Ми звикли до того галасу, він не вражає нас більш, як усе, що висновується не з суті речей, а з уваг «особливої вдачі»,- не вражає і не здужає вражати, як не вразять омильні лікарські засуди міцного організму, що не стратив у собі здорових зародків кипучого, нехай навіть на який час придавленого обставинами життя... Та що сказати, коли представники народності, більш щасливої, як ми, більш багатої та освіченої,- народності, що по праву може хвалитись мовою Пушкіна та Лермонтова, не розуміють рідної мови, а своїми творами доказують досить виразно, що закони тієї мови навіть не про них писані; що, питаю, сказати? Щоб не бути голословним, прошу полюбовати хоч з отсих перлів. Перекладаючи заспів «Думи мої, думи...», д. Гербель каже, між іншим:


...Думы мои, дети,

Для чего любил вас, для чего ласкал?

Иль заплачет сердце хоть одно на свете

Так, как я над вами? Может, угадал...


Не кажу вже про те, що само «иль» здається нам дуже немелодійним, але воно тут й не до шмиги, бо краще по-московськи висловитись:


Заплачет ли сердце...-


та й з оригіналом вийшло б згідніше.

 Той же таки Гербель так далі перекладає:


...Или сердце, или очи

Карне найду я,

Что заплачут и над вами -

Больше не хочу я... (18 ст.)


Не знаю, по якому це буде, тільки не по-московськи: і не грамотно, і на кошт смислу... теє...

Перекладаючи «Перебендю», Гербель вживає такі речення та форми:


...На базаре - «Лазарь»-песню,

Аль, чтоб люди знали,

Запоет, как Сечь родную

Войски разоряли... (22 ст.)


Розмовляючи прозою, ніхто не скаже ні «Лазарь-песню», ні «аль», ні «войски»,- останньої форми в московській мові годі шукати; це вже буде той «воляпюк» чи коване, якими люблять москалі дорікати нас, українців,- та хороба, яку вони звикли валити з власної голови на нашу.

В поезії «Тяжко-важко в світі жити...» Гербель перекладає, між іншим:


...Аль пришелся не по сердцу,

Как с тобой спознался?.. (60 ст.)


Оте «аль», що по двадцять разів повторяється на сторінці, та оте «спознался» - це такі цвіти, що аж за перекладача сором робиться.


…С кого они портреты пишут,

Где разговоры эти слышат?


Мимохіть пригадуються вірші Лермонтова, бо ж справді, де вони, перекладачі, чули отакі розмови?


А если и случилось им,

Так мы их слушать не хотим,-


продовжимо словами того ж поета.

Так саме: може, й доводилося їм чути вирази на зразок «аль» або «спознался», бо чого пак на світі не почуєш (у Толстого, напр., один мужик замість «действительно» каже «двустительно», не розуміючи того панського слова), але людині освіченій та ще й поетові слід би розуміти свою мову настільки, щоб відрізняти пшеницю від бур’яну, знати що, відки і коли брати; нехай, повторяю, й доводилося їм чути, але ми, українці, не хочемо слухати їх «язичія», принаймні в перекладах творів дорогого нам Шевченка, не хочемо знати тих на свій лад «двустительно», якими пістрить весь збірник. Такі вирази Гербеля, як, напр., «во степях ли» (92 ст.), «кличет мать ее вечерять, не докличет дочку» («Катерина», 94 ст.), «сердце вянет, распевая, как причину знает...» (ibid.), «ох, чего в огне пожара я вчера не сгинул!» («Гайдамаки», 236 ст.), або


Одного отца ведь дети -

Жить бы, веселиться...

Не умели, не хотели -

Надо разойтиться…

(«Гайдамаки», 235 ст.),-


вони або недотепні, або грішать проти складу мови московської, або не дістали ще прав горожанства в письменстві. Хто ж бо таки з москалів говорить: «Чего я не сгинул?»... А що до виразу «разойтиться», так це така класична цяцька, що й галицька «кацапорутенщина» не вигадає краще. Та пострівайте, д. д. читачі, чи ж те ще буде?

Гербель - родом з німецької сім’ї, вчився та ріс у Ніжині, значить не справдешня «русская душа с падапльокою», міг і схибнути та помилитись, хоч воно для знаного поета й ніяковось. А от візьмемо хоча б Мея, з котрим укупі Гербель перекладував значну частину «Гайдамаків», саме: «Галайда», «Бенкет у Лисянці», «Гонта в Умані» та «Епілог». Хоч Мей теж не щиро московського роду, як більша половина найвидатніших писателів московських, але він так «обрусапьотився», що й речі не може бути про його чужоземщину. Які ж уступи подибуємо в перекладах цього поета? Та не згірші від Гербелевих, щоб не сказати зайвого. Та ж сама язикова «двустительность», ті ж самісінькі хиби супроти складу мовного, ті ж самісінькі пориви ковальські. Що, напр., сказати про такі вислови, як: «времени потрата» (242 ст.); «ниполячки» (242 ст.- по якому се?); «а тем часом гайдамаки ставят вдоль базара стол да стол...» (243 ст.); «горя не уважим...» (244 ст.); «я в него удался» (246 ст.); «весна... поднесла земле барвинок...» (262 ст.); «солнца мало, рясок мало...» (262 ст.); «злоба братьев вдвое...» (262 ст.); «конны narodowi» (264 ст.); «благо-невелички» (264 ст.); «уж я не увижу их черные брови» (268 ст.); «после ужина, вечери...» (269 ст.); «ой, мой батька арендарь, чеботарь...» (269 ст.). До якого гурту треба зачислити отакі заходи перекладарські? Та, може, д. Мей зручніш вправився з перекладами, що творив самостійно, як-от «Наймичка» та деякі п’єси дрібненькі? Де там! У своїх самостійних перекладах він навіть далеко гірший та недотепніший. Пам’ятаєте прості, безхитрі слова Тарасові:


Після Пречистої в неділю

Та після першої, Трохим

Старий сидів в сорочці білій,

В брилі, на приспі...


Як же вмудрувався передати їх Мей? Та я б не йняв віри ушам своїм, коли б не мав перекладу в себе перед очима. Послухайте, люди добрі, коли не чули.


Введенье разломало уж леденье;

Прошла и первая неделя. В воскресенье... і т. ін. (150 ст)


Начитавши такі перли, я просто не міг стямитися з перекладарської сміливості д. Мея, мовби мене хто обухом по потилиці гепнув. Що ж мусить відчувати москаль, спіткавшися з такими несподіванками словесними? Нам, українцям, не снилася навіть можливість таких перекладарських еквілібрацій та такого нівечення рідної мови, яку оце добачаємо в д. Мея. Такі перли не пошкодили б навіть галицькому Маркову і т. ін. Нехай лишень тепер який учений москаль, от хоча б д. Пипін, насмілиться закинути, що галицькі кацапо-рутенці пишуть такою мовою московською, якою жоден народ в світі не говорить,- представники галицького москвофільста з піднятими догори головами можуть відстрілюватися з-за таких твердинь, як Гербель зі своїми «аль», або Мей зі своїми класичними «леденьями», і взагалі стануть зсилатись на «Кобзарь Т. Шевченка в переводе русских поэтов»...

Або як переложив д. Мей Тарасові слова:


А наймичка у порога

Вхопилась руками

За одвірок та й зомліла.

Тихо стало в хаті,

Тільки наймичка шептала:

«Мати... мати... мати!»


Що ж вийшло у д. Мея? І сміх і горе! Але любуйте самі з того добра, що нам з братерської ласки підносить шановний перекладач:


А батрачка за дверями,

В косяки вцепясь руками,

Словно мертвая стояла...

«Мать... мать... мать...!» - она шептала (145 ст.).


З страшного, пекучого «жалю» д. Мей, як бачите, спромігся лиш наробити «сміху», та ще й якого! Д. Мей і в головах, звичайно, не клав, що могла вийти якась непоетична двоємисність, яка справді вийшла, але така авторська необачність - то пак сама з себе чимала хиба, не кажучи вже, що переклад і без того - ні к бісу. Дивує нас одно: як Мей не здужав відчути тієї разючої какофонії, що виплила з його перекладарської недбайливості чи недотепності; як в ньому могли на сей раз пригаснути всякі естетичні почуття, котрі у нього, скільки відомо з інших творів, малися?

З наведених вище взірців уже добре знати, наскільки справді вартні сі переклади. Даремно б ми стали шукати в них Шевченкової сили та краси або хоч формальної близькості до первотворів. Ось кілька взірців тієї нікчемності, якою вирізняється цілий збірник. Уступ з «Перебенді»:


А щоб тебе не цурались,

Потурай їм, брате!

Скачи, враже, як пан каже:

На те він багатий.


 Гербель переклав так:


А чтоб люди не чуждались,

Потакай им, баром!

Скажи, враже, як пан каже:

Он богат недаром.


І це зветься перекладом? Господи, твоя сила...

В пісні «Нащо мені чорні брови» слова «чорнявому зрадливому» перекладені: «чорнобровому злодею...»

В п’єсі «До Основ’яненка» подибуємо такий уступ:


Тяжко жить с врагами!

Поборолся бы я с ними,

Лишь была бы сила,

И запел бы - был и голос -

Да судьба сломила...


Чи є ж в сьому уступі хоч який натяк на характерне, повне невимовної гіркоти: «та позички з’їли»,- не кажучи вже про власні вигадки перекладача?

Досить вільно, а до того цілком незручно переклав «Гамалію» д. Берг. Хоча б тобі невеличкий відбиток того палкого завзяття, тієї сили та краси надзвичайної, яку добачаємо в сьому творі Шевченковому. Вийшов не переклад, а якесь старече, безсиле плямкання, без ніякого хисту.


Реве, лютує Візантія,

Руками берег достає;

Достала, зикнула, встає -

І на ножах в крові німіє.


Ті міцні, енергічні слова Берг передає так:


Вот уж близко, доплыла

И на пиках замерла.


Де тут хоч крихітка того бойовничого духу, яким перейнятий «Гамалія» в Шевченка?

До вільніших та найпоганших треба зачислити і переклад «Гайдамаків». Багато пропусків, власних вигадок, непевностей тощо. Переклад, очевидячки, робився навмання, абияк, внаслідок чого виявилась повна його недотепність.


А ввечері мій Ярема

(От хлопець звичайний!),

Щоб не сердить отамана,

Покинув Оксану... -


передано:


А под повечер - вот чудной-то -

С нею распрощался,

Чтоб Максим не рассердился... (260 ст) -


і все в тому ж роді.

Не можемо вважати вдоволяючим і переклад «Причинної», зроблений Крестовським. «Така її доля» вийшла якоюсь бридкою пародією,- краще б д. Крестовському не братись було за таку річ. Збірник взагалі має служити красномовним взірцем того, як не слідує нівечити чужих, а переважно таких, як Шевченкові, творів. А сі переклади, проте, самі ставали оригіналом для переспіву на деякі інші мови! Так д. Халюна переклав по-чеськи Шевченкову «Хустину» та не з первотвору, а з Мейового перекладу тієї п’єси під заг. «Navrat z vojny» (в збірці «Niva» вид. Сімачка 1885 р. в Празі). Без читання легко уявити собі, що то мусять бути за переспіви.

Цікава річ: взялися за переклади поети, більш або менш визначні в письменстві московському, а проте що за нікчемна та бездарна праця вийшла! От Плещеєв - один з найкращих поетів російських, Мей зробив непоганий переклад «Табору Валенштайнового» з Шіллера, а також деяких пісень з Гайне та Беранже; Гербель не без успіху перекладав Байрона і ін. поетів світової слави. Чого ж вони спіткнулись на творах Шевченкових, чого їх переклади в даному разі такі невдатні та безсилі?

Перекладати Шевченка не така легка робота, як, очевидячки, здавалося поетам московським, що не перекладали, а швидше переписували його на свій лад. Та дуже добрий переклад Тарасових творів на московську мову, по нашій думці, ледве чи й можливий, навіть тоді, коли б за працю взявся геній, рівнодужий Шевченкові. Природна снага та краса кожної окремої країни, як саме духовна міць та краса кожної окремої народності, можуть бути виспівані вповні та найти цілком придатний вираз для себе або, як кажуть, втілитися - тільки в рідних звуках даної країни та народності,- всяка друга мова тут буде недовершеною чи навіть безсилою, щоб вичерпати та висловити всю міць, красу та глиб духової творчості країнної, котра таким робом мусить запропаститись для світа, лишитись без ніякого корисного впливу на виріб поступу загальнолюдського, себто стратити всяку вагу космополітичну. Шевченко наскільки був дитиною своєї країни та народності, а яко поет-українець так художницько та непередатно зачепив у своїх творах вияв духа та життя властиво українських, так поставив та показав перед очі світові ту окремішну самобутню в межах свого грунту породу українську з її багатими в зародку дарами краси та сили внутрішньої, внісши тим щось нового, доти незнаного або малознаного, в скарбництво духових здобутків всьогосвітніх, як не міг зробити того ніхто другий, а тим паче - чужинець та ще в мові чужій, далекій від самої природи української. Але що б міг дати світові Шевченко, яка доля спіткала б його, коли б він пішов по слідах багатьох талановитих українців та опинився в таборі «добродійському»? Він був би не останнім поетом і в Московщині, та, певно, не мав би ніякого значення космополітичного, яке, безперечно, має нині. А коли б спогади дитинства чи які інші почуття і потягли часом до сюжетів українських, то оброблюючи їх в мові чужій, він, певно, плутав би серед отих незрозумілих, цілком прикрих «аль» та «иль», якими виблискують дд. Гербель та Мей з спільниками. Хто, напр., знає Гребінку яко письменника московського з п’ятьма томами його творів московських? Проте калинка творів, написаних ним в рідній мові українській, на дуже довгий час, коли не на віки (бо що на світі вічне?), збережуть від забуття та заглади його ім’я.

Московські переклади Шевченкових творів могли б дати добру науку галицьким кацапо-рутенам, коли б вони мали чим слухати та розуміти. Вже ж між ними немає ні Плещеєвих, ні Меїв, ні Гербелів... що ж вони можуть зробити на користь не кажу вже світові, а хоча б власному народові, навіжено видираючись з того природного грунту, на якому єдино щось тільки й здужають зробити? Буде, кажуть, каяття,- вороття не буде. А що нарешті прийде час каяття - ми в тому більш ніж певні.


II


Ми розібрали вже збірник московських перекладів, виданий Гербелем, і казали, чого він стоїть, якої пошани заслугує. Тепер ми роздобули дещо з новіших спробунків перекладарських і будемо довжити огляд.

1892-ого року в Києві коштом Іогансона вийшла невеличка книжечка під таким заголовком: «Маленький Кобзарь» из Т. Г. Шевченко. Переводы И. А. Белоусова». Хто такий Білоусов,- ми не знаємо; знаючи, однак, що він працює понайбільше в дітських виданнях, ми сподівалися від його перекладів чогось путящого, бо той, хто пише і складає книжки для дітей, повинен, по нашій думці, мати неабияку кебету письменницьку. З такими сподіванками і взялись ми за «Маленького Кобзаря». Складається він з двадцяти п’єс Шевченкових (в тім числі однієї ніби Шевченкової), а саме: 1) Минули літа молодії; 2) Не нарікаю я на бога (уривок); 3) Ой гляну я, подивлюся; 4) Вітер в гаї нагинає; 5) Ой одна я, одна; 6) Три шляхи; 7) Посаджу коло хатини; 8) Полюбилися; 9) Не женися на багатій; 10) Ми вкупочці колись росли; 11) Було роблю що чи гуляю; 12) Чи ми ще зійдемося знову; 13) Не питай ти моїх пісень; 14) Минаючи убогі села; 15) Удовиця; 16) Не тополю високую; 17) У неділеньку та ранесенько; 18) Калина; 19) Неначе праведних дітей; 20) На великдень на соломі. П’єси, як бачите, все дрібненькі, що переважно вимагають укінченого оброблення та форми художньої. Добродій Білоусов, очевидно, з іншими поглядами брався за свою працю, іншим способом розумів свою задачу. Сподіванки наші на щось путяще не то що не справдились, а навіть вразили своєю безпідставністю. Здивувала нас та надзвичайна сміливість, яку в даному разі проявив д. Білоусов супротив читаючої громади, не згадуючи вже про Шевченка. Так-таки «ничтоже сумняшеся», взяв та й надрукував: ось вам, люди добрі, читайте собі на здоров’я та дякуйте за ласку. Читати, може, й читатимуть, але щоб дякувати... навряд чи знайдеться така добра душа. Коли ми дуже мало одшукали поезії в збірнику, злаштованому Гербелем, то що мусимо сказати про збірник д. Білоусова? Він не видержить жодного порівняння навіть з Гербелевим, робить враження останньої мізерії, книжкового сміття - не більше.

Із усіх двадцяти п’єс тільки переклад стихотвору «Ой одна я, одна» сяк-так удався авторові, тільки він один не викликає ремства та обурення. Його не можна назвати дуже добрим, але він по крайній мірі написаний звичайною людською мовою, чого не скажемо про всі інші п’єси. Вони нижче від усякої критики; годі в них шукати краси або поетичності, хоч якої-небудь близькості до первотворів, навіть чистоти мови і стилістичної (се вже справжня дивовижа!) бездоганності. Перекладач чухрав через «пень-колоду», ні перед чим не спинявся, ніщо не торкало його почуття, не муляло вуха. Недбайливість разюча, недотепність взірцева. Не перенявся серцем, не вдумався головою, не попильнував коло форми, не збентежило його навіть велике ім’я Тараса! Коли б не те ім’я, виставлене на перекладах д. Білоусова, та не почування обов’язку ствердити свій осуд докладнішим розбором, то ми сміливо могли б не балакати більше на сю тему, бо збірник цілком нікчемний, жодної уваги не вартий. Д. Білоусов не перекладає Шевченка, а понайбільше переказує, викидає місця, де не піддаються до переказу, приточує чимало свого, тулячи горбатого до стіни, не віддає ні змісту, ні форми, повторяється раз за разом, плутає серед фраз... слова, слова... часом нові підроблені... і більш нічого. Ось, наприклад, деякі уривки.

Шевченко каже:


Нема з ким тихо розмовляти

І ні порадитись...


Білоусов переказує:


И слова некому сказать,

И никого кругом не видно -

Кому бы думы рассказать,-


не спостерігши, що дві останні стрічки повторюють зміст першої, а через те цілком зайві; Шевченкові ж слова: «І ні порадитись» так і полишені без перекладу.


Не жди уж встретиться с весною,

Уж не придет весна...-


риторствує далі перекладач, мовби хотів тими «ужами» виразити дві розмаїті думки,- «не вмер, а змерз», як кажуть у нас; до слова додамо, що «ужи» - се найгірші камінці спотикання для поетів російських, не можна сказати, щоб д. Білоусов успішно боровся з ними.


Ой, гляну я, подивлюся

На той степ, на поле...-


читаємо ми у Шевченка. Д. Білоусов, щоб не клопотатись довго, так за ним і чеше:


Как я выйду в чисто поле,

Выйду, подивлюся...-


або не розуміючи первотвору, або забувши, що українське «подивлюся» і московське «подивлюся» се - не рівнознака, що українське «подивлюся» по-московськи значить «посмотрю»; а московське «подивлюся» по-нашому «задивуюся»; вийшов не переклад, а якась нісенітниця, однаково прикра як для українця, так і для москаля. Кінець цього вірша перекладач просто одкинув, себто одкинув найкраще та найсильніше місце:


Як же його у неволі

Жити без надії?

Навчіть мене, люди добрі,

А то одурію!


Склад вірша, стих у д. Білоусова цілком неможливий, «убійницький» - сказали б москалі.


Посажу на память милой

Грушу с яблонею я...


Ну, хто же другий, опріч д. Білоусова, відважиться отак скомпонувати? Покликаюсь на всіх знавців поезії московської, почавши з Жуковського, а кінчаючи Бальмонтом. Москалі виробили форму вірша до найвищих ступнів краси та мелодійності, стали навіть віртуозами в сій справі. А д. Білоусов, проте, лепече, мов недоріка, з превеликим трудом одшукує потрібні вирази. Через те часом він просто переписує Шевченка, чому приклад ми вже бачили і побачимо.

Нащо було д. Білоусову перекладати стихотвір «Полюбилася я» і свій кепський переклад пускати між громаду,- святий його знає; стихотвір сей ще в 60-х роках переклав Плещеєв, і переклав непогано, далеко краще від д. Білоусова; чи відомо се останньому? Навіщо також було нівечити «На великдень на соломі», коли є людський переклад, зроблений Суренком?


«А я нынче обедала!» -

Сиротка сказала.


Дивно, як д. Білоусов не зрозумів ні Шевченка, ні бідної дитини-сиріточки. Не в тім сила, що вона «нынче обедала...»:


«А я в попа обідала!» -

Сирітка сказала.


Ось у чім сила. Хто жив на селі, той добре знає, що значить для сирітки пообідати в попа та ще й на великдень. Чи, може, д. Білоусов «не вбгав у віршу сього слова?». Може. Розумна причина поступитись змістом задля складу!

Де сила не бере, там треба, кажуть, хитрощів. Пускається на хитрощі д. Білоусов, та тільки дуже незручно. Пам’ятаєте прегарний Тарасів вірш:


Не женися на багатій, бо вижене з хати;

Не женися на убогій, бо не будеш спати...


Закортіло д. Білоусову перекласти, та що діяти, коли з капосними римами не даси ради? Д. Білоусова не залякаєш. Хоробро виводить він на папері:


Не женися на богатой -

Выгонит из дома...


Труднації, як бачте, ніякої; але яку ж риму прибрати до слова «дома»? Не вагаючись довго, перекладач додає «молодому», а потім, поміркувавши там трохи чи, може, й довгенько, пише:


Не женися на старухе -

Пара ль молодому?

Ти женись, удал молодчик... і т. д.


«Бога побійтесь, добродію! - закричить читач. - Таж Шевченко нічогісінько сього не говорив, відки ж воно узялося?» Наївні люди: стане д. Білоусов потурати на Шевченка,- може, Шевченко не до ладу казав,- от воно що!

До найпоганіших треба зачислити, між іншим, переклад вірша «Ми вкупочці колись росли», зроблений недбало і недотепно. Бідну Оксаночку перекладач ославив нізащо, наплів нісенітниці без жодної підстави, кажучи:


Все стала по ночам гулять...


Перечитавши сі перекладарські вигадки (у Шевченка нічогісінько сього немає), легко подумати, що дівчина кинулась до розпусти або гульні, а тим часом вона збожеволіла; слово «гулять» тут зовсім не до місця, треба було б сказати «бродить» або «разгуливать», коли вже так кортіло; краще ж просто обмалювати психічний стан божевільної без зайвих фраз, як се і зробив Шевченко. Тим самим робом скривдив перекладач і удовицю, про котру розказує, нібито до неї їздили та проводили з нею ночі козаки, тоді як Шевченко ясно розповідає:


Що заїздив козак з Січі

До вдови на двір...


Се ріжниця, з котрої видко, як легкомисно обходився перекладач з первотвором.

Шевченкові слова:


Нехай і так!.. Не наша мати,

А довелося поважати...-


д. Білоусов переказує:


Пусть так!.. Хоть не Украйну-мать

Нам довелося удобрять...


Запримітимо на се, що московське «удобрять» по-нашому значить «угноювати»; судіть, наскільки сей переклад коштовний. Переклад віршів: «Калина», «Минаючи убогі села» і «Неначе праведних дітей» не тільки поганий, а навіть і безграмотний. Що може бути краще отсих слів, повних надзвичайної простоти та почутливості:


«Чого ти ходиш на могилу? -

Насилу мати говорила: -

Чого ти плачеш, ідучи,

Чого воркуєш уночі,

Моя голубко сизокрила?..» -


Але що ж вийшло у д. Білоусова? Полюбуйте з сього нікчемного базікання:


«Что ты ходишь на могилу? -

Говорила дочке мать: -

И зачем, когда идешь ты,

Станешь плакать и рыдать?..»


Зверніть увагу на дві останні стрічки: по якому воно буде? Жодний грамотний москаль не сплете такої фрази; ну, в кого-таки достане духу вимовити: «Зачем, когда идешь, станешь плакать?» Тут брак початкового знаття граматики, брак усякого нюху до чистоти та краси мовної. Ну, хто-таки з грамотних людей напише хоча б отсі стрічки:


И праведно господь великий

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Цепей стальных велел ковать

И мрачных тюрьм намуровать.


Ні один тямущий москаль, а тим більше літературно освічений, того не скаже. Говорять по-московськи «праведно прожил», але не почуємо «праведно велел», «праведно поступил», кажуть простісінько «справедливо», та й годі. «Цепей ковать...» - за такий вираз не похвалять і гімназиста, не то що писателя; не думаємо ми, щоб і «тюрьм намуровать» було по-московськи, хіба яко «поетична сваволя», котру так безсоромно зловживає д. Білоусов.

Виразів і цілих речень, непевних з боку граматичного, подибуємо чимало; зустрічаємо також слова і форми, що вживались за часів Державіна та Хераскова, а нині віджили свій вік; інші вирази д. Білоусов вживає не в тому значенні, в якому вони москалями вживаються; є й такі, що мало чи зовсім не вживаються, а виковані для своєї потреби; чимало до того слів і виразів українських полишено без ніякого перекладу. Ось вам дещо на зразок: «жито жати», «никто, хоть на смех, мне не скажет», «в холодочке», «где тебе что больно», «коль», «любуясь, матери на нас», «прудок», «с дитею», «пришлет сваху сватать», «матка», «во лесок ходила», «с маленьку», «в позаднепровской стороне», «понад Днепром» і т. д.

До всього додамо, що д. Білоусов не держався жодної стихотворної міри, а віршував абияк; московські поети вживали іноді, наприклад Кольцов, міри та складу людових пісень, надаючи тим своїй штучній поезії особливої краси й оригінальності; але то зовсім інша річ. Д. Білоусов просто нехтує всякі вимоги прозодії, не даючи, проте, жодної форми оригінальної.

Наш осуд може здатись дуже гострим, але іншого переклади д. Білоусова не заслугують. Коли він подасть нам що-небудь путяще, то ми перші розхвалимо і подякуємо.

1886-го року в Петербурзі вийшло ілюстроване видання «Гайдамаків»; до українського тексту додано московський переклад Гербеля, що ми вже розбирали. Початок поеми, проте, не Гербеля, а спеціально для сього видання зроблений іншим якимсь перекладачем («Все йде, все минає...» до інтродукції). Підписано И. П. К-ев. Що ж сказати про сей новий переклад? Не можна його назвати сміттям, як компонування д. Білоусова, немає в тому таких б’ючих хиб та незграбності; видко, що пише людина, більше вправна з боку літературного. Але що з того? Переклад все-таки нічогісінько не стоїть, не задовольняє найлегших критичних вимогів. Ні доброї техніки, ні сили виразу, ні загального враження, що хоч трохи б нагадувало первотвір. Хоча б тобі сякий-такий натяк на ту глибину великого ліризму, котрим визначається п’єса у Шевченка,- один з найкращих, з найнедосягливіших його творів. Переклад млявий, нудний, формалістичний,- аби та слава, що переклад. Часом перекладач не розуміє первотвору або не звертає на його потрібної уваги, коли, наприклад, замість


А я поміркую, ватажка де взять...-


каже:


Я же буду думать, где отца вам взять...


Чимало скорочень, непевностей, вигадок; мова теж хибує значно, та се вже загальна вада перекладарська. Де краса, де розкішний цвіт пахучої поезії Шевченкової? Красу ту понівечено, цвіт оббито. Гай, гай! Що ви робите, добродії?

В журналі «Русское богатство» за 1892-й рік поміщено переклад заспіву «Думи мої, думи мої», зроблений поетом Ольхіним. Переклад сей також дуже слабий, а визначається тими самими хибами, що й інші московські переклади з Шевченка: первотвору не нагадує й трохи, лишає цілі місця без зміни, вживає невжитих або мало знаних виразів і т. д. Ось вам деякі зразки.


Ах, сердце

Больше и не хочет...

За одну слезинку карих

Пан я над панами...


В оригінальному творі москаль ніколи б так не висловився.


Сердце...

Пело темны ночи...


Се знов-таки більше б личило Державіну, ніж сучасному поетові. Наша думка така: не пиши в віршах нічого того, чого б ти не зважився повторити прозою. Але хто ж з прозаїків московських напише такі речі, як «Мати Украина», «А куда вас дети?» (себто подіти, по-московськи «девать») і тому подібне, що знаходимо у Ольхіна? Ніхто прозою того не скаже, значить, не слід би говорити і в віршах.

Кінець кінцем мусимо згадати про розкішний переклад Шевченкової «Чуми», вистачений Л. Трефолевим, а поміщений в його віршованій збірці. Се справді дуже гарний переклад, що не робить, як інші, зневаги імені нашого генія, а сміливо може бути зачислений до взірцевих. Значить: можливі добрі переклади творів Шевченкових на мову московську? Можливі, наскільки силу та красу вкраїнської вдачі можна виспівати в неприродних звуках чужомовного складу. На жаль, тільки такі дотепні перекладачі, як Трефолев і Бальмонт, зовсім чомусь не звертають уваги на поезію українську. Чи немає в тім вини і з боку самих українців?


Квітень, 1897


III


Пощастило мені роздобути ще одну книжку московських перекладів із Шевченка,- щастя, правда, неабияке, але так, бач, говориться. Се - переклади Н. Чмирьова, видані 1874 року у Москві, під заголовком «Кобзарь Т. Г. Шевченка». Містить у собі сей дивовижний «Кобзарь» шість великих поем, саме: 1) «Черниця Мар’яна»; 2) «Неофіти»; 3) «Гайдамаки»; 4) «Невольник»; 5) «Москалева криниця»; 6) «Княжна» і дев’ять коротеньких п’єсок: 1) «Доля»; 2) «Муза»; 3) «І широкую долину...»; 4) «Понад полем іде...»; 5) «Росли укупочці...»; 6) «Барвінок цвів і зеленів»; 7) «Огні горять...»; 8) «Чого мені тяжко, чого мені нудно...»; 9) «Заповіт». Переклади Чмирьова належать до того сміття літературного, про яке не слід би й згадувати, коли б над ним, на превеликий жаль, не стояло славнозвісне ім’я Тараса та коли б не наш замір переглянути всі московські переклади його творів. Доводиться зупинитись і над сміттям, а як праця се не дуже приємна, то ми й не будемо багацько балакати. Чмирьов писав дещо по-московськи, але справжнім письменником не був, і тепер його ім’я відоме хіба присяглим бібліофілам, як тисячі других імен. З якої ради Чмирьов узявся перекладати Шевченка, після того як Гербель двічі видав «Кобзаря» в московській мові (60 і 69 р.) - цілком не розуміємо. Ми казали вже, чого стоють видання Гербеля; се було, якщо пам’ятають читачі, нівечіння Шевченка, недотепне блягузкання - більш нічого. Але як нам назвати переклади Чмирьова, що не здужають встояти навіть супроти збірника Гербелевого? На жарт хіба стали б ми шукати поезії в сій словесній нісенітниці, яку відважився пустити з своєї ласки між люди Чмирьов, а книгар Мамонтів - видрукувати! Поезія - скажемо - се «дар божий» (так по крайній мірі нас учили в школі), то як же ми будемо від усякої людини вимагати того надзвичайного дару? Нехай буде й так. Але ми маємо повне право вимагати від усякого, хто пише книжки, щоб він писав грамотно, говорив природною людською мовою та не губив у своїх писаннях глузду - не плів казна-чого. Переклади Чмирьова не відповідають навіть таким первісним вимогам, і з якою б легесенькою міркою не підходив до них, все не скажеш нічого доброго та путящого. Найгірше те, що Чмирьов не знає ні української, ні московської мови, бо на кожному ступні вживає такі вирази і звороти, котрим бракує не то смислу граматичного, а навіть і логічного. Дальше ми покажемо взірці такого браку. Творчості Чмирьов не виявляє у своїх перекладах ніякої, хоч і припліта з свого великого розуму чимало нісенітниць, ні душі, ні серця в працю не вкладає, а так мовби пришелепуватий канцеліст лагодив яку найнуднішу копію. Заходи Чмирьова досить прості та звичайні. Він переписував український текст московською вимовою, поки се легенько було робити, а якщо починав спотикатись, так зараз знаходив собі раду - не морочивсь довго: або лишав українські вирази зовсім без перекладу, або викидав цілі уступи та сторони, або на місце первотвору підставляв смілою рукою власні вигадки: робив - скажемо іншими словами - те саме, що робили й попередні московські перекладачі творів Шевченкових, та тільки робив ще гірше, ще недотепніше. Більша половина перекладів не має навіть форми віршованої - ні рими, ні міри, хоч і видрукована рядками, як звичайно друкуються вірші; в значній часті се - рубана, найпоганша проза, покручена та понівечена до неможливості. По-людськи виглядають тільки ті місця, які перекладачеві доводилось лишати без ніякої переробки або підправляти українську мову, пишучи, наприклад, «любил» замість «любив» - тощо. Супроти законів та форм мовних Чмирьов виступає у своїх перекладах людиною досить ліберальною, жодними установами себе не в’яже, а викручується якнайлегше.

Нащо краще, як у Шевченка:


Було б легше в домовині

Одинокій спати.

Тоді, може б, над тобою

Заплакала мати.

(З «Черн. Мар'яни»).


Чмирьов умудрився розтягти на цілих вісім стрічок з додатком разючої нісенітниці, якої ні одна людина в звичайній розмові не скаже.


Легче б было мне в могиле

Лежать одинокой,

Легче б было мне, девице,

Почивать в глубокой!


Хто ж, хоч трохи почуткий на вухо та розуміючий мову, відважиться сплести таку дику, незграбну фразу? Як її зрозуміти? Що значить «одинокой»? Мені - «одинокой» чи в могилі - «одинокой»? Святий його знає! Школярів навіть не хвалять за такі помилки, а що сказати про чоловіка, котрий узявся за перекладування Шевченка? Але подивимось дальше. «Почивать в глубокой»... Що за гаспид! В чому се - «в глубокой»? Щоб зрозуміти, треба вернутись назад та пошукати сущника; але хто ж таки так говорить та ще віршами, де все має бути зрозуміле, коротке та красне? Таких місць ми могли б набрати безліч, але книжка не варта того, щоб над нею так довго нудитись, то ми й не будемо розбирати так докладно. Такі вирази, як: «хамский сыну...», «...не по их сталось...»; «На тот свет хотели...»; «Скоротал я век ваш, дети...» - такі або ще гірші без ліку розкидані по перекладах. Не наводимо більше хоча б тому, що одна-однісінька фраза «скоротал я век ваш, дети...» являється таким красномовним свідченням про те, як Чмирьов знає московську мову, що не треба ніяких інших взірців. «Скоротать» значить «прожити», а не «вкоротити»,- непростиме незнаття та безсмисниця.

З «Гайдамаків» Чмирьов переклав, з деякими пропусками, отсі речі: 1) Інтродукція; 2) Галайда; 3) Титар; 4) Свято в Чигирині; 5) Треті півні; 6) Червоний бенкет; 7) Гупалівщина; 8) Бенкет у Лисянці; 9) Лебедин; 10) Гонта в Умані; 11) Епілог. Переклад сей - повторяємо - найпоганший з усіх московських перекладів найкращої Тарасової поеми. Щоб показати, як виглядає Шевченків текст в поетичному майстрюванні д. Чмирьова, візьмемо початок «Галайди»:


Ярема, херст ду, хамский сыну,

Пойди кобылу приведи,

Подай пантофли господину

Да принеси скорей воды.

Внесешь дрова и печь затопишь,

Засыпешь корму лошадям,

Коров на пастбище угонишь...


Українське «сину», як бачимо, так і осталося без зміни; «господиня» якимсь чудом перекинулася в «господина», гуси та індики попереверталися в коней, все пішло шкереберть з чародійної вдачі Чмирьова; такої плутанини у його чимало - господь з нею! «Давайте приску!» Чмирьов перекладає: «Давайте песку!», не розуміючи як слід української мови; прикладів - скільки хоч, та досить буде й того, що ми вже сказали. Лишімо д. Чмирьова з його перекладами в супокої! Але нас цікавить загальне питання: для кого і для чого друкуються такі переклади? Літературної ваги вони ніякісінької не мають, бо се навіть не література, а звичайнісінька писемна праця, та ще й недотепна. Вони не то що обтинають красу та велич первотворів, а нехтують всякі вимоги здорової думки та природності, живе людське слово засипують половою безглуздих вигадок та нісенітниць. Українець шпурне від себе таку книжку, обурившись за неславу та ганьбу, заподіяні Тарасові; москаля теж не навернеш до неї, бо з перших листків він побачить, з якими перлами спіткався, а вдруге не візьметься. Читачеві, що не розуміє української мови, а бажав би прочитати Шевченка, вони так само не пособлять, а хіба одіб’ють охоту до читання нашої поезії. Вже коли перекладчик та видавець мали на меті таку думку, так видрукували б краще Шевченка по-українському, а наприкінці додали невеличкий словничок українсько-московський, то всякий москаль міг би сміливо взятись за книжку, зрозумів би далеко більше, ніж у Чмирьова, а до того мав би правдиве поняття про першого поета України. Годі! Гарного, кажуть, потроху. А писання д. Чмирьова такі гарні, що як раз покоштуєш, то вже більше не заманеться. Цур з ними!


Якутськ, 1897


К ПУШКИНСКОМУ ВЕЧЕРУ В НАРОДНОЙ АУДИТОРИИ


В настоящем году вся Россия праздновала столетний юбилей со дня рождения Пушкина. Сегодня Пушкинский вечер устраивается и у нас, в Тобольске. Чем же был велик Пушкин? За что мы чтим его память? Ответим кратко: Пушкин был величайшим нашим поэтом, гениальнейшим творцом в области родного слова,- творцом, составившим славу и гордость России. Только Пушкин создал литературу истинно русскую, литературу в полном смысле слова. Ложноклассицизм старых писателей породил лишь жалкое подражание сомнительным иностранным образцам. Романтизм, возникший в Европе на почве живых общественно-политических отношений, явившийся реакциею чувства против рационализма XVIII ст., протестом личности против нивелирующих социальных теорий, в России отразился крайне односторонне, уродливо и не имел ничего общего с действительностью. Были у нас писатели, были литературные произведения, но литературы, как живой общественной силы, не было. Державинская муза, отмеченная печатью несомненного поэтического таланта, витала далеко от земли с ее будничной прозой и мелочами. Жуковский, писавший таким легким, таким красивым стихом, всецело ушел в дебри немецкого романтизма, в мир фантастических грез и призраков. Батюшков прекрасно владел формой, но от его произведений так же веяло мертвечиной и безжизненностью, как ото всей вообще литературы того времени. Но вот является Пушкин с могучей силой своих песнопений,- и сразу все почуяли что-то новое, свежее, оригинальное и близкое в его чарующих звуках; чем-то неведомым, но всякому понятным дохнуло от этих пленительных звуков. А дело было просто: Пушкин, воспитанный на лучших европейских образцах, руководимый гениальным чутьем творца-художника, сразу спустился в сферу подлинной, обыденной действительности, сблизил поэзию с жизнью, первый из русских писателей внес в свои произведения живое, конкретное содержание, какого наша литература до того времени не имела й не могла иметь. Нужен был гений Пушкина и его высокое литературно-эстетическое образование, чтобы не колеблясь стать на этот новый, «еретический» по тому времени, путь поэтического творчества. Родная почва, родная стихия чувствовалась в каждой строке Пушкина. Писал ли он сказки - перед вами открывался знакомый мир народной старины и народных преданий; вы чувствовали, что вокруг вас живет и дышит что-то вам родственное, всюду слышится «русский дух», всюду «Русью пахнет». Бряцал ли он на лире, это не было олимпийское пустозвонное бряцание наших одописцев,- нет, лирика Пушкина затрагивала в вас все лучшие струны сердца, будила в нем светлые человеческие чувства, мечтой влекла вас к небу, а взоры обращала на вопиющие аномалии жизни, скорбя и плача над людскими страданиями. Пушкин не был политическим борцом и не мог быть им по натуре, но он был передовым человеком своего времени, по своим общественным идеалам он стоял далеко выше своего века, наряду с достойнейшими людьми будущего; передовая часть общества двадцатых и тридцатых годов вдохновлялась его поэзией, вырастала под ее благотворным влиянием, черпала из нее лучшие свои заветы и вожделения. Пушкин не был равнодушным созерцателем общественных зол своего времени; нет, он задыхался в тяжелой атмосфере аракчеевщины и крепостного права, негодовал и возмущался. Достаточно прочесть его стихотворение «Деревня», написанное в 1819 году:


...Но мысль ужасная здесь душу омрачает:

Среди цветущих нив и гор

Друг человечества печально замечает

Везде невежества губительный позор.

Не видя слез, не внемля стона,

На пагубу людей избранное судьбой,

Здесь барство дикое, без чувства, без закона,

Присвоило себе насильственной лозой

И труд, и собственность, и время земледельца...

Увижу ль я, друзья, народ неугнетенный

И рабство, падшее по манию царя,

И над отечеством свободы просвещенной

Взойдет ли, наконец, прекрасная заря?


Император Александр I, прочитавши это стихотворение, просил благодарить Пушкина за те добрые чувства, которые оно вызывает. В этой способности вызывать добрые чувства, будить лучшие помыслы в умах современников и заключалось, главным образом, общественное значение Пушкина как поэта-гражданина. Что сам Пушкин так понимал свое значение, показывают следующие строки из его стихотворения «Памятник»:


...И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал...


Не многие из русских поэтов могут похвалиться такой завидной общественной ролью. Но роль поэта-гражданина все-таки стушевывается у Пушкина перед ролью его как первого истинно русского, истинно народного поэта-художника. «Евгений Онегин» является, по нашему мнению, лучшим образцом художественного творчества во всей поэтической литературе русской,- произведением, которое мы смело можем поставить на одном ряду с классическими произведениями главных европейских писателей. Мы имеем солидные исследования по истории нашего общественного развития и, вероятно, будем еще иметь; они выяснят нам как постепенный рост этого развития, так и его действительные факторы, не над одним темным вопросом поднимут завесу таинственности и неведения. И все же широкая картина русской жизни начала XIX столетия, русская психика и русские нравы,- все то, словом, что нашло себе художественное отражение в «Евгении Онегине», навсегда останется наглядным памятником прошлого, настолько живым и рельефным, что серьезному историку придется не раз с ним считаться; в самом деле: кто такие - Онегин, Ленский, Татьяна, как не создания горькой русской действительности? Кто это, как не последующие Рудины, Обломовы, Ольги, Елены и пр. и пр.? Только русская жизнь могла их создать и никакая другая. Не беда, что Онегин щеголяет в гарольдовом плаще: гарольдовского в нем только и есть, что этот именно плащ с чужого плеча, эта вывеска - и ничего более. Онегин не является и не мог явиться созданием европейского байронизма; нет, он органически вырос на почве родной действительности, явился плотью от ее плоти и костью от ее костей, точно так же, как и все эти Ленские, Ларины, Зарецкие. Разочарование Байрона и разочарование Онегина - две вещи разные. Байрон разочаровался в европейской цивилизации, в возможности воплотить идеалы широкой политической свободы в жизни, мучился запросами высшего порядка и в конце концов бросился освобождать порабощенных греков. Онегин, в сущности, ни в чем не разочаровался, а просто не знал, что с собою делать, за что приняться. Крепостное право позволяло Онегиным жить, не работая,- и они обыкновенно ничего не делали, мыкались по свету, били баклуши, сокрушали сердца и искали развлечений. Но развлечения рано или поздно приедались - Онегины теряли цель жизни, скучали, чувствовали себя людьми лишними и даже несчастными; изнывать в тоске было их обычным занятием. Таков и Евгений. Неглупый и незлой от природы, читавший и Руссо, и Адама Смита, человек, в котором Татьяна признавала «и гордость и прямую честь»,- он в то же время не только влачит бессмысленное существование, не только не делает никому ничего доброго, но убивает даже друга, к которому сердечно относится... и все это так - от нечего делать... В какой другой стране возможны подобные типы, кроме России? Их и не было нигде больше. «Лишний человек» - это чисто русское явление, выросшее на почве тяжелых общественных условий, обрекавших на бездействие большинство Онегиных, людей с недурными задатками и незлой волей, часто неглупых и даже просвещенных. Печальная это страница нашей истории, и вполне понятно поэтому то грустное впечатление, какое остается по прочтении Онегина.

Не будем говорить много о той важной роли, которую сыграл Пушкин также в создании художественного русского языка. Красиво писали и до него, но только он смог извлечь из русской речи всю чарующую прелесть ее звуков.

Был ли Пушкин по достоинству оценен современниками? Нет,- таково наше мнение. Он убит на дуэли французом Дантесом, но то, что убийцею явился француз,- чистейшая, конечно, случайность: с легким сердцем его мог бы так же убить и кто-нибудь из русских, как позднее Мартынов убил Лермонтова. «Чужой язык» и «чужие нравы» здесь ровно ни при чем.

Оценен ли Пушкин по достоинству хоть в наше время? Некоторые прискорбные факты не позволяют нам дать утвердительный ответ и на этот вопрос.

Закончим нашу юбилейную заметку пожеланием лучшего будущего для деятелей родного слова и воскликнем словами Пушкина из послания его к Чаадаеву:


Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы,

Мой друг, отчизне посвятим

Души высокие порывы!..


ТАРАС ГРИГОРЬЕВИЧ ШЕВЧЕНКО


Ежегодно в конце зимы, в феврале или в марте, в разных местах России и Австрии празднуется память Т. Г. Шевченко, главного поэта украинского, родившегося и умершего в феврале месяце. Имя поэта начинает проникать даже в среду простого народа, приобретая все большую популярность, и скромные чествования начинают устраиваться систематически. Почему бы не вспомнить и тоболякам и не устроить в народной аудитории литературно-вокального вечера в память гения украинского слова: деятельность Шевченка не исчерпывалась узко национальной сферой влияния, а имела более широкое значение, которое мы и постараемся выяснить в настоящей заметке.

Тарас Григорьевич родился 25 февраля 1814 г. в с. Моринцах, Киевской губ.; его родные были крепостными крестьянами помещика Энгельгардта; несли барщину наравне с другими и жили очень бедно; тяжелые впечатления детства навсегда оставили глубокий след в душе поэта. Вот что говорит сам он об этом периоде своей жизни (переводим на русский язык):


За что - не ведаю - зовут

Наш жалкий, нищенский приют

В зеленой роще светлым раем?

Там силы лучшие свои

Все схоронил я без возврата,

Там слезы первые мои

Под гнетом мук лились когда-то;

Там столько бедствий, столько зла...

А муза раем беспечальным

Лачугу с озером зеркальным

В тенистой роще назвала...

Там мать-страдалицу печали

В красе и цвете доконали;

Там преждевременный конец

Нашел на барщине отец;

А мы все были голышами,

Осиротели малышами

И, точно мыши, расползлись;

Я очутился в сельской школе -

Таскать стал воду; братья в поле

За труд отцовский принялись,

Как все, на барщину ходили,

Пока в солдаты не забрили.

А сестры... сестры... Горе вам,

Мои голубки молодые!

Взросли вы по чужим углам,

В работе вечной, всем чужие;

И поседеете вы там,

И в гроб сойдете, дорогие!..


Грамоте Шевченко учился у деревенских дьячков, между прочим, у Богорского, горького пьяницы, от которого убежал через два года в местечко Лысянку к дьякону-маляру, с желанием научиться живописи, чувствуя склонность к ней с детства. Новый учитель оказался не лучше Богорского, и Шевченко ушел в с. Тарасовку к дьяку-иконописцу, со страстным желанием усвоить его великое искусство и твердой решимостью перенести все испытания. Но Апеллес-дьячок, посмотрев на левую руку талантливого мальчика, объявил, что он не способен решительно ни к чему, даже к сапожничеству и бондарству. С сокрушенным сердцем будущий поэт должен был возвратиться домой и стал пастухом общественного стада; но пастух из него вышел плохой: вместо того чтобы смотреть за овцами и коровами, он по целым дням углублялся в чтение украденной у Богорского книжки или созерцание окружающей природы. Брат Никита пробовал приучить его к земледелию или ремеслу, но из этого также ничего не вышло. Вскоре Тарас Григорьевич навсегда бросил родительскую хату и поступил в работники к священнику Кошице, но и работником он оказался «ледачим», отдаваясь больше чтению, чем хозяйственным заботам. Оставивши Кошицу, он нашел, наконец, маляра, который соглашался взять его к себе в обучение, но лишь с разрешения Энгельгардта. Управляющий последнего, набиравший в это время из способнейших крестьянских детей штат прислуги для «молодого барича», вместо дозволения Шевченку поступить к маляру, завербовал его сначала в поваренки, а потом в комнатные казачки «ко двору». Жизнь в господской передней была настолько тяжела и невыносима, что он не мог не пожалеть о том времени, когда пас овец и пользовался относительной свободой. Помещик всюду возил Шевченка с собою и в Варшаве отдал его в обучение к портретисту Лампи, надеясь со временем извлечь пользу из «собственного» художника, но вскоре переехал в Петербург, куда был доставлен по этапу вместе с прочими дворовыми и Шевченко, едва не отморозивший ног в пути, так как на одном сапоге у него не было подошвы и ему приходилось переодевать дырявый сапог с ноги на ногу. Расторопного лакея из Шевченко также не вышло, и помещик законтрактовал его на четыре года живописных дел мастеру Ширяеву, соединявшему в своей особе приснопамятные достоинства всех предыдущих наставников.

В Петербурге Шевченко особенно часто посещал Летний сад и срисовывал некоторые из находящихся там фигур. В один из таких сеансов он познакомился случайно с своим земляком, учеником Академии художеств Сошенком, принявшим горячее участие в печальной судьбе талантливого юноши. Сошенко познакомил его с художниками Брюлловым и Венециановым, с поэтами Жуковским, Гребенкой и др.; стараниями этих-то людей Шевченко и был выкуплен 22 апреля 1838 г. из крепостной зависимости за 2500 р., полученных от розыгрыша в лотерею портрета Жуковского, рисованного Брюлловым,- Шевченку шел в это время 25-й год. После выкупа Шевченко поступил в Академию художеств и вскоре сделался одним из любимейших учеников-товарищей Брюллова. Но занимаясь живописью, на которую смотрел главным образом как на средство к существованию, он более и более начинал отдаваться своему настоящему призванию и развивать поэтическую деятельность; напрасно Сошенко уговаривал его «оставить свои нікчемні вірші. «Я занимался,- говорит сам Шевченко,- писанием малороссийских стихов, которые впоследствии такою тяжестью упали на мою душу... Передо мной красовалась моя прекрасная, моя бедная Украина во всей непорочной, меланхолической красе своей... Я не мог отвести духовных своих очей от этой родной, чарующей прелести...» В то же время Шевченко усиленно работал над своим самообразованием, читал лучшие произведения польских и русских писателей, изучал историю родного края, аккуратно посещал лекции профессоров университета и медицинской академии, слушал физиологию, зоологию, физику и др. предметы, учился французскому языку и проч. Убогая украинская литература особенно интересовала его в то время,- «Энеиду» Котляревского он знал наизусть; неудержимая страсть побуждала его воспеть печальное прошлое своей многострадальной родины, оплакать изведанное на собственной спине горе закрепощенной массы,- его мечты отличались строго жизненным направлением, и то же реальное направление мы замечаем в его живописи. «Дыхание свободы», как выражается сам он, окрылило поэта, и в 1840 г. вышел в свет «Кобзарь» - первое собрание его стихотворений. Имя Шевченка сразу приобрело в Малороссии известность и стало лозунгом духовного пробуждения. «Когда молодежь услыхала песни Шевченка,- говорит Кулиш,- она восприняла их, как голос воскрешающей трубы архангела. Если когда-либо было говорено поистине, что сердце ожило, что загорелись глаза и над челом у человека засиял пламенный язык, то это было в Киеве в 1845 г. Среди этой молодежи родилась мысль проповедывать освобождение крестьян посредством христианского и национального просвещения». Таково было первое влияние «Кобзаря» на украинскую интеллигенцию, все более затем возраставшее. Дальнейшие произведения Шевченка показались Кулишу «каким-то откровением свыше», а сам поэт в глазах окружающего общества «был уже не кобзарь, а национальный пророк». Получив в 1845 г. звание свободного художника, Шевченко переехал из Петербурга на родину, где его с большим нетерпением ожидали земляки. А. М. Белозерская, пламенная энтузиастка родного слова, впоследствии жена Кулиша и малорусская писательница, предложила все свое приданое в 3000 руб. и все фамильные драгоценности, чтобы дать возможность поэту провести года три за границей для пополнения художественного и умственного образования, но этому проекту не суждено было осуществиться. Идеи Шевченка все шире распространялись в обществе: в глухих помещичьих углах стали толковать об улучшении быта крестьян и просвещении народа; малорусская интеллигенция стала говорить и писать на родном языке; вместе с тем делалось более живым, более мощным и творчество поэта.

Но в 1847 г., за сношения с членами Кирилло-Мефодиевского братства - Костомаровым, Гулаком и др., мечтавшими о всеславянском единении, а также за некоторые стихотворения, признанные по тому времени предосудительными, Шевченко был отдан в солдаты и отправлен сначала в Оренбург, а потом в киргизские степи, откуда вернулся только в 1857 г. Десятилетнее пребывание в глухом, отдаленном крае тяжело отозвалось на здоровье и силах поэта, равно как наложило печать и на развитие его художественного творчества: произведения его, правда, становятся зрелее и потрясают необычной силой трагизма, но в них не чувствуется прежней широты размаха, горизонт автора сужен, мысль подавлена. Возвратившись в Россию, Шевченко прожил всего три с небольшим года и умер 26 февраля 1861 г., дождавшись великого дня освобождения народа от векового рабства. Тело его, согласно завещанию, было перевезено земляками из Петербурга в Украину и похоронено на высоком берегу Днепра, недалеко от Канева.

Отличительными чертами поэзии Шевченко являются его глубокая, но в то же время здоровая народность, и в этом отношении, по признанию великорусских критиков, например Добролюбова, мы не имеем равного ему во всей литературе российской,- тот широкий гуманизм и любовь, которыми дышит каждая строка поэта,- те идеалы человеческого братолюбия, которые подготовили и воспитали целое поколение людей, так беззаветно послуживших народу в период освобождения. По силе и глубине лиризма, по художественной яркости и красоте образов, по чарующей прелести и мелодичности стиха Шевченко стоит наряду с величайшими поэтами славянского мира Пушкиным и Мицкевичем, а непосредственной искренностью чувства и обаятельной безыскуссвенностью выражения иногда даже превосходит их. Поэзия Шевченка показала, чем может и должна быть малорусская литература, поставила ее на высоту общеевропейского творчества, внесла в нее богатый запас лучших общечеловеческих идей, из предмета «барской потехи» сделала ее живым органом жизни и указала ей единственно достойный путь служения родине. В этом отношении Шевченко шел рука об руку с лучшими умами и деятелями России в эпоху, предшествовавшую периоду реформ, и делал на Украине то великое общерусское дело обновления, которое без него не имело бы здесь своего апостола.

Но не только в этом заключается общерусское значение поэта; его творчеству главным образом и его идеям обязана своим возрождением Австрийская Русь - Галичина, Буковина и отчасти Угорщина. Оторванная историческими событиями от Киевской Руси, Австрийская Русь пришла в совершенный упадок под владычеством польских магнатов и окончательно погибла: дворянство и высшее духовенство скоро забыли о своем русском происхождении, в значительной степени ополячились, а частью обрумынщились и мадьяризовались, относясь с презрением к собственной нации, как к нации «мужицкой», и в особенности к русинскому народу. Русскими по языку и по духу оставались низшие слои населения - крестьянство, часть мещанства и малопросвещенное сельское духовенство; «русин» и «хлоп» сделались синонимами, вследствие чего главным образом и отвернулись высшие классы от всего русского. О просвещении никто не заботился, несмотря на то, что само австрийское правительство, благоволившее одно время к русинам, открыло в 1784 г. при Львовском университете несколько кафедр с преподаванием на русском языке; русины не только не пошли навстречу начинаниям правительства, но не воспользовались даже тем, что им уже было дано, и «русский» университет вскоре прекратил свое существование. Деятельность Маркиана Шашкевича, первого воскресителя Галицкой Руси, и его кружка в 30-х годах не имела большого успеха: семена национального пробуждения были брошены на каменистую почву, сам Шашкевич вскоре умер, его друзья рассеялись, снова восторжествовала реакция и презрительное отношение к русинской массе.

Но вот в начале 60-х годов в Галичину проникают произведения Шевченко и производят неслыханный переворот в умах сначала молодежи, а потом и остального общества. Чем в 1845 г. Шевченко был для Киева, тем еще в большей степени он стал в 60-х гг. для Львова и всей Австрийской Руси; имя его стало лозунгом, под знаменем которого начало группироваться все пробудившееся и мыслившее; вспомнили ополяченные русины, кто они, «чиїх батьків діти», и, естественно, обратились к своему забытому народу. С произведениями Шевченка в первый раз проникли из России в Галичину лучшие веяния освободительной эпохи, в первый раз произошло на почве этих веяний истинно братское единение между Австрийской и Российской Русью,- то мощное духовное единение, которое спасло русинское общество в Австрии от окончательного слияния с польско-мадьярско-румынско-шляхетскими элементами, а русский народ, кроме того, и от социального порабощения своим и чужим. И этих результатов русины достигли в недолгий сравнительно срок путем просвещения крестьянской массы и постепенного усвоения тех демократических тенденций, которые через Шевченка и малорусскую литературу проникли из России. Русины поняли понемногу, что их спасение не в «панской ласке» извне, а в общественной самодеятельности, на которую и обратили все свои усилия. Стала развиваться прогрессивная литература, возникли просветительные общества, было обращено внимание на безотрадное экономическое положение крестьянской массы и ее умственную темноту: интересы народа были поставлены на первом плане и в этом направлении пошла дальнейшая работа интеллигенции. В настоящее время на малорусском языке ведется преподавание в двух университетах, нескольких средних учебных заведениях и во всех народных школах; «Товариство імені Шевченка» развило широкую научную, а общество «Просвіта» - просветительную деятельность среди русского населения; издается больше 20 газет и журналов; кроме того, в малорусских переводах появляется все наиболее интересное из области науки и литературы других народов. Чувство презрения к низшим классам, а также проповедь племенного антагонизма и национальной нетерпимости уступили место чувствам человеческого единения и солидарности в чем наиболее всего сказалось влияние гуманной поэзии Шевченка. С особой силой отразилось оно на произведениях таких талантливых бытописателей, как Франко, а в последнее время Бордуляк, Стефаник и некоторые другие, с глубоким сочувствием и беспощадным реализмом рисующие перед нами тяжелую судьбу галицийского крестьянства. В этом отношении писатели-галичане стоят неизмеримо выше российских украинцев, усвоивших слабые стороны музы батька Тараса, вроде идеализации прошлого, и все еще упражняющихся в словосочинении псевдоисторического и псевдонационалистического свойства.


Якби ви знали, паничі,

Де люди плачуть живучи,

То ви б ідилій не творили,-


говорил некогда Шевчено, но «паничі» забыли эти замечательные слова своего учителя и продолжают творить идиллии, не справляясь ни с правдой, ни с наукой, о которых так сокрушался Тарас Григорьевич в своем лаконическом, но необычайно сильном стихотворении:


I день іде, і ніч іде,

I, голову схопивши в руки,

Дивуєшся, чому не йде

Апостол правди і науки!


Да, чому не йде? Произведения Шевченка навсегда останутся для нас источником светлых мыслей и гуманных чувств, и в этом их великое общечеловеческое значение. Нельзя не пожелать им поэтому самого широкого распространения. Потребность в дешевом издании «Кобзаря» для народа чувствуется прежде и настоятельнее всего; потребность эта тем более осуществима, что с конца 1898 г. в Петербурге образовалось, по инициативе и под председательством генерала Федоровского, официально утвержденное Общество имени Шевченка для издания дешевых и полезных книг на малорусском языке; к обществу принадлежит много лиц с положением и материально обеспеченных.


Обініміте, брати мої,

Найменшого брата! -


вот завет, унаследованный нами от поэта.

Рассказывая о жизни Шевченка, мы убеждены, что одно воспоминание о подобных людях способно возвысить и облагородить нашу душу, хоть на мгновение оторвать нас от дрязг и мелочей жизни и унести в заманчивую область идеала. Без таких людей давным-давно очерствело бы человеческое сердце и заглохла нива жизни. Пусть же их образ всегда живет и сияет перед нами в нетленном венце духовной красоты и обаяния!


ПАМЯТИ Т. Г. ШЕВЧЕНКО

(1814-1861)


26 февраля настоящего года исполнилось 40 лет со дня смерти гения украинского слова Тараса Григорьевича Шевченко.

Родился Шевченко 25 февраля 1814 года в селе Моринцах Киевской губ., в бедной крепостной семье, и детские годы провел в крайне тяжелой обстановке. В школе и барской передней, куда Шевченко затем попал в услужение, было и того хуже. После всевозможных мытарств помещик законтрактовал его в Петербург живописцу Ширяеву сроком на 4 года. Здесь Шевченко познакомился случайно со своим земляком украинцем Сошенком, а через него с Жуковским, Гребенкой, Венециановым, Брюлловым и др. лицами из поэтов и художников. Стараниями этих людей, обративших внимание на крупный поэтический талант горемычного юноши, Шевченко был выкуплен из крепостной зависимости на 25 году жизни и поступил в Академию художеств, где занимался довольно усердно и много работал над своим самообразованием. Но более всего его тянуло к поэзии. Страсть к поэтическому творчеству рано пробудилась в его душе. Благодарная природа Украины и страдания закрепощенной массы, унылые гайдамацкие думы и летописные сказания, картины Брюллова и исторические исследования, рассказы деда Ивана о гайдамацком восстании и тяжелые впечатления детства - вот та почва, на которой выросло поэтическое вдохновение Шевченка. Освобождение личности и массы от рабства во всех видах и проявлениях стало его заветной мыслью, задачей и делом жизни. «Дыхание свободы» окрылило поэта, и в 1840 г. вышел в свет первый сборник его стихотворений, т. н. «Кобзарь», с необыкновенным восторгом принятый на родине. Молодежь с энтузиазмом откликнулась на заветные думы своего певца и восприняла его песни, «как голос воскрешающей трубы архангела»; среди этой молодежи родилась мысль проповедывать освобождение крестьян посредством христианского и национального просвещения. В 1845 г. Шевченко удостоен был звания свободного художника и совершал в течение 1845-6 годов несколько экскурсий по Украине с археологическою и этнографическою целями. В это время, под влиянием непосредственных впечатлений народной жизни, полной мрака и бесконечных страданий, Шевченко написал лучшие и наиболее сильные из своих стихотворений - «Послание к землякам», «Кавказ» и др. Произведения эти явились для украинской интеллигенции «откровением свыше», а сам поэт был уже не кобзарь, а национальный пророк. Муза его, по словам Костомарова, пробила подземный склеп, вошла в это подземелье с неугасаемым светочем, открыв за собою путь и солнечным лучам, и свежему воздуху, и людской свободе.

Художественную украинскую литературу начинают обыкновенно с «Энеиды» Котляревского, появившейся в конце прошлого столетия. В этом произведении, ложноклассическом по форме, в первый раз нашли широкое отражение впечатления родной действительности, чем и объясняется его неумирающая до настоящего времени популярность среди малорусских читателей. Мастерство и легкость стиха, неподражаемый украинский юмор, комизм положения классических героев, едва уловимый меланхолически грустный тон при воспоминании об исторических судьбах родины, прекрасный язык - все это как нельзя более пришлось по сердцу украинскому обществу, приятно ласкало слух и будило уснувшие мечты о прошлом. Это были неглубокие мечты чисто дворянского свойства, составлявшие главное содержание украинской поэзии до Шевченка. Продолжатели Котляревского воспевали подвиги казачества, вздыхали об утраченной гетманской власти, стряпали элегии на тему тщеты всего земного и сокрушались в философском предвидении смерти. В большинстве случаев это были владельцы закрепощенных душ, видевшие в истории Украины лишь трогательно-усладительные идиллии и мирившиеся со всеми вопиющими проявлениями настоящего. Гулак-Артемовский один из первых затронул вопрос о подневольном существовании крестьянства, но написанная им на эту тему поэма «Пан та собака», благодаря эзоповской форме, прошла почти незамеченной и не имела большого общественного значения. Отвлеченный, чисто книжный интерес к народности составлял сущность тогдашнего украйнофильства, а сами украйнолюбцы зачастую являлись типичнейшими крепостниками. Не удивительно после этого, что Тарас Григорьевич так ненавидел сантиментально-чувствительные декламации малорусских патриотов. Не идиллии, а кромешный ад подневольного труда видел он в окружающем; не дворянскую хандру, а страдания закрепощенной массы явился он воспеть - и воспел силой, до того времени на Украине неслыханной. Он пошел по новому пути, обратившись к малорусским поэтам со следующим замечательным стихотворением:


Когда б вы знали, господа,

Где плачет горькая нужда,

То вы б не тратили усилий

На измышление идиллий,

Не пели гимнов без стыда

И не смеялись, как всегда,

В ответ на стоны,- нет конца им...

За что - не ведаю - зовут

Наш жалкий нищенский приют

В зеленой роще светлым раем?

Там силы лучшие свои

Все схоронил я без возврата,

Там слезы первые мои

Под гнетом мук лились когда-то;

Там столько бедствий, столько зла...

А муза раем беспечальным

Лачугу с озером зеркальным

В тенистой роще назвала.

Там мне родимая певала

Про безотрадное житье,

Свою тоску переливала

В дитя несчастное свое.

Внимал я песне безутешной

И видел с детства ад кромешный,

Ад подневольного труда...

Там помолиться никогда

Одной минутки не давали;

Там мать-страдалицу печали

В красе и цвете доконали;

Там преждевременный конец

Нашел на барщине отец;

А мы... мы были голышами,

Осиротели малышами.

И, точно мыши, расползлись;

Я очутился в сельской школе -

Таскать стал воду; братья в поле

За труд отцовский принялись,

Как все, на барщину ходили,

Пока в солдаты не забрили.

А сестры, сестры... Горе вам,

Мои голубки молодые!

Взросли вы по чужим углам,

В работе вечной, всем чужие,

И поседеете вы там,

И в гроб сойдете, дорогие!

Мне жутко даже вспоминать,

Во что святую благодать

Мы обратили, правый боже!

Для нас ты создал на земле

Цветущий, светлый рай, и что же?

Мы адом сделали, во мгле

Молясь о новом, горшем зле.

Живем примерно с ближним нашим:

В ярмо запрягши братьев, пашем

И орошаем кровью их

Сухую почву нив своих.


И для общеста, и для большинства украинских писателей того времени поэзия была барской потехой, приятно щекотала нервы праздным людям, и в этом полагали ее главную задачу. Шевченко сделал ее великим делом жизни, указал ей более достойный идеал служения родине, написавши на своем знамени незабвенные слова поэта-гражданина:


Обніміте, брати мої,

Найменшого брата!


Произведения Шевченко, приобретая все большее и большее влияние на украинскую интеллигенцию, привели к организации в Киеве т. н. Кирилло-Мефодиевского братства, ставившего главной задачей своей деятельности уничтожение крепостного права и просвещение народа. К этим стремлениям, всецело исходившим от Шевченко, Костомаров и другие книжные члены братства присоединили еще несколько пунктов в духе московского славянофильста, слишком консервативных и шовинистических. Несмотря на это, кружок в 1847 г. был рассеян, а члены поплатились за свои невиннейшие стремления, в том числе и Шевченко, которого друзья собирались было отправить за границу для пополнения художественного образования; одна из украинских патриоток предлагала даже для этой цели все свое приданое, но судьба распорядилась иначе: «во внимание к крепкому телосложению», Шевченко был отдан в солдаты, с воспрещением ему читать и рисовать, и отправлен в Оренбург, а оттуда в Орскую крепость. Десять лет, проведенных в киргизских степях, в тяжелых условиях казарменной жизни, вконец подорвали силы и здоровье поэта, наложив свою тяжелую печать и на его творчество: в произведениях, написанных Шевченком в этот период времени, слышатся глубоко потрясающие вопли истерзанной души, но уже не видно ни прежнего полета фантазии, ни той мощи свободного гения, которая говорила огненным словом и жгла сердца людей; орел со связанными крыльями, казалось, не в силах был подыматься на прежнюю высоту.

В Россию Шевченко вернулся в 1857 г., но прожил недолго: 26 февраля 1861 г. его не стало. Земляки свято выполнили завещание своего кобзаря:


Когда умру, похороните

Меня в Украйне милой;

Родной курган в степи широкой

Пусть будет мне могилой!

Чтоб горы цепью возвышались

Всегда передо мною,

Чтоб вечно нивы зеленелись,

Чтоб Днепр шумел волною!


Согласно этому завещанию, тело Шевченко было перевезено из Петербурга на Украину и похоронено на высоком берегу Днепра, недалеко от Канева.

В последние годы жизни поэта занимали исключительно мысли о просвещении народа и освобождении его от крепостной зависимости; он взялся за составление школьных учебников, издал на малороссийском языке «Букварь» и пустил его по 3 к., намереваясь постепенно издать по такой же цене арифметику, географию, историю и др. книги. 19 февраля 1861 года, когда к нему зашел один из приятелей, он на смертном одре вместо всякого приветствия спросил: «Что есть? есть воля? манифест объявлен? нет... так когда же будет?» - и, закрыв лицо руками, заплакал. До объявления манифеста об освобождении народа от векового рабства поэт так и не дожил.

Поэзия Шевченка проникнута стремлениями людей освободительной эпохи, светлыми идеалами правды и братства и до настоящего времени является для нас путеводной звездой на пути к достижению этих идеалов. Под влиянием ее воскресла из мертвых совсем было погибшая Галицкая Русь и зажила новой жизнью; вековые традиции клерикально-шляхетского обскурантизма постепенно уступили место широкому демократическому течению - общественному и литературному. Интеллигенция, вдохновленная огненным словом поэта, поставила своей первой задачей - освобождение народа от порабощения национального и социального. Много сделано уже галицкими украинцами на этой почве, но еще больше предстоит сделать: фундамент заложен, здание воздвигается, и все говорит за то, что оно будет доведено до желаемого конца; деятельность «Наукового товарищества имени Шевченка» на поле научно-литературном, Львовского и Черновицкого университетов, где преподавание ведется на малороссийском языке, общества «Просвіта» и др. учреждений - на поприще народно-просветительном, наконец, рост гражданского самосознания и общественно-политической самодеятельности среди низших слоев населения,- все это служит порукою в том, что здоровые семена возрождения пали на восприимчивую, хоть и засоренную плевелами почву. Произведения Шевченка сыграли в данном случае ту цивилизующую роль, какую у всех народов играла истинно художественная, национальная литература, и в этом главное значение Шевченка для Украины: все, что только живет интересами родины и мыслит, все, что только есть истинно передового и светлого в стремлениях австрийских и российских малороссов,- все это идет под знаменем высокогуманных идеалов своего гениального певца и вдохновляется его именем.

Историки литературы причисляли Шевченко то к поэтам панславистского направления, чем он никогда не был, то видели в его поэзии апофеоз прошлого, идеализацию гетманства и казатчины, а иные считали его даже политическим сепаратистом. Последним Шевченко также никогда не был; что же касается казатчины, то некоторое время он действительно находился под влиянием исторических трудов псевдо-Конисского, Маркевича, Бантыш-Каменского, Костомарова, Кулиша, а также разных летописей, и навеянная этими трудами идеалистическая точка зрения отразилась в произведениях 1-го периода его деятельности. Наблюдая повсеместно гнет закрепощенной массы, поэт, естественно, вдохновлялся борьбой за человеческую свободу и равноправность в прошлом и противопоставлял его настоящему. Вскоре, однако, он понял, что прославляемый патриотизм украинских героев,- не более как миф, что борьба велась не за свободу и равноправность, а за «козацькі привілеї» в ущерб интересам массы, что сгубила Украину именно эта социальная привилегированность одних наряду с угнетенным положением других и проистекавший отсюда классовый антагонизм, красной нитью проходящий через всю историю казатчины. В более зрелых своих произведениях Шевченко уже не идеализирует прошлого, а является исключительно певцом народного горя, первым в России представителем истинно-социального направления в поэзии, каким впоследствии был только Некрасов. Верная заветам Шевченка, украинская литература постепенно прониклась народно-реалистическими тенденциями его творчества и явилась, особенно в Галичине, активным органом жизни, продолжая великое дело служения меньшему брату. Неумирающий дух поэта по-прежнему витает над родной Украиной, немолчно раздается во мраке его вещее слово и сеет на народной ниве живые семена обновления.


ПРИМІТКИ


Тексти подано за виданням: Павло Грабовський. Зібрання творів у трьох томах, т. 3, К., Вид-во АН УРСР, 1960, крім двох оповідань «Цуценя» і «В тайге», що включені до вибраного вперше.


СТАТТІ, НАРИСИ


О развитии школьного образования в Ахтырском уезде, Харьковской губернии (Краткий историко-сатирический очерк).

Уперше статтю опубліковано в «Трудах Харківського державного університету ім. О. М. Горького», т. 2, 1952, с. 161-167. Датовано статтю 1885 р. Підпис: Павло Грабовський.


Надія Костева Сигида (Сумна споминка). Уперше опубліковано в журналі «Житє і слово», 1895, т. IV. Підпис: П. Гр. І. Я. Франко у цьому ж томі журналу (с. 483-484) надрукував «Поправки й додатки до споминів про Н. К. Сигиду».


Коротенькі вістки з Сибірі (Кореспонденція). Кореспонденція написана в січні 1892 р. і переслана І. Франку, але не була опублікована. Уперше надрукована в тритомнику, т. 3.

Кеннан Джорж (1842-1924) - американський журналіст. У 1885-1886 рр. вивчав російські каторжні тюрми і місця політичних в’язнів, виступав на захист російських революціонерів («Сибір і заслання», ч. 1-2, 1906).

Алексєєв Петро Олексійович (1849-1891) - один із перших робітників-революціонерів. На «процесі 50-ти» виголосив промову про майбутню революцію, засуджений на 10 років каторги.

...гектографований протест проти отієї різанини...- Йдеться про відозву-протест «Русскому правительству», складений П. Грабовським і розісланий разом із іншими політичними засланцями в різні кінці Росії (його підписали, крім Грабовського, Краніхфельд, Ожигов, Улановська, Новаковська, В. Іванов та Ромась).

Улановська Евеліна Людвігівна (після одруження Краніхфельд, 1860-1915) - революціонерка, знайома П. Грабовського і В. Короленка. Через неї Грабовський переслав Короленку свій переклад українською мовою «Шільйонського в’язня» Байрона.


Невідомі творці. Уперше надруковано в ж. «Зоря», 1892, ч. 18. Підпис: Павло Граб.


Порфир Кореницький (Коротенька замітка). Уперше надруковано під заголовком «Дещо про Порфира Кореницького» в ж. «Зоря», 1894, ч. 6. Підпис: Павло Граб.

Кореницький Порфирій (н. бл. 1815-1854) - український письменник (наслідував бурлескний стиль «Енеїди» І. Котляревського), автор поем, байок, віршів.


Дещо в справі жіночих типів. Уперше надруковано в ж. «Народ», 1894, № 7-8. Підпис: Павло Граб.

У статті відбилися народницькі погляди П. Грабовського, тому не випадково він посилається на народницькі органи «Русское богатство», «Русская мысль», «Неделя», схвально цитуючи праці ідеологів ліберального народництва.

Тип панночки Ядзі...- Героїня повісті «Ядзя і Катруся» української письменниці, громадської діячки демократичного напрямку Кобринської Наталії Іванівни (1855-1920).

...пані Франкова - Франко Ольга Федорівна (1864-1941) - дружина І. Я. Франка.

...люду московського, того самого люду, що не раз побивав їх каменюками в справжньому значенні слова.- Йдеться про малосвідомих, політично короткозорих людей, які сліпо підтримували чорносотенські погромницькі організації.

Дашкова Катерина Романівна (до одр. Воронцова, 1744-1810) - діячка російської культури. У 1783-1796 рр. - директор Петербурзької АН і президент Російської академії, автор мемуарів.

...казала перед судом ота подвижниця устами сучасного поета...- Виступ на суді революційної народниці С. І. Бардіної змальовано у вірші російського поета О. Л. Боровиковського «К судьям», звідки наводиться строфа в перекладі П. Грабовського.

Писателі-народовці...- Автор має на увазі письменників-народників. У деяких інших статтях і листах Грабовського також неточно вживаються терміни «народовці» (українська буржуазно-націоналістична партія в Галичині) і «народники».

...«вільна любов», про котру свого року здіймала мову русинка Кобринська...- Ідеться про лист Н. І. Кобринської від 14 листопада 1892 р., процитований в «Історії літератури руської» О. М. Огоновським («Зоря», 1893, ч. 4, с. 77). У листі зазначається, що перш ніж говорити про «вільну любов», потрібно «вибороти економічну незалежність жінки від мужчини».

Огоновський Омелян Михайлович (1833-1894) - український літературознавець, письменник буржуазно-націоналістичного напряму, професор Львівського університету.

Максимович Михайло Олександрович (1804-1873) - видатний український і російський вчений-природознавець, філософ, історик, фольклорист, етнограф, літературознавець, був першим ректором Київського університету.

«Русский вестник» - російський щомісячний літературно-політичний журнал. Видавався в Москві та Петербурзі з тривалими перервами в 1856-1906 рр. В 50-і роки мав ліберальний напрям, після 1861 р. перетворився в орган кріпосної реакції. 


Лист до молоді української. Уперше надруковано в ж. «Народ», 1894, № 7-8. Підпис: П. Г.

Драгоманов Михайло Петрович (1841-1895) - український публіцист, історик, фольклорист буржуазно-ліберального напрямку.

«Зоря» - літературно-громадський двотижневий журнал, виходив у Львові в 1880-1897 рр. під редагуванням «народовців», а з 1884 р. - орган Наукового т-ва ім. Шевченка. Позитивний вплив на журнал мала участь у ньому І. Франка.

«Народовство», «народовці» - учасники політичного руху української буржуазно-ліберальної націоналістичної інтелігенції в Східній Галичині (виник у 60-х рр. XIX ст.), дотримувались проавстрійської орієнтації, спрямовували свою діяльність проти революційного руху.

«Народ» - громадсько-політичний журнал прогресивного напряму, виходив у Львові і Коломиї 1890-1895 рр. під редакцією М. Павлика та І. Франка.

«Радикали» - «Українсько-руська радикальна партія» створена 1890 р., одним із засновників її був І. Франко. Радикали боролися за встановлення політичних свобод, за вільний розвиток української культури, засуджували цісарську конституцію. Наприкінці 90-х років частина радикалів стає на позиції націоналізму і, об’єднавшись з народовцями, засновує так звану націонал-демократичну партію.

«Русская мысль» - щомісячний науково-літературний і політичний журнал, виходив у Москві 1880-1918 рр. У 90-х роках дотримувався ліберально-буржуазних та народницьких позицій, друкував твори і прогресивних письменників.

«Вестник Европы» - щомісячний літературно-політичний журнал буржуазно-ліберального напряму, з 1886 по 1918 рр. видавався в Петербурзі.

...народні видання Льва Толстого...- Видання, пройняті християнсько-моралізаторськими ідеями («Где любовь, там и бог», «Чем люди живы» та ін.).

...наші оригінальні галаси про Запорожжя та козацтво.- Автор має на увазі буржуазно-націоналістичні писання, в яких ідеалізувалася козаччина і Запорозька Січ.


З далекої півночі. Уперше надруковано в ж. «Зоря», 1894, ч. 21. Підпис: Павло Граб.


Дещо до свідомості громадської. Уперше надруковано в ж. «Народ», 1894, № 23-24. Підпис: Панько.

...у статейці д. Андровича...- Йдеться про статтю О. Андровича (справжнє прізвище Олексій Білобородов) «Організуймося!» («Народ», 1893, № 18).

А. Хв. (Хвань)ко - літ. псевдонім Кримського Агатангела Юхимовича (1871-1942) - видатного українського радянського вченого - філолога, сходознавця, письменника, перекладача, акад. АН УРСР. Тут згадується його «Лист до «Зорі», надрукований у ж. «Народ», 1894, № 7-8.

«Житє і слово» - український літературно-політичний та публіцистичний журнал прогресивного напрямку, видавався І. Франком 1894-1897 рр. у Львові.

«Хлібороб» - українська літературно-політична газета, орган радикальної партії, виходив у Львові та Коломиї 1891-1895 рр.


Микола Гаврилович Чернишевський. Уперше надруковано в ж. «Житє і слово», 1895, т. IV. Підпис: Павло Граб. Під час написання цієї статті П. Грабовському бракувало необхідної літератури, тому інколи трапляються неточності, розбіжності із загальноприйнятими датами, фактами.

М. Г. Чернишевський родився 19 юня 1828 р. ...- Чернишевський народився 12(24) липня 1828 р.

Костомаров Микола Іванович (1817-1885) - український буржуазний історик, письменник, публіцист, перекладач. За участь у Кирило-Мефодіївському товаристві був висланий у Саратов, де познайомився з М. Г. Чернишевським.

Левицький Михайло - товариш дитячих літ М. Чернишевського.

Пипін Олександр Миколайович (1833-1904) - російський вчений, історик літератури, представник культурно-історичної школи в літературознавстві.

...в падолисті 1844 р. Чернишевський кинув семінарію...- М. Чернишевський залишив семінарію на початку 1846 р.

Срезневський Ізмаїл Іванович (1812-1880) - визначний російський та український філолог-славіст, етнограф.

Введенський Іринарх Іванович (1813-1855) - російський суспільний діяч, перекладач, педагог, організатор гуртка різночинної молоді, дружив з М. Чернишевським.

...виготовив дисертацію... 1856 року блискуче боронив її...- Захист його дисертації «Естетичні відношення мистецтва до дійсності» відбувся 10 травня 1855 р.

В р. 1858 відділ критики Чернишевський передав Добролюбову...- Акт передачі відбувся восени 1857 р.

«Экономическая деятельность и государство».- Точніше: «Экономическая деятельность и законодательство».

...по поводу «Очерков Англии и Франции» Чичерина...- Йдеться про статтю Чернишевського «Г. Чичерин как публицист».

Серно-Соловйович Микола Олександрович (1834-1866) - російський революційний демократ, публіцист, співробітник Вільної російської друкарні в Лондоні і «Современника», в 1861-1862 рр. один із організаторів і керівників «Землі і волі».

...засуджений на 15 літ в каторжні роботи...- За рішенням сенату М. Г. Чернишевського засуджено на 14 років каторжних робіт і на довічне поселення в Сибіру.

...мнимий поклик до визволених кріпаків...- М. Чернишевський під час слідства заперечував власну причетність до авторства прокламації «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон». Це і мав на увазі П. Грабовський. Однак пізніші дослідження засвідчили, що автором прокламації був Чернишевський.

Костомаров Всеволод Дмитрович - маловідомий поет і перекладач, по-зрадницькому повівся в процесах М. Г. Чернишевського і М. Л. Михайлова.

...один із них з журбою признався Ященкові...- Має на увазі П. В. Яковлева, що виступив лжесвідком у справі М. Чернишевського. Л. Ящемко - один із авторів колективного листа до М. О. Некрасова, в якому викривалася ганебна роль Яковлева.

Приводилась записка Герцена...- Автор натякає на лист О. І. Герцена до М. О. Серно-Соловйовича, що послужив приводом для арешту Чернишевського.

...восени 1864 р. Ч[ернишевсько]го повезли на Сибір в м. Кадаю...- На цей рудник Чернишевський прибув 4 серпня 1864 р.

...написав свої кращі романи «Пролог к прологу», «Дневник Левицкого» і «Пролог».- «Дневник Левицкого» і «Пролог пролога» є складовими частинами роману «Пролог».

Сюди приїздила його жінка...- Чернишевська О. С. приїздила з сином у серпні 1866 р. в Кадаю, а не на Олександрівський завод.

Каракозов Дмитро Володимирович (1840-1866) - російський революціонер-терорист. 4 квітня 1866 р. невдало стріляв у імператора Олександра II.

...зимою 1867 р., скінчивши строк іспиту, він був випущений з тюрми...- Це сталося в червні 1867 р.

Переписувався Ч[ернишевськи]й, скільки нам відомо, тільки з жінкою...- Чернишевський листувався також з О. М. Пипіним та з своїми синами О. М. і М. М. Чернишевськими.

Ч[ернишевськи]й ніколи не закликав до бунту чи повстання...- Твердження помилкове.


Михайло Ларіонович Михайлов. Уперше надруковано в ж. «Житє і слово», 1895, т. IV. Підпис: П. Граб.

Родився Михайлов 1826 р. ...- Михайлов М. Л. народився 1829 р.

Про ту історію розказував у своїй «Семейной хронике» Сергій Аксаков...- Дід Михайлова, Михайло Максимович, змальований в образі писаря Михайлушки в «Семейной хронике» С. Т. Аксакова.

...1844 р. вступив до Петербурзького університету...- Насправді рік вступу - 1846.

...1849 року... переїхав до Нижнього Новгороду.- Це сталося на початку 1848 р.

Шелгунова Людмила Петрівна - дружина Шелгунова Миколи Васильовича (1824-1891), російського революційного демократа, публіциста, літературного критика.

Восени 1861 року він випустив поклик до молодіжі...- Мається на увазі прокламація «К молодому поколению», написана Михайловим і Шелгуновим улітку 1861 р.

Скабичевський Олександр Михайлович (1838-1910) - російський історик літератури, критик.


Слівце на слівце. Уперше надруковано в ж. «Житє і слово», 1895, т. III. Підпис: Павло Граб. Епіграф запозичено із твору Т. Шевченка «І мертвим, і живим...».

Полемічна стаття спрямована проти помилкових тверджень Б. Грінченка. У статті недооцінюється творчість російського письменника Маміна-Сибіряка Дмитра Наркісовича (1852-1912).

Вільхівський - псевдонім Б. Д. Грінченка.

Потапенко Ігнатій Миколайович (1856-1929) - російський письменник ліберально-народницького напряму.

«Торбини реготу» - псевдогумористичні твори, змістом для яких служили низькопробні анекдоти.

Пила та Сисойко - персонажі повісті «Подлиповцы» російського письменника-демократа Решетникова Федора Михайловича (1841-1871), який у романах один із перших у Росії відобразив зародження робітничого класу.

...Тургенєв в листі до Анненкова каже...- Грабовський цитує лист І. С. Тургенєва до П. В. Анненкова від 24 січня 1869 р.


Т. Шевченко в Нижнім Новгороді. Уперше надруковано в ж. «Зоря», 1895, ч. 5. Підпис: Павло Граб.

З метою ширше ознайомити галицьких читачів з матеріалами, що друкувалися в російській пресі про Т. Шевченка, П. Грабовський стисло переказує зміст статті Г. П. Дем’янова «Т. Г. Шевченко в Нижнем Новгороде (1857-1858 гг.)», надрукованої в «Историческом вестнике», 1893, т. 3.

Шрейдерс Костянтин Антонович (?-1894) - нижньоновгородський чиновник, знайомий Т. Шевченка.

Мельников Павло Іванович (псевдонім - Андрій Печерський, 1819-1883) - російський письменник.


Споминки про д-ра Александрова. Уперше надруковано в ж. «Зоря», 1895, ч. 13. Підпис: Павло Граб.

Александров Володимир Степанович (1825-1893) - український письменник і перекладач. У 1887 і 1893 рр. видав у Харкові альманах «Складка».


До тих, що мають чим слухати (Побіжна заміточка). Уперше надруковано в ж. «Зоря», 1895, ч. 14. Підпис: Панько.

У статті піддаються різкому осуду галицькі москвофіли - поміщицько-клерикальна партія, зорієнтована на реакційні кола царської Росії і водночас на австрійську монархію.

Марков Осип (1849-1909), Мончаловський Осип (1858-1906) - журналісти-москвофіли.

Левицький Іван Омелянович (1850-1913) - український бібліограф.

Ламанський Володимир Іванович (1833-1914) - російський історик, публіцист, слов’янофіл і панславіст.


На далекій півночі. Думка в прозі. Уперше надруковано в ж. «Зоря», 1859, ч. 16. Нарис присвячено М. Г. Чернишевському.

...сумний, закинутий будинок...- Вілюйська тюрма, де 12 років перебував Чернишевський.


Дещо про освіту на Україні. Уперше надруковано в ж. «Зоря», 1897, ч. 2. Підпис: Павло Граб.


Економічна безвикрутність благословенної Полтавщини. Уперше надруковано в ж. «Життє і слово», 1896, т. V. Підпис: Павло Граб. Датовано липнем 1896 р.

Неземські губерні - Київська, Волинська, Подільська, в яких до 1911 р. не було земств, органів місцевого самоврядування.


Сумна сторінка. Уперше надруковано в ж. «Зоря», 1897, ч. 3. Підпис: Павло Граб.

...маніфест про рушення посполите викликав у Київщині чимале збурення серед люду...- Йдеться про селянський рух («Київську козаччину»), причиною виникнення якого стало розпорядження про організацію чотирьох кінних козачих полків з селян та опублікування маніфесту про призов ополченців до війська.


Дещо про творчість поетичну. Уперше надруковано в ж. «Зоря», 1897, ч. 3. Підпис: Павло Граб.

«По морю и суше» - журнал, що виходив у Києві, а потім в Одесі (1893-1895 рр.).

Кернеренко Грицько - маловідомий український поет. Рецензію на збірку віршів Кернеренка написав Комаров Михайло Федорович (1844-1913) - український бібліограф, критик, фольклорист.

«Живі струни» - збірник українських народних пісень, що вийшов у Чернігові 1895 р.


Слов'янам. Нові вірші Т. Г. Шевченка. Уперше надруковано М. С. Возняком в «Наукових записках» Львівського держуніверситету ім. І. Франка 1946 р. (т. III, серія філологічна, вип. перший).

Стороженко Микола Ілліч (1836-1906) - російський та український історик літератури, дослідник західноєвропейських літератур, професор Московського університету.

...панславістом в московському розумінню...- Тут йдеться про реакційні російські кола, що ставили собі за мету об'єднання всіх слов'янських народів під владою російського царизму.

Коллар Ян (1793-1852) - діяч словацького і чеського національного Відродження, поет, учений, виступав за культурне зближення слов’ян.

Шафарик Павло Йозеф (1795-1861) - діяч словацького і чеського національних рухів 30-40-х років XIX ст., історик, філолог, поет.


Данило Михайлович Кавунник-Велланський. З поводу п’ятдесятилітніх роковин його смерті (1774-1847). Уперше надруковано в «Записках наукового товариства імені Шевченка», 1897, т. XV, розд. 5. Підпис: П. Граб.

Велланський (Кавунник) Данило Михайлович (1774-1847) - український і російський філософ-ідеаліст, послідовник Шеллінга, вчений-медик.

Одоєвський Володимир Федорович (1803 або 1804-1869) - письменник і музикознавець, один із зачинателів російського класичного музикознавства.

Окен Лоренц (справжнє прізвище Оккенфус, 1779-1851) - німецький природознавець і натурфілософ, послідовник Шеллінга.

Павлов Михайло Григорович (1793-1840) - російський філософ-ідеаліст, фізик, агробіолог, послідовник натурфілософії Шеллінга і Окена, професор Московського університету.

Надєждін Микола Іванович (1804-1856) - російський критик, естетик, один із перших почав розробляти естетичні принципи реалізму.

Давидов Іван Іванович (1794-1863) - російський філолог, професор Московського університету.

Полевой Микола Олексійович (1796-1846) - російський письменник, журналіст, історик, попередник В. Г. Бєлінського в літературній критиці, видавав ж. «Московский телеграф».

Сенковський Осип (Юліан) Іванович (1800-1858) - російський реакційний письменник, один із засновників російського сходознавства.

Рунич Дмитро Павлович (1778-1860) - попечитель Петербурзького учбового округу, реакціонер.

...на тих початках виховались не тільки Хомяков з Кирієвським, але також Бакунін з Бєлінським.- Тут правильно зазначається, що філософською основою ідеології слов'янофілів Хомякова, Кирієвського, Бакуніна був німецький ідеалізм. В. Бєлінський у перший період своєї діяльності також зазнав впливу ідеалістичних поглядів, але незабаром рішуче відмовився від них і в 40-і роки став переконаним матеріалістом у філософії.

Фотій (1792-1838) - архімандрит, один із головних представників кріпосницької реакції 20-х років XIX ст.

Аракчеєв Олексій Андрійович (1769-1834) - реакційний російський державний діяч, всесильний временщик при Олександрі І. Поняття «аракчеєвщина» стало символом деспотизму і грубої сваволі.

Шишков Олександр Семенович (1754-1841) - російський письменник, державний реакційний діяч, засновник літературного товариства «Беседа любителей русского слова».

Ростопчин Федір Васильович (1763-1826) - російський реакційний державний діяч.

Каразін Василь Назарович (1773-1842) - російський і український суспільний діяч, просвітитель, учений, засновник Харківського університету (1805).

Після звісного 14 грудня...- Йдеться про повстання декабристів, що почалося 14 грудня 1825 р.

Магницький Михайло Леонтійович (1778-1844) - попечитель Казанського учбового округу в 1819-1826 рр., гонитель передової професури, реакціонер.

...як українець Сковорода був єдиним філософом з XVIII століття на всю Росію, так українець Кавунник-Велланський був першим філософом в Росії в столітті XIX...- Твердження суперечливе, оскільки в розвитку філософської думки в Росії видатну роль відіграли Ломоносов, Радіщев, декабристи, Бєлінський і революційні демократи.


Московські переклади творів Шевченкових. Огляд. Стаття укладена з трьох рецензій П. А. Грабовського. Перша рецензія опублікована в ж. «Зоря», 1896, ч. 5, друга - в цьому ж журналі (1897, ч. 14). Третя рецензія написана в грудні 1897 р. і уперше опублікована М. С. Возняком у «Наукових записках» Львівського держуніверситету ім. І. Франка (т. III, серія філологічна, вип. перший, 1946).

У статті піддані критиці недосконалі переклади, вміщені в книзі «Кобзарь Т. Шевченко в переводе русских поэтов под ред. Н. Гербеля», СПб., 1859, вид. 2-е, а також переклади творів поета на російську мову, здійснені І. О. Бєлоусовим і М. А. Чмирьовим. У висококваліфікованому аналізі П. Грабовський подекуди допускається помилкових думок, зокрема щодо «далекості української мови від російської».

Гербель Микола Васильович (1827-1883) - російський поет, перекладач, редактор, видавець, перший бібліограф Т. Шевченка. В. Крестовський - літературний псевдонім російської письменниці Хвощинської-Зайончковської Надії Дмитрівни (1825-1889).

Галицькі кацапо-рутенці - тобто москвофіли.

Хто, напр., знає Гребінку, яко письменника московського...- Тут недооцінюються твори Є. Гребінки, написані російською мовою. Кращі з них високо оцінили В. Бєлінський та І. Франко.

Бєлоусов Іван Олексійович (1863-1930) - російський поет, перекладач. О. М. Горький критикував Бєлоусова за недосконалі переклади Т. Шевченка. Про другий, доповнений том «Кобзаря» (виданий товариством «Знание») О. Горький в 1907 р. писав перекладачеві: «Переводы» - из рук вон плохи, и, если мы издадим Шевченко в таком виде, нас будут бить за искажение поэта».

Навіщо ж було нівечити «На Великдень на соломі», коли є людський переклад, зроблений Суренком? - Йдеться про поета І. З. Сурикова.

Трефолєв Леонід Миколайович (1839-1905) - російський поет.

Чмирьов Микола Андрійович (1852-1886) - російський письменник, перекладач.


К Пушкинскому вечеру в народной аудитории. Уперше надруковано в тобольській газеті «Сибирский листок» від 26 вересня 1899 р., № 76. Підпис: Грабовский.

Император Александр І, прочитавши это стихотворение, просил благодарить Пушкина за те добрые чувства, которые оно вызывает.- Показний лібералізм Олександра І наводиться, мабуть, з цензурних міркувань.

«Чужой язык» и «чужие нравы» здесь ровно ни при чем.- Натяк на причетність царизму до вбивства О. Пушкіна і М. Лермонтова.


Тарас Григорьевич Шевченко. Уперше надруковано в тобольській газеті «Сибирский листок» від 19 березня 1900 р., № 22. Підпис: П. Грабовский.

Слід мати на увазі, що П. Грабовський під час написання статті не міг скористатися багатьма літературознавчими матеріалами і водночас повинен був зважати на жорстокі вимоги царської цензури.

«Народная аудитория» - таку назву мав міський клуб у Тобольську.

Помещик всюду возил Шевченко с собою и в Варшаве отдал его в обучение к портретисту Лампи...- Це питання лишається дискусійним.

Куліш Пантелеймон Олександрович (1819-1897) - український письменник, історик, етнограф, еволюціонував від лібералізму до буржуазного націоналізму. У своїх наукових працях (деякими користувався і П. Грабовський) неправильно оцінював творчість Т. Шевченка. Це призвело до окремих помилкових тверджень П. Грабовського.

...родилась мысль проповедывать освобождение крестьян посредством христианского и национального просвещения.- П. Грабовський посилається на статтю П. Куліша «Історичне оповідання», де фальсифікується ідейний зміст творів Т. Шевченка.

Білозерська Олександра Михайлівна (літ. псевдонім Ганни Барвінок, 1823-1911) - українська письменниця, авторка оповідань із селянського життя.

Гулак Микола Іванович (1822-1899) - український революційний демократ, вчений, один із організаторів Кирило-Мефодіївського товариства, належав до його лівого крила.

...горизонт автора сужен, мысль подавлена.- Автор допускає помилку в оцінці творів, написаних Т. Шевченком після заслання.

...дождавшись великого дня освобождения народа от векового рабства.- Царський маніфест про реформу опубліковано 5 березня. Думка про «великий день освобождения народа» стосовно реформи 1861 р. висловлена, безперечно, на догоду цензурі.

В этом отношении писатели галичане стоят неизмеримо выше российских украинцев...- З приводу цього твердження І. Франко у статті «П. Грабовський про Шевченка» писав: «Розуміється, сей гострий суд паде хіба на декого з сучасних писателів, а не може відноситися до таких майстрів малювання народного українського побуту, як Мирний, Нечуй-Левицький, Карпенко-Карий і ціла плеяда молодих українських реалістів» («ЛНВ», 1900, кн. VI)


Памяти Т. Г. Шевченко (1814-1861). Стаття написана до 40-річчя з дня смерті великого поета, але надрукована в газ. «Сибирский листок» лише 3 червня 1901 р., № 43. Підпис: П. Грабовский. Ця стаття також не позбавлена хибних тверджень, які пояснюються раніше вказаними причинами.

...псевдо-Конисский...- Йдеться про «Историю Русов», автором якої помилково вважався білоруський архієпископ Георгій Кониський (1717-1795).

Маркевич Микола Андрійович (1804-1860) - український дворянський історик, письменник, етнограф.

Бантиш-Каменський Дмитро Миколайович (1788-1850) - російський і український дворянський історик, археограф.


Друкований текст для вичитування взято з: Павло Грабовський. Вибрані твори в 2-х томах. Київ, «Дніпро», 1985. т. 2: Статті, нариси. Оповідання. Листи.

Книга оцифрована в рамках проекту «СУСПІЛЬНЕ ОЦИФРУВАННЯ». Вичитування тексту: Дмитро Анісіч

Відмінна якість: електронний текст книги повністю відповідає друкованому оригіналу.

© Форматування і оформлення тексту: OpenBook, 2022