Черняк Евгения Петровна

г. Могилев

ВОСПОМИНАНИЯ

Мама, Александра Антоновна Лесневская, происходила из богатой семьи. Ее отец, дедушка Антон, жил в деревне Оглобля около Круглого (сейчас этой деревни нет). Все эти земли принадлежали ему. У него было 80 гектаров леса, а пахотной земли еще больше, 22 коровы, а лошадей, свиней и овец по загону еще больше. Поштучно стада никто и не считал. Работники приходили из окрестных деревень. Батрак был один, жил у него. Хоть об этом тогда говорить было не принято, мама мне это все рассказывала.

Мама рассказывала, что крестьяне уже утром, на рассвете, сидели на бревнах, ждали, когда дед выйдет, чтобы спросить: «Антон, ти есть работа?» Дед давал работу: кому сеять, кому пахать, кому скот пасти, кому лес пилить. За рабочие дни он ставил палочки, а осенью рассчитывался зерном, медом. Сам дед Антон продукты в Могилев на продажу не возил. Приезжали к нему купцы и покупали воск, мед, зерно. Молочные продукты люди сами ели, скоту скармливали.

Работников кормили очень хорошо. Каждую субботу резали 3-4 поросенка, чтобы кормить работников. Обязательно давали мясо по воскресеньям. В будние дни бабушка давала рабочим творог с молоком. В субботу и воскресенье творог был со сметаной. Однажды бабушка перепутала и в выходной вместо сметаны дала с творогом молоко, как в будние дни. Один работник попробовал, застучал ложкой и сказал: «Што, Маня, это уже беднота такая пошла, ти што, што ты такое даешь?» Бабушка, которая сама готовила еду, стала извиняться: «Выбачайте! Выбачайте!»

Дедушка получил образование, а бабушка была очень простой и неграмотной. Обычно она ходила в простой черной юбке в складку, босиком. Правда, на фотографии на ней кружевной платок, сразу видно, что не из бедных.

Дед остался в деревне, когда началась коллективизация. Он уже немощный был, дом у него не забрали. Дома рассказывали, что он все свое хозяйство сдал в колхоз. За это в колхозе ему назначили литр молока ежедневно. Вроде бы, даже в газете статья тогда про это была: «Берите пример с Лесневского».

После смерти деда мама забрала бабушку в Могилев, та была уже слабенькой. Дети все разъехались. Многие сыновья уехали в Ленинград. Часть из них были образованными, часть – зажиточными, состоятельными людьми. Но они не были помещиками. Бабушка умерла в 1937 году.

Сама я деда и бабку уже не помню, знаю их только по рассказам. Но в дедовом доме я была во время войны. Хата, где жили бабка и дед, была низкой, обыкновенной «двухстенкой». В одной половине рабочая часть – там ели, сидели, вторая часть – светлая, более богатая и чистая, там жили.

Во время Первой мировой войны две девушки-беженки из Лиды остановились в деревне деда. Тогда еще и их дети жили в деревне. Михаил Антонович Лесневский, брат мамы, влюбился в одну из этих полячек-беженок. Она преподавала католикам Закон Божий в начальной школе. Дядя Миша окончил гимназию № 3 в Могилеве. Потом учился в Киевском экономическом институте. Сохранился даже документ с ценой за лекции (уже после войны я работала в этой же самой гимназии и даже не знала, что он именно там учился). Когда немцы отступили, полька вернулась домой, а он вскорости поехал вслед за ней. Тут подписали мирный договор, и Михаил оказался в другом государстве. Дома о Мише говорили тихонько. Он был за границей, и потому об этом нужно было молчать. Тогда, если семья имела родственников за границей, – это была ненадежная семья. Мы ничего не знали о Мише.

Мама вышла замуж. Папа, Петр Максимович, 1895 г. р., был родом из Могилева. Он происходил из бедной семьи мещанского сословия: дед его был сапожником, отец – извозчиком. Семья была хорошей, верующей, примерной. В семье было четверо детей: два брата и две сестры. Отец учился в приходской школе, он был одним из лучших учеников, отличником. Когда он оканчивал школу, его мать вызвали в школу и попросили найти средства, чтобы их сын Петр смог продолжить обучение. Дед тогда уже умер. Пошли работать его брат, сестра, и отец выучился, получил звание младшего чиновника. В армии он был писарем, у него был очень хороший почерк.

До революции папа работал в какой-то конторе. После революции он все время работал бухгалтером: в организации «Заготзерно», на только что открывшемся авторемонтном заводе, в водном транспорте (в конторе около моста, которая была прямо в списанном катере).

До войны мама не работала. В семье было двое детей: я, 1931 г. р. и Владимир, 1925 г. р.

Сначала семья жила в доме пожилой родственницы, которая собиралась завещать им свою халупку в районе Мышаковки. Потом мамина тетя, у которой было три дома, уговорила маму переехать в один из ее домов в район, где теперь гостиница «Могилев». Она продала два дома, а продавать сразу третий побоялась. Через какое-то время тетя вернулась и сказала, что хочет продать и третий дом. Нашей семье деваться было некуда, сами дом мы купить не смогли. Тогда тетя купила нам другой дом на Дебре. Дом оказался неудобным. Стоял он на горке, тяжело было воду носить, трудно зимой подниматься. Дом продувался и промерзал. Но деньги за дом родители должны были возвращать тете по драконовским правилам. Если только пропустят день выплаты – растет пеня. Отец не мог позволить себе купить мне даже «кухон», булочку, которую я всегда просила. На все мои просьбы был ответ: «Ты же знаешь, нам надо за дом платить». У нас было несколько кур и коза, которую мы с братом пасли. Мама еще до войны заболела, ей нужна была диета, молоко.

Я училась в школе №5, которая находилась на территории нынешнего завода «Строммашина». Потом двухэтажное здание нашей школы было разрушено. Там я окончила два класса. Однажды в школе фотографировали ребят, у которых были только одни «пятерки», а у меня, хоть я была все время отличницей, оказалась одна текущая «четверка». Я пришла домой вся заплаканная. Мама испугалась, что меня побили мальчишки. Ругала меня, говорила, что некрасиво было просить то, что тебе не положено. В доме висели на стене две моих похвальных грамоты и семь грамот брата.

Самой популярной игрой и до войны, и во время войны у нас была игра в «Пикера». В нее играли и девочки, и мальчики. Ставили железную банку, палками ее сбивали и быстро разбегались. Ведущий должен был быстро поставить банку и кого-то палкой уколоть. Тогда тот, кого укололи, становился ведущим – пикером.

До войны мама готовила и первое, и второе. Это не во всех семьях было принято. Я суп не любила, а во время войны все полюбила. Даже корочки.

Очень хорошо запомнилась оборона Могилева. У отца была врожденная экзема, поэтому он был непризывной. Но его оставили по линии ПВХО дежурить на здании Дома Труда (сейчас городской центр культуры, напротив ЦУМа). Ему выдали каску, противогаз и в случае попадания зажигательной бомбы он должен был ее потушить. Их заранее этому учили. Каждую ночь, пока обороняли город, отец ходил на дежурства. Об эвакуации не думали. Никто из соседей не эвакуировался.

Почти месяц снаряды летели через наш дом в сторону вокзала. Во время обстрела мы лежали в окопе, который папа выкопал в начале войны. К счастью, ни одного попадания не было. Во время затишья заходили домой. Большой был патриотизм у людей.

Однажды утром мы сидели в окопе и услышали голоса. Чужая речь. Мы вышли во двор. Увидели троих солдат, которые вошли к нам во двор с большими железными бляхами и автоматами наперевес:

– Юде? Юде?

– Нету, нету.

– Коммунист?

– Нету, нету.

– Матка, яйка, шпэк!

Мы ни слова не знали тогда еще по-немецки, но все поняли. Мама вынесла два яйца, сказала, что «шпэка» не было.

Отца немцы увели, тогда забирали всех мужчин. Их отвели в сторону деревни Княжицы (Ермоловичи. – Ред.). Там их продержали на поле под охраной всего нескольких немцев примерно две недели. Выискивали евреев и коммунистов, чтобы убить. Не кормили. Папа говорил, что они пили воду в ямках из-под копыт скота. Отец вернулся худой-худой.

Мы, дети, смутно представляли, что такое война, хотя очень быстро стали различать самолеты по гулу: советский или немецкий, разведчик или бомбардировщик. Каждый вечер ложились спать тепло одетыми, чтобы успеть убежать в окоп, если начнутся бомбежки.

Но самый сильный страх мы пережили во время бомбежки советской авиации в конце мая 1943 года. Итоги этой бомбежки были очень плачевными для города. Я никогда не рассказывала об этом, трудно объяснить это тому, кто это не пережил. Самолеты летели тройками. Бомбили два с половиной часа. Полностью разбомбили многие частные районы, людей погибло много. После войны я слушала летчика из Бобруйска, который участвовал в этой бомбардировке. Летчик тогда рассказывал, что их забросили в город, чтобы они сделали план бомбежки. Они сидели около моста. Весь город они разбили на квадраты и бомбили по квадратам. И так бомбили!.. Не знаю, что бы я ему сделала, если бы могла. Если есть Бог, то за такое планирование бомбежки эти летчики должны быть в аду.

«Дом 90» на Первомайской, где жили немцы, не бомбили. Мы туда бегали менять яйца на кусочки хлеба, что остались с обеда. Некоторые кричали: «Вон отсюда!», а с некоторыми еще поторговаться можно было. Мы бегали по городу, просили у немцев еды. Всегда были голодными. Иногда, если хороший немец, может и конфету дать. Но многие кричали: «Вон!», и мы вжимали головы и убегали.

Открыли школы. Я пошла в школу № 16. Учительница раздала нам бумажки, учебники, развела клей, и мы сидели и заклеивали портреты вождей, стихи о Сталине. Не помню, чтобы мы что-то учили, писали. Класс был заполнен на треть. Примерно через месяц нам сказали, что занятий больше не будет. В школе будет размещаться немецкий госпиталь. Немецких госпиталей вообще было много в городе. В машиностроительном институте тоже был госпиталь. Потом во время войны я занималась дома с учительницей.

Я видела, как немцы вывесили объявление, что на площади будут повешены партизаны. Вся площадь была забита людьми. Мы, дети, пробиться туда не могли. Поэтому залезли на кирпичные развалины и оттуда смотрели. Баловались, лазили, не понимали, что происходило. Я запомнила пару лошадей, на которых ездили по кругу полицейские. Три виселицы с помостом. Их построили заранее. Снизу от моста приехал грузовик. На грузовике стояло три человека. Всадники освободили для него дорогу. Партизаны почему-то были одеты в теплую зимнюю одежду. На ногах были не то бурки, не то валенки. Машина задом подъехала к виселице. На мужчин набросили петли. Потом машины отъехали. Я отвернулась, когда третий упал. Только тогда мы поняли, что это убийство, это смерть. Двое висели долго, а третий потом лежал на земле. Немцы, полицейские что-то говорили. Потом машину снова подогнали под виселицу и того, кто упал, повесили еще раз. Машина отошла, он опять упал. Когда третий раз его вешали, площадь гудела, кричала, возмущалась: «Сволочи! Негодяи!» Кричать было безопасно, потому что немцев и полицейских немного, а народу целая толпа.

Потом родители рассказали, что есть такое неписанное международное правило, что даже если после первого повешения веревка оборвалась, и тело упало, это значит, человеку покровительствует Бог, дает ему шанс на жизнь. В третий раз веревка оборвалась снова, но упал уже труп. После этого мама потом запрещала идти мне в город.

Во время войны мама очень болела. У нее был камень в печени. Маму то выпишут, то снова кладут в больницу. Но лечение было только стрептоцидом, и его покупали сами.

Мама тогда лежала в больнице и контроля за мной, как раньше, не было. Все время очень хотелось есть, так мы с подружкой ходили на Быховский базар хоть посмотреть на еду. А на рынке продавали и бабку, и тушеную картошку.

Однажды, когда мы возвращались с рынка и только поднялись к театру, кто-то внизу на Дубровенке стал кричать: «Ой, ой! Полицаи, полицаи!».

Возле еврейского дома стояла машина-«воронок». Я не помню, были ли там немцы, но полицейских в черной форме и с повязками запомнила хорошо. Я видела, как они повели в эту машину женщин, детей, а мужчина-еврей бросился бежать под гору, полицейский в него целился. Мы с подружкой притопывали и кричали: «Быстрей, быстрей!» Рядом другие люди стояли и тоже что-то кричали. Полицейский выстрелил, и мужчина сразу покатился вниз с горы. Тогда я впервые смерть и увидела. Для меня это было такое потрясение, что я стала ночью пачкать постель. Чтобы я успокоилась, мама давала мне пить какую-то траву.

Тогда еще не понимали, что всех евреев убивают. Родители обсуждали с соседями то, что я видела, и очень возмущались: «Ну, заберите, если надо, но зачем убивать?» – говорили они.

Видела, как вели группу евреев со звездами на одежде по улице Первомайской или Ленинской в сторону Луполово.

В другой раз мы бегали и играли внизу на Дебре возле спуска у Дома Советов. Мы увидели, как сверху бежит мужчина. Он побежал направо вдоль реки. На расстоянии метров 50 вслед за ним несется полицейский. Мы, дети, бросились вслед. Добежали до горы под старым зданием школы № 9 и увидели, что полицейский, уже не спеша, выходит из дома с открытой калиткой. У калитки плакала женщина. Мы спросили у нее, где тот мужчина, что бежал. Женщина ответила, что он у нее в погребе. Полицейский его там убил. Это был еврей.

В первое время, когда еще у нас была картошка, мы с мамой рано утром пошли к Дому Советов. Там было уже много людей. Все откуда-то знали, что будут вести пленных. Мама несла кулек с вареными клубнями. Пленные тянули руки, а женщины давали им в руки еду. Нас никто не гонял. Охрана была не очень плотная. По-моему, их немцы вели.

В ноябре я даже ходила в Кадино перекапывать замерзшую картошку лопаткой. Надо было ее принести, быстренько почистить и сварить, до того, как она разморозится и почернеет. Брат пошел учиться на жестянщика, клепал печки к трубам. Но он ничего не зарабатывал, чтобы зарабатывать, надо было иметь материал, а жести не было.

Отец недолго работал учетчиком молока в каком-то небольшом здании на спуске напротив театра. Там иногда можно было выписать молока, кожу коров (мы ее обсмаливали и варили с картошкой или чем-то) и этим поддерживаться. Хлеба нам полагалось 100 граммов в день. Хлеб был колючим, обсыпанным шелухой гречки и овса, наверное, чтобы форму держал.

Соседка рассказывала, что немец давал ей конфеты. Но вообще к нам на Дебрю немцы не спускались.

Когда в 1943 году наши заключенные сбежали из тюрьмы гестапо, подпоив охранников, один из беглецов прибежал к нам. Все женщины-старухи кормили его. Приносили картошку, хлеб. Это был истощенный молодой человек. Одна из соседок все просила не давать ему много еды, потому что от этого может быть заворот кишок, а другая соседка вынесла даже котлетку. Позже вторую соседку вместе с дочерью, матерью и племянником расстреляли немцы. Дочь работала в госпитале и вынесла ножницы, бинты. Немцы считали, что раз вынесла, значит связана с партизанами. Второй племянник Рома ушел в партизаны и умер от тифа сразу после освобождения.

Моя тетя рассказывала, что ее муж дружил с музыкантом Мысовым. Они семьями собирались дома, играли на фисгармонии, скрипке, разбирали музыку, подписывали ноты. Мысов был русским, а его жена – еврейкой. Когда тетя была в гостях, приехала машина-«ворон» за его женой и дочками. Мысов не давал их забрать, отшвыривал полицейского, дрался, уцепился за борт машины. Полицейские так обозлились, что сказали: «Хочешь с ними? Иди!». Подхватили его вдвоем и втащили в машину. Расстреляли их всех вместе. Сумел спастись только сын, которого дома не было. Он ушел в партизаны.

Одна из сестер отца вышла замуж за музыканта Грайко Федора Максимовича, который в Гродно преподавал в семинарии духовную музыку. Во время войны Федор Грайко работал регентом в Трехсвятительской церкви. В 1943 году он внезапно умер.

Во время войны страх заставил верить всех. Потом из нас это выветрилось, но тогда мне это нравилось. Я во время войны ходила слушать в церковь хор. Мать научила читать молитвы.

Я была свидетелем наводнения на реке Дубровенке в Могилеве в 1942 году. Шли мы с двумя подругами с рынка, только поднялись к театру, видим – снизу от реки бегут люди. Слышен крик. И мы побежали. Пока добежали, волна уже поднялась, но потом схлынула. Мы, не подумав, что она может повториться, спустились вниз. Трупов, конечно, не было. Их снесло вниз. Но и многих домов уже не было. Последний кирпичный дом налево – баня, ее полностью не снесло. Мы заглянули в окна моечной. Шайки были доверху засыпаны песком.

Женщины голосили, плакали, искали погибших. Они рассказывали, какая огромная шла волна. Бывшие еврейские дома, у которых низ был кирпичный, а верх деревянный, срезало водой. Кирпичные кладки оставались, а окон и дверей не осталось. Виднелся один деревянный дом, который был снесен с фундамента. Он стоял боком. Я хорошо запомнила, что женщины рассказывали о том, что, когда волна неслась, она абсолютно все сметала на пути. Деревянные дома короткое время плыли по реке. Некоторые люди залезли на чердак. Оттуда дети, взрослые кричали: «Помогите!» Потом этот дом переворачивался, и все. Дом исчезал в воде.

Шкловский базар был полон водой. Люди кормились с базара, там было очень много народу. Наверное, в тот день тысячи людей погибли, всех снесло в Днепр.

Первое, что на моей памяти сделали немцы, когда готовились к обороне – повесили в Подниколье объявление о том, что район надо освободить в связи с тем, что там будут строиться оборонительные сооружения. Подниколье – это был район города, застроенный деревянными домами с черноземной землей. Там под горой жили две двоюродные сестры отца. Они с вещами переехали к нам в дом.

Я лично видела, как этот район поджигали. Полицейский подходил с палкой, на которой что-то намотано, окунал палку в ведро с горючей жидкостью. Палкой раз-раз, – смазывал дом по углам. Второй полицейский что-то бросал на углы. Дом вспыхивал, как факел. Мы видели через окна, что в домах оставались вещи, пианино. Люди не могли забрать их с собой. Долго горело Подниколье. Сгорел и дом наших родственников. Мы смотрели на пожар сверху от городской больницы. Сгорело все, кроме монастыря. Те, у кого были родственники, переходили к ним. Куда девались остальные, не знаю. Разное говорили: уходили в деревни, забирали в концлагеря, угоняли в Германию.

Потом то же самое произошло с районом Луполово. Там тоже было объявление. Брат моего отца, который жил на Луполово, тоже переехал к нам. На Луполово сожгли только ближнюю часть к Днепру, ту, где теперь улица Гагарина. Дом дяди тоже сожгли.

В конце декабря 1943 г. такое же объявление о выселении повесили и у нас на Дебре. В нашем доме было уже 7 человек на 3 маленькие холодные комнатки. Выселяться нам было некуда, дров не было. Мама была совсем больная. К нам пришел какой-то мужчина и сказал, что на следующий день нас уже не должно быть в этом доме. «Можете идти на вокзал. Там стоит поезд. Вас развезут по районам». Мы решили, что деревня – это все-таки надежней. Там хоть картошина какая найдется.

Мы загрузились в чьи-то сани с лошадью, взяли постель, какие-то необходимые вещи и сели в старые, дырявые деревянные вагоны. Мужчины еще забивали дырки в полу и стенах какой-то фанерой. Полный поезд бездомных людей везли через всю Беларусь. Долго стояли, пропускали военные эшелоны. Голодали.

Приехали в Литву, в Алитус, и тут все забеспокоились. Помню эти разговоры взрослых, волнения. Люди уже говорили, что в Алитусе отбирают тех, кто годен, в Германию, а остальных куда-нибудь сплавляют. Если есть молодые, то, когда поезд медленно-медленно будет подъезжать к лагерю, можно будет спрыгнуть и убежать. Мой брат и еще трое парней так и сделали. А меня, маму и отца завезли в лагерь. У мамы была карточка, что больная. Отцу кто-то посоветовал натереть глаза луком, потому что немцы очень боятся трахомы. Глаза у папы стали очень красные. Теперь я думаю, что это было очень глупо, потому что, если бы был врач, он бы сразу распознал обман, а за обман могли и расстрелять.

Я видела бараки с маленькими окнами. Лагерная сортировка располагалась прямо в одноэтажном здании бывшей конюшни. Там были арки для лошадей и типичная планировка. Рабочую силу, подходящую для Германии, отправляли в одну загородку, детей – в другую. Дети так плакали! Особенно запомнился истошный крик мальчика: «Мама!» На сортировке был немецкий врач и русская женщина, наверное, тоже врач. К немцу-врачу подошел какой-то другой немец, и он отвлекся как раз в тот момент, когда проходил отец. Женщина сморщила лицо и сказала папе: «Быстренько проходите!» Может, она была человечной. Папа прошел. Мама показала свои документы. Ей было только 45 лет, но она была очень больна.

Нас всех отправили в третью сторону, не к детям и не к тем, что должны были отправиться в Германию. Мы долго ехали и приехали в местечко Пограбец. Нас там просто выгрузили из вагонов и сказали: «Идите, устраивайтесь!» Не очень-то хотели литовцы нас принимать, но их заставили. Староста поселил нас в дом к глухонемому, который жил вдвоем с дочкой. Там были антисанитарные условия, и клопы, и блохи. От хозяев мы заразились какими-то чирьями. Я помню гнойники, нарывы были у меня, как погоны. Это было очень болезненно. Потом нас пожалела и взяла к себе в дом какая-то одинокая литовка.

Отец и брат пошли работать грузчиками в организацию, где принимали собранные крестьянами лекарственные травы. Травы надо было грузить на склад и в поезда.

В 1944 году нас освободили. Вошли солдаты тихо. Не было ни одного выстрела. Просто на улице появились советские танки. Наши давали им цветы, а литовцы и поляки сразу пошли в банды. Они знали, что такое колхоз и не хотели советской власти.

Я пошла в школу, в 4 класс. Школа там была только начальная. Отец пошел работать главным бухгалтером в «Заготзерно». Брата вызвали и предложили поступить в милицию. Владимир согласился. И два его друга, Володя Ткачев и еще один, тоже согласились. Лучше бы в армию пошли. Маме из Могилева кто-то написал, что мамин брат Миша живет в Лиде. Мама съездила в Лиду. Брат уговаривал переехать к нему. Но отца и моего брата переехать не отпускали. Отцу предлагали стать главным бухгалтером в головной организации в Вильнюсе, чтобы дети могли учиться. Отец не согласился. В конце концов, мы оттуда убежали. Чтобы попасть в Лиду, брат написал, что хочет учиться на учителя. В Лиде из профессиональных учебных заведений, вроде бы, был только один педтехникум.

Отец сделал в своей кассе «ажур», т.е. подбил копейка к копейке. Он оставил очередное заявление, договорился со своими коллегами и уехал. Брат оставил заявление, что уехал поступать в педтехникум. Он сдал экзамены экстерном и поступил на учителя. Отца никто и не искал, а брата искали. Когда Владимир был на занятиях (в Лиде), пришел сотрудник КГБ в техникум и проверил, действительно ли он там занимается. Так мы остались в Лиде.

В Могилев вернулись в 1952 году.

ФОТО

Черняк Евгения Петровна

Антон Лесневский, дед Евгении Черняк, с дочерьми Александрой и Юлией, Могилевская губерния, 1910-е гг.

Мария Лесневская, бабушка Евгении Черняк, Могилев, 1930-е гг.

Петр Максимович Черняк, отец Евгении Черняк, 1914 г.

Женя Черняк, Могилев, 1932 г.

Володя Черняк, брат Евгении Черняк, 1953 г.

Могилевские юноши, играющие в лапту. Фото конца 1940-х гг. из семейного альбома Евгении Черняк