ВОСПОМИНАНИЯ
Родилась я в местечке Рыжковичи в 1928 г. (по документам – 1930 г. р.). У нас в семье было 10 детей. Трое умерли маленькими еще до войны. Я в семье пятая, говорили «пятая – проклятая».
Старший брат, Андрей, 1920 г. р., в 1938 г. уехал на Дальний Восток по мобилизации. Уехал, чтобы получить паспорт. Тогда колхозники не имели паспортов. Во время Отечественной войны он воевал с басурманами в Японии. Второй брат, Захар, 1922 г.р., был летчиком. Чтобы поступить в Могилевское летное училище (школа ОСОАВИАХИМ по подготовке пилотов для гражданской авиации и Красной Армии. – Ред.), он подделал документы и стал на 2 года старше. В мае 1941 года Захар училище окончил и его отправили в Ейск на Азовском море.
Во время войны дома было пятеро детей, мама Анастасия, 1895 г. р., и папа Федор, 1890 г. р. Младше меня был и брат Миша, 1935 г. р., сестра Нина, 1929 г. р. Папа болел. Заболел он еще до войны. У него была язва желудка, которая после войны в рак перешла. Мама занималась хозяйством.
Батька мой хорошо говорил по-еврейски. Приходил к евреям на праздники, его как своего принимали, и меня брал на плечи. Помню, как все вокруг стола, накрытого скатертью, сидели, на головы у мужчин что-то накинуто, а на столе перед каждым курица. И батька как все: у него на голове накинуто и на столе перед ним курица, его не отделяли. Шинки у них были. Горелку продавали. Есть гроши – покупай, нет – в долг бери. В день, когда началась война, я нянчила маленькую сестренку Зину. Перекинула малышку через плечо и пошла к деду. Только перешла через дорогу, как начали ехать из Шклова в Могилев грузовые машины с низкими бортами, в которых стояли, тесно прижавшись, призванные в армию солдаты с винтовками. Я стояла на краю дороги и смотрела на них. С последней или предпоследней машины немолодой солдат бросил мне жменю конфет «Ласточка» в блестящих синеньких обертках и сказал: «Сестричка, ешь сладкое, чтобы тебе это тяжелое время сладко прошло». Собрала я конфеты, села на камень и заплакала от страха.
Я не очень понимала, что происходит. Нас ничему не учили. Старые люди с палками говорили: «Грамоть не дает гамать», т. е. грамота не дает еды. Плуг, борона, поле, огород – вот что надо знать. Меньше знаешь – спокойней жить.
Стали у нас в деревне кто окопы рыть, кто блиндажи. Батьку с другими мужиками отправили рыть блиндажи. Начали греметь бомбежки.
За нашим домом было болото. Когда-то колхозный бык, сорвавшийся с привязи, утонул в трясине за нашим домом. Дома строили на сваях. Чтобы отводить воду от домов и огородов, вырыли большую канаву. Отец вырыл в большой старой канаве недалеко от болота окоп. У нас был большой двор, выложенный красным кирпичом, добротный дом с хозяйственными постройками, отдельные летние комнаты-беседки без окон во дворе. Все это осталось от помещика. Отец одну такую беседку разобрал и сделал блиндаж. Но потом все же решил отвезти нас всех в деревню Старая Водва. В этой деревне жил папин не родной, кровный брат. Батя служил 25 лет в царской армии вместе с двумя земляками-братьями Ильей и Романом (один брат жил после армии в Водве, другой – в Новоселках). Там они побратались и потом всю жизнь друг другу помогали и поддерживали.
В Водву мы поехали на коне пережидать войну, но и туда пришла война. Ехать было недалеко, 14 километров. Сделали там небольшой ров, пережидали, от пуль прятались. Тихо было, жарко. Маленький шестилетний Миша в трусиках и красной майке выскочил на улицу, на горку. Тут на дороге показались танки. Танкисты были одеты в советскую форму, с красными флагами, танки обмотаны красной тканью, как гробы на похоронах.
– Слава Богу, наши!
Я хотела перебежать дорогу забрать Мишу. Танк остановился, вышел солдат, взял Мишу и перевел его. Но когда солдат заговорил, мы сразу поняли, что это был немец. Говорил он по-русски, но очень плохо: «Сталин – капут, а Гитлер – гут!» За танками шла пехота.
Сверху по танкам начали стрелять советские солдаты. Мы кинулись в свою ямку, просто летели один на другого. У сестры около самого уха пуля просвистела. Немцы проехали дальше на Шклов. Наши бедные солдаты лежали мертвые по всей улице. Дворы, огороды были огорожены колючей проволокой, солдаты пытались под нее подлезть и там их прямо и постреляли. Деревенские мужики вытянули тела из-под проволоки и похоронили около церкви.
Отец собрал все солдатские документы, спрятал, и после войны разослал их родственникам. Помню, что это были сибиряки.
Мы вернулись в Рыжковичи. Вся наша улица сгорела. Спалили свои, соседская молодежь, ярые комсомольцы. Хотели, чтобы врагам не досталось. Они во время затишья бегали, палили наши хаты. Их тоже дома пострадали.
Рассказывали, как комсомольцы кидали бутылки в нашу хату, а хата все никак не зажигалась. Тогда они разорвали солому под крышей и туда подсадили бутылку с чем-то горючим.
А наша хата была не простая. Соседка Кривельская ее «святой» называла, потому что у нас дома хранилось очень много церковной утвари. Весь чердак был ящиками заставлен. Мамин отец все, что было в церкви возле кладбища, что в 1934 году разобрали, перевез к себе домой.
Некоторые иконы раздавал тем, кто брал. Книги дед и мама читали. Все, что было в доме, все иконы в золотистых окладах, старинные книги от начала веков, утварь из церкви, позолоченные и посеребренные сундуки, много посуды – все сгорело. Говорили, что горела хата не огнем, а кровью. Прямо вверх пламя столбом стояло, а стрелы от него отрывались и летели в сторону домов поджигателей. Соседний, «невинный», дом тоже загорелся. Сосед, дед Кузьма Кривельский, остался в своем склепе (сарае) и задохнулся во время пожара.
И что вы думаете, те семьи, что дом поджигали, уже стерлись, как сено в погоду. Даже внуки их все поумирали, ни у кого жизни не было: то их скривило, то сломало.
Мы поехали в другой конец Рыжковичей, подальше от Шклова. Евреев в Рыжковичах уже не было. В большом доме уже жило три семьи погорельцев. Там была пустая хата Шлемки (сын Шлемки Эля был на фронте, а родителей не было, то ли уехали, то ли уже немцы угнали). Это было еще летом, наверное, в июне-июле. Через несколько дней обнаружили, что стоит пустая хата наших дальних родственников, уехавших в беженцы. Туда мы и перебрались.
Всех евреев из Шклова, Староселья, Рыжковичей собирали в церкви. Людей выпускали, а они ходили по хатам просили что-то поесть.
Немцы пригнали 14 молодых еврейских хлопцев. Высокие, молодые, красивые, головы кудристые, стояли недалеко от нашей хаты. А мы все прятались, смотрели. Потом полицаи, немцы поставили по два человека и повели. Я и подруга взяли коров на поводок и пошли вслед за ними на выезд. Мы привязали коров в кустики, а сами подглядываем. Недалеко там, справа от дороги, напротив кладбища, была ямка от снаряда. Поставили их вокруг ямки и стояли они тихенько и смирно в окружении мужчин с автоматами. Я себе удивляюсь, неужели такие были непонятливые или от страха забитые, или им что сказали, но никто не побежал. Хоть бы попробовали сбежать через ровок! Расстреляли их из пулемета. Немного землей головы присыпали, а ноги торчать остались. Потом наши их закопали, а после войны евреи перезахоронили на кладбище или нет, даже не знаю.
Потом через какое-то время всех остальных собрали, поставили в шеренги. Немцы и полицаи погнали их с автоматами, с собаками на расстрел. Я сама это видела. Расстреливали на Заречье. Кого убивали, кого живым кидали. Там было чистое поле, на обрыве. Там никто не смог спастись. Их после войны перезахоронили.
Во время войны ужас как жили. Батька болел, работать не мог, сестра, 1924 г. р., все время пряталась, чтобы в Германию не угнали.
У нас был свой конь. Нас гоняли в наряды с лошадьми. Ночью поднимали, вечером. Обычно я ездила. Зимой батька запрягал коня, я надевала папин тулуп, армяк, садилась и ехала. Возили немцев, полицаев.
В Корзунах нашего коня убили. Это было так. Приказали собраться и ехать за молодежью в Корзуны. С моим батькой еще с довоенных времен дружил поляк Захар Соколов (или Соколовский). Захар до войны приехал с женой из Польши, в 20-х годах. Когда немцы пришли, он пошел в полицаи. Потом мы узнали, что он имел связь с партизанами. Захар от партизан знал, что там должен был быть бой. Он сказал мне завернуться в платок и сказать, что у меня тиф. Меня отпустили, и кто-то другой на нашей лошади поехал. Там нашего коня убили и взамен дали большого сивого коня-тяжеловеса. Этот конь бегать не мог, а мог только большие грузы перетаскивать, хоть тонну шагом перетащит. Батька все время работал, строгал, они это видели и помогли ему получить «аусвайс». Батька смог всюду ездить и его никто не проверял. Так он стал связным, но никто про это не знал, кроме Захара. Партизаны предложили отцу обменять его тяжеловоза на своего коня. Конь Каштан был весь израненный, но очень благородный, умный, все понимал. Я его выходила. Каштан был настоящим выездным военным конем.
Меня, маленькую, не трогали. Однажды мама пошла на рынок в Шклов, забыла «аусвайс» и попала в облаву. Ее задержали. Кто-то из наших знакомых рассказал. Я бегом пробежала всю дорогу, через все посты, даже между ног немца пробежала, кричала, что вот мамин документ. Маму отпустили.
Однажды объявили, что надо ехать в Уланово, чтобы забрать и отвести молодежь для отправки в Германию. Приехали мы в Уланово, когда только начало рассветать. Подъехали к крайней хате. Потом я узнала, что там жил староста. Немцы и полицейские убежали, а я подвела Каштана с телегой к сараю, чтобы под стрехой спрятаться от ветра. Там было место, куда снега не намело.
Из хаты шел такой запах свежего хлеба. Такой запах! Мы уже давным-давно хлеба не видали. Ели только бураки и гнилую бульбу. Меня от голода стало тошнить, мутить. Очень хотелось пить. Я стала есть и есть снег, но не помогало, очень хотелось воды. Я зашла в хату. Во всю длину большущей комнаты тянулся деревянный длинный стол. На столе в два этажа стояли горлачи с выпивкой, на втором ярусе, на досках еда, закуска, окороки и хлеб с пеклеванной корочкой и своим сильным запахом.
Я никогда ничего чужого не брала, и взять без спросу не могла, даже яблока в саду.
Я просила: «Бабушка, дайте воды напиться, хоть трошки!» Стала хозяйка на меня ворчать, но воды медной кружкой зачерпнула и дала. Я с детства меди не переношу, плохо мне от нее, глотнула я, и стало мне еще хуже. Прислонилась к стенке. Тогда женщина оторвала маленький кусочек от корочки хлеба, дала мне: на! и вытолкала за плечи.
Вышла к сараю, а тут пули свистят, взрывы: завязался бой, немцы с партизанами воюют. Мой Каштан был военной лошадью, в боях бывал, пополз он на коленках в сарай и я за ним. Врылся Каштан в сено, ухом поводит и тихонько мне бухтит, вроде как успокаивает: «Не бойся». Когда стало потише, конь встрепенулся, послушал, встал, подал мне знак, чтобы я запрыгнула в сани. Ровно-ровно он вышел на дорогу и по полю вышел на дорогу домой.
Только выехали с дороги на Тросенку, увидела, что тянутся немцы, тащатся полицаи, некоторые раненые. Завалились они на мои санки и командуют: «Гони». Каштан все мог простить женщине в санках, но если женщины нет, а его ударит кто пугой, мог разнести и колеса, и санки. Бока помнет, а сам целым останется. Один немец сел с автоматом ко мне на розвальни и командует: «Гони!» Я сказала, что людей много, коню тяжко. Тогда немец своим автоматом ткнул Каштану в правую ногу. Каштан спокойно поднял ногу и так мотанул, лягнул немца, что тот откатился вместе с автоматом. Немец закричал, схватился за автомат. Те, что на телеге сидели, схватились за свои автоматы, на немца направили, чтобы он в коня не стрелял. Конь пошел с горы полным шагом, и мы быстро приехали к водокачке.
Батька был хорошим бондарем. Он делал бочки, цебры, ведра, ящики, сальники и возил их на коне продавать по деревням. Жить-то надо было. Немцы отобрали все, что было. Отца, благодаря «аусвайсу», никто не досматривал. Про то, что он был связным, до меня дошло только после войны. Когда батька приезжал, он мне в кулак давал маленькую бумажку и говорил, чтобы я «бежала на одной ноге» к маминой двоюродной сестре Марине, у которой жили «народники» – наши солдаты, которые у немцев служили в так называемой «Народной армии». Я незаметно садилась там, на коридоре, у стенки. Тетка мне вынесет что-то поесть. Подходит мужчина, что-нибудь говорит, а я ему незаметно записочку передавала в руку. Однажды ночью все они, больше 10 человек, ушли в партизаны. Потом, после войны приходил какой-то пожилой мужчина к отцу и говорил: «Ты, дед Федька, нам крепко помог».
Когда батька возил бочки на Черноручье, за Днепр переезжать было нельзя – чтобы ехать за линию, надо было иметь в руках немецкий «аусвайс». У нас в большом зале жили два немца, спокойные, хорошие. Правда, однажды к ним кот заскочил. Это был какой-то необыкновенно ловкий кот. Он умудрялся открывать сальник (ящик для хранения сала) и таскать оттуда сало. Немцы сказали утопить его в Днепре с камнем на шее. Засунул батька кота в мешок и бросил в Днепр.
В 1942 или 1943 году Ершов, главный полицейский начальник Шклова, бывший до войны известным городским пьяницей, собрал всех наилучших коней и устроил гонки со Шклова на Фащевку и назад. Наш Каштан пришел первым, и Ершов его забрал себе. Батька знал Ершова еще до войны, пили вместе. Еще в начале войны, когда нас из-за того, что мы оказались в доме судьи-коммуниста (доме уехавшей родственницы), хотели расстрелять как коммунистов, Ершов за нас заступился.
Когда этот полицай проезжал на Каштане мимо нашего дома, Каштан все время останавливался, топтался на месте, танцевал, не хотел уходить, меня высматривал. Ершов сказал, что если я попадусь ему на глаза, он меня пристрелит. Но мне все равно хотелось на коня посмотреть, хотя бы из-за окна, из-за угла. Если конь меня замечал, то от хаты не отходил. Однажды я шла от соседки и не заметила, как Ершов на Каштане проезжал. Каштаник меня заметил и сразу свернул к нам. Ершов выхватил пистолет. Застрелил бы, не сомневаюсь, но я бегом влетела во двор и спряталась в щель пустого сухого дерева, что у нас во дворе росло.
Вместо Каштана дали маленького, черного, умного, но злого коня, который никого к себе не подпускал, кроме отца и меня. Мы его Тигром звали. Никто из мужиков на спор не мог его распутать и привезти домой. Тигр становился на задние ноги и на людей кидался. Но нас, своих хозяев, не трогал.
Как-то нас всех заставили идти на работы в Шклов. Анюта повезла бревна на этом Тигре. А мы из церкви носили доски. Немец, надзирающий за работами, ударил тросточкой бок коня, чтобы тот шел быстрее: «Шнель!» Конь рванулся и сам упал в Днепр, и немца в воду скинул. Аня вожжи не удержала, выпустила их и убежала, чтобы ее не побили.
А другой немец ударил меня по локтю: «Русская шваль!» Больно было, а уйти нельзя. Отправили копать окопы. Пришлось одной рукой землю копать. В яме наткнулись на большой камень. Вытащить его не смогли. Немцы его подорвали взрывчаткой, и осколком случайно поранило одну девчонку. Повезли ее на перевязку в лазарет, а нас уже после этого домой отпустили. Тигр тогда сбросил хомут, выбрался из воды и прибежал домой. Потом он тоже в бою погиб и нам дали еще одного коня.
Потом нас на конях погнали на Черноручье везти немцев и полицаев. Там была облава на партизан. Бой был страшный. Наших рыжковцев, которые приехали с конями, было 14 человек. Тогда много немцев и партизан погибло. Когда я увидела, как все вокруг горит, стрельбу, весь ужас, то стала потихоньку отползать. Я ползла под конями, всю дорогу до дома проползла ползком по снегу. Уже и пуль не было, а так страшно было. Все кожухи по дороге порастеряла.
Наша мама, несмотря на то, что имела много детей, на лицо была молодая. Ее хотели забрать в Германию. Весной, перед самым освобождением, прибежали жандармы и стали командовать ей, чтобы собиралась (про Аню жандармы и не знали, она все время пряталась).
Среди полицаев был один немец. В черном был, эсесовец. Он ее спас. Мы все стояли возле печки и плакали. Он пришел и спросил по-русски:
– Корова есть?
– Есть.
– Ясли есть?
– Есть.
– Ложись в ясли посреди. Наверх много-много сена. Я буду по краям штыком колоть.
Пошли в сарай. Все сделали, как немец сказал. Заранее, еще до прихода немца, сестра Анюта тоже спряталась. Она шмыгнула в лаз под сено. Пришли немцы, и «наш» немец с ними. Он видно, не из простых рядовых был, слушались его. Всех отстранил, сказал, что сам проверит. В яслях штыком вдоль стенки провел, все кругом посмотрел. «Ниц», нет никого, руками замахал. Только он, видимо, Анюту заметил. Немного позже пришел и сказал, чтобы сестра туда не пряталась, а то придет другой немец и ее штыком запорет.
А маме показал, как лицо сажей мазать, чтобы старше казаться.
Что стало с поляком Захаром, не знаю. После войны его семья у нас уже не жила.
Когда освобождали, мы сидели в окопе. Перестрелка была сверху, в нас не попадало. Сидели долго. Когда снаряды взрываться перестали, я по-тихому вышла, хотела свою подружку найти. Иду по деревне – пусто.
Зашла в ее дом. А там на кровати доски лежат. На досках – немцы. Такой пилой, что мы дрова пилили, врач раненным пилит ноги и бинтует култышки. Сбоку уже лежат отпиленные руки и ноги. С другой стороны лежат немцы с отпиленными руками, ногами. Стоят какие-то большие бутыли с желтой жидкостью. Тихо. Ни крика, ни плача, ни гвалта. На меня внимания никто не обращает.
Заходит какой-то пожилой немец в белом халате. Смотрит на меня: «Ты?»
Я сказала: «Пан, больно».
«Нет, ему не больно». Меня прижал к себе за плечи и говорит: «Гитлер капут, а Сталин – гут!» Вывел меня и сказал, чтобы быстро домой не шла, а ползла и лежала тихенько.
Что-то сказал по-немецки и выстрелил вверх из винтовки.
Я отошла, легла и лежала долго-долго. Видела, как немцев грузили на фуры и везли на Могилев. Потом вернулась к батьке, рассказала, что видела. Батька меня за ухо схватил: «Не знаю, что с тобой делать». Мама заплакала.
Уже на второй день после освобождения нам вручили повестку о смерти брата Захара. Как сейчас это помню. Тогда подъехала машина из Могилева. Позвали: «Шарай!» Я вышла, мне дали тоненькую беленькую бумажку, я ее взяла, прочла, что извещение о смерти, и с криком побежала домой.
Захар погиб 11 января 1944 года в бою в Керчи. В том бою были сбиты 6 самолетов из семерки.
А узнали мы о том, как брат погиб, от того летчика из того седьмого самолета, который остался в живых. После войны он приехал в Шклов. Хотел остановиться в гостинице, а его не пустили. Вот еще какой-то неизвестный приехал! Позвонили в милицию. А брат Андрей тогда уже вернулся домой и работал в милиции, он и пришел в гостиницу по дороге домой. Гость поздоровался с братом по имени-отчеству и сказал, что всегда приезжал с Захаром на выходные в гости в Шклов в нашу семью, когда учился с ним в училище в Могилеве.
В день смерти брата маме приснился сон: дед, мамин отец, умерший в 1935 году в возрасте более 100 лет, прилетел вместе с Захаром на самолете в нашу деревню на грунтовку. Дед сказал: «В дом мы не пойдем. Нам нельзя. Дай ему, Захару, что-нибудь поесть». Выходит Захар в нижнем белье и стоит с дедом. Такой вот сон.
Когда брата перезахоранивали в братскую могилу на холме в Крыму, Захар маме еще раз приснился. Брат во сне просил больше не плакать о нем: «Вы целый год плакали – поливали сверху, а снизу – море мочило, и все кости мои перегнили. Теперь я высоко на горе и только маленький край моря видать. Теперь мне хорошо. Не надо плакать». Я была на его могилке на берегу моря.
Сразу же после освобождения нам дали лес и мы построили дом.
Четыре года я отработала в колхозе, орала, пахала, косила, на коне работала. Ничего не платили. 16 килограммов пустой шелухи давали за целый год. Ушла. Чтобы паспорт получить, завербовалась на шахту в Сибирь. Потом выучилась и работала мастером хлебопекарни, потом, когда из-за некачественной муки испортился хлеб, а меня хотели сделать врагом народа, ушла. Перешла в торговлю.
ФОТО
Цодова (Шарай) Франя Федоровна
Федор Леонтьевич Шарай, отец Франи, Шклов, 1936–1937 гг.
Франя Федоровна Шарай (слева) с братом отца Иваном и родственниками отца, Анатолием и Евгением, Шклов, 1935–1936 гг.
Сохранившиеся дома возле старого льнозавода, где располагалось гетто Шклова
Одно из мест расстрела евреев Шклова возле деревни Путники
Франя Шарай, Шклов, конец 1940-х гг.
Захар Шарай, 1940-е гг.
Семья Шарай. Стоит справа Франя Федоровна Шарай, Шклов, 1960-е гг.