Сын
Ты все не спишь и строй баллады
ведешь от дедовских времен
к геройству пламенной Отрады,
к полям, в которые влюблен,
в которых вросший в землю крепко
подсолнух, словно решето,
рукой приподнимает кепку
подсолнечную...
Поэт
Ну и что?
Сын
А то, что, высветляя очи
и чувства подчинив уму,
родитель мой, ты мыслишь очень
консервативно... Потому,
поверь, не соберешь в излишке
ни послезавтра, ни сейчас
ни капиталов на сберкнижке,
ни личной славы про запас!
Вот если б выкинул ты штучку
да взял бы, с чем-нибудь в связи
у той же у Отрады внучку
стиляжкою изобразил,
которая б без лишних жалоб
таким интимным шепотом
в постели где-то вопрошала б:
«Евгеньюшка! А что потом?»
И парень, помахав рукою,
в ответ бы закричал: «Привет!»
Вот если б выдумал такое, —
то ты, мой предок и поэт,
из камня смог бы славу высечь!
И тиражи твои как раз
подпрыгнули бы в сотне тысяч
и не пылились, как сейчас.
К тому ж лавсаны, как постели,
свалив на млеющий покос, —
на стуже предрассветных рос
гуртом бы девочки «твистели»
вокруг седых твоих волос.
(Поэт рассержен до предела.
Он, посинев, как купорос,
на сына смотрит обалдело.
Потом кричит.)
Поэт
Молокосос!
Слепой котенок! Мышь в овине
под прошлогоднею трухой!
Да у Отрады и в помине
нет внучки пакостной такой.
Такой беспутной и придурой
вот нет же, нет! Ну, каково?
Сын
А ты, отец, ее придумай!
Поэт
А для чего?
Сын
А для того,
чтоб с радости, а может, с горя
в статейке, как придет страда,
какой-нибудь Агав Григорич
тебя б восславил без стыда.
Вот ты тогда возьми да [...]
[...]
Она все тот же капитал!
Она все тот же хмель весною
в цветении...
Поэт
Уймись, молю!
«Такой тяжелою ценою
я вашей славы не куплю».
Мой стих правдивый, как известно,
не сивый «безотчетный бред».
[...]
Сын
Ах
[...]
Браво! Браво!
Я и на то скажу в ответ:
родить меня имел ты право,
а чтоб убить — закона нет!
У нас же равноправны люди.
В стране для всех — и стол и дом!
Так что, отец, давай не будем
ожесточаться. И потом
ведь не для ада, не для рая
бьюсь наподобие леща,
я ж для тебя — пойми! — стараюсь,
пути к признанию ища
Прости ж потомка за натяжку!
Все ж дам еще совет живой:
когда ту девочку-стиляжку
ты б, с бабушкой передовой
столкнув, вписал в свою поэму,
пустив аллюром иль в карьер,
чтоб возвести в проблему тему
«отцы и дети», например,
тогда к твоей заглавной книге
всемирно б вырос интерес.
Портрет твой из журнала «Шпигель»
перепечатал бы «Экспресс»
французский в радостном порыве.
А там, глядишь, за всем за сим
и переулок в Тель-Авиве
назвали б именем твоим.
А там, уже совсем без злости,
наперекор судьбе рябой,
тебя бы зазывали в гости
Нью-Йорки — все! — наперебой!
Вот слава! Вот известность! Прима!!
Не то что шум родных осин.
Орды Мадрида! Древность Рима!
Ну, каково?
Поэт
Послушай, сын!
Еще вчера ты, полный света,
шел не в хвосте, а впереди.
Откуда же в тебе вся эта
дрянь появилась?
Сын
Погоди!
Не обрывай! Да и не спи ты,
мой поседевший соловей!
Так я ж на «Юности» воспитан
по воле собственной твоей!
Чего же разводить мороку,
когда с пеленок, юн и мал,
читал я «Фрукты из Марокко»,
а Полевого не читал.
Ах, «Юность», «Юность»! Мне привычный
журнальчик, словно танец твист...
А ты, отец, поэт столичный,
веселой славы заграничной
не бойся.
Поэт
Я же коммунист!
Сын
Так что?
Поэт
А то, что мусор в доме
противен мне.
Сын
Эх ты, архар!
С тебя ж не взыщет на парткоме
дружок твой, Пальцев Елизар!
Ходи себе в своей рубашке!
Потом — тебе же! — горячо
твои все разъяснит промашки
публично лично Толмачев!
И снова — слава повсеместно
потянется. И станешь ты
из неизвестного — известным
в республике. Предел мечты!
Предел желаний! До каленья
поднимется пожар души.
Тогда — в порядке исправленья!
ты об Отраде напиши
все, что задумал. «Ах, великий!» —
И снова критиков сердца
поднимут радостные клики.
И снова слава без конца,
такая липкая, густая,
сама ползущая в карман...
(И сын вдруг словно бы растаял,
«как сон, как утренний туман».
Поэт очнулся. Сумрак серый
над головой его стихал,
тянулся в фортку запах серы,
как у Твардовского в стихах.
На столике стакан «Малаги»
был опрокинут. И сквозь синь
дымилось на листке бумаги
заглавие:
«Поэт и Сын»)