А.В. Орешников - Герой не нашего безвременья


«Богатыри  - не вы!

Плохая им досталась доля.

Немногие вернулись с поля…

Не будь на  то Господня воля,

Не отдали б Москвы!»

М.Ю. Лермонтов


7 августа 1920 1, 258

                                                                                                                                                                      Герой не нашего безвременья 

по материалам дневника А.В. Орешникова 1915-1933 гг.(1
                                                                                А.Л. Хорошкевич 


Алексей Васильевич Орешников                                                                         
                 Парафраза названия лермонтовского романа и лермонтовский же эпиграф к нижеследующему обзору дневника удивительного человека и поразительного по размаху деятельности ученого[2], возможно, ему самому показались бы неуместными. Алексей Васильевич Орешников признавал величие таланта Михаила Юрьевича, но больше всех отечественных поэтов любил и ценил А.С. Пушкина. Однако судьба и жизненный подвиг нумизмата и культуролога, равно как и судьба его родного города лучше всего характеризуется приведенными в эпиграфе словами Лермонтова. 

           Внешне они антиподы, жизнь которых сложилась диаметрально противоположно. Поэт, страшившийся старческих невзгод и прозревавший свою раннюю смерть, погиб в 26 лет. Великий отечественный нумизмат честно тянул свою лямку до 77 c половиной лет. Да и внутренне они, казалось бы, противоположны: один консерватор (особого творческого покроя), другой мятежник по духу, предтеча Гоголя и Достоевского.     
            Есть и социальные различия: Лермонтову досталось быть дворянином со всеми плюсами и минусами этого происхождения, Орешникову - сыном представителя российской буржуазии первого-второго (?) поколения. И все-таки есть основания проводить параллели между ними. Да и сам автор дает основание для таких параллелей. Строгий критик стиля разных писателей цитирует Лермонтова, чтению произведений которого посвятил и рождественский сочельник и почти все Рождество 6 и 7 января 1921 г., и в дневнике цитировал: 
Когда же на Руси бесплодной, 
Расставшись с ложной мишурой, 
Мысль обретет язык простой 
            И страсти голос благородной? (1, 272) [3]
        Однако спустя полгода 24 июля 1921 г. Алексей Васильевич упрекает поэта: «Как он субъективен» (1.296). И 2 октября 1922 г. дома(?), а 14 на праздник Покрова Богородицы - у своей помощницы по музею Л.В. Кафки читает вслух Лермонтова (1,351), а спустя 5 лет, оказавшись вблизи Красных ворот, заходит в храм Трех святителей, где крестили Михаила Юрьевича (2, 208). Одним из последних сочинений, посвященных и Лермонтову и прочитанных Алексеем Васильевичем за год до смерти – в 1932 г., был роман поэта и прозаика К.А. Большакова «со странным названием» «Бегство пленных, или история страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова». 
«Под пленными, - замечает Орешников, - разумеются души, бегущие из плена: Пушкин, Лермонтов и т.д. Изложение путаное, много неясного в слоге; личность Лермонтова слабо представлена» (2,529, 657). 
Можно сказать, что Лермонтов сопровождал Орешникова всю жизнь. И это может служить некоторым оправданием эпиграфа в статье, первоначально задумывавшейся как рецензия на публикацию дневника.
          Cохранившаяся и изданная часть записей начинается с 1915 г. [4] Это фундаментальное произведение охватывает 18 лет, из коих записи трех первых касаются времени Первой мировой войны и трех последних лет существования Российской империи, а последующие - первых 15 лет Советской - «большевистской» власти. 
        В 2010-2011 гг. дневники были изданы. Это два огромных тома (значительно свыше 100 авторских листов), состоящие из прекрасно подготовленных к печати Ниной Леонидовной Зубовой текстов, снабженных подробными комментариями об упоминаемых автором лицах, иллюстрациями и именным указателем[5]. 
         Издание предваряет вступительная статья П.Г. Гайдукова, Н.Л. Зубовой, А.Г. Юшко – содержательный биографо-историографический очерк, с единственным упреком авторам – за некоторую недооценку специфических трудностей быта ученого 20-30-х годов (хотя они изображены с рядом литературных параллелей) и переоценку его благосостояния, свидетельством которого авторы считают привлечение «прислуги». 
        Горожанам XXI в. даже с помощью литературы трудно представить себе реальности быта начала ХХ в. и в особенности советского. Условия коммунальной квартиры с керосинками, примусами и прочими «удобствами» (в частности, водой из колонок) делали существование пожилых людей без помощи домработниц просто невозможным. С другой стороны оплата труда этих женщин, по преимуществу украинок крестьянок, – потерявших кормильцев в Смутные годы революции, «триумфального шествия» Советской власти по стране и ликвидации кулачества как класса, была настолько невысокой, что наем с условием бесплатного и безопасного их проживания был доступен даже полунищей интеллигенции.
        Сохранившаяся часть дневника касается времени Первой мировой войны, свержения самодержавия, установления и первых 15 лет существования Советской («большевицкой») власти. Изо дня в день – несмотря на болезни, душевные страдания, потери близких и дальних - но духовно близких людей и трагически переживавшегося им уничтожения произведений русской культуры, в первую очередь архитектурных (разумеется, церквей) он вел дневник. Судя по отсутствию заголовка или какого-либо вступления в первой тетради, можно предполагать, что Алексей Васильевич и до этого года вел записи[6], тем более, что первая из 14 изданных тетрадей 1915 г. содержит записи 1914 г. о поездке в Австрию и Италию в 1913 г. и в Петербург в 1914 г. [7]. Записи прекращаются в феврале 1933 г. во время последней болезни автора за месяц до его смерти, наступившей 4 апреля того же года.
        Тексты дополнены богатым иллюстративным материалом, как включенным самим автором в дневник, так и подобранным составителями. Благодаря этому отлично заметна психологическая эволюция автора, понятна реальная атмосфера его жизни, в особенности до революции.
          Комментарии к дневнику чрезвычайно информативны и интересны, огорчительна анонимность этих текстов и отсутствие необходимой библиографии. Есть и другие упреки в адрес издателей. Представляется, что они недостаточно использовали материал собственного музея, доведя до минимума биографические справки о самых близких Алексею Васильевичу людях – в первую очередь об ученом секретаре РИМа – Лидии Ивановне Бирюковой, Людмиле Вячеславовне Кафке, равно как и окружении великого нумизмата.
            Слишком скупы сведения о К.В. Крашенинникове, отсутствуют данные о семействе Сосновских и Диатроптовых [8]. А это в свою очередь сузило возможности восстановления духовного мира автора дневника, о чем автор после 1917 г. решался писать только эзоповым языком.
            Алексей Васильевич Орешников (9.09.1855-1933) принадлежит к тем ярким выходцам из московской буржуазии второй половины XIX в., крестьянские предки которых в XVIII в выросли на легкой промышленности, прежде всего текстильной, и соответственно на торговле предметами основанного ими самими собственного производства[9]. Этот довольно многочисленный слой российского общества начал формироваться еще до отмены крепостного права, и с молниеносной быстротой увеличивался после Великой реформы 1861 г. Особенностью его был не только темп развития, но и менталитет, сохранивший не только живые следы, но и традиции патриархальной религиозности, с одной стороны, связанный с этим характер отношений с государственной властью, с другой, и «позиционирование» в мировом капиталистическом сообществе, с третьей. 
            Выходцы из крестьян, сохранявшие традиционную привычку к каторжному труду, относились к своему новому занятию с такой же истовостью, с какой работали и раньше. Успехом или неуспехом своих начинаний они были обязаны по преимуществу самим себе и «Божьему промыслу», который самых удачливых из них не покидал до конца жизни. Патриархальная религиозность смягчала - хотя бы по форме – отношения конкуренции между «промышленниками» и в то же время создавала базу верноподданичества по отношению к монарху («несть власти, аще не от Бога»). Хотя фактическая зависимость представителей этого слоя от светской власти была гораздо слабее, нежели, например, современных олигархов от так называемого президента так называемой республики - Российской федерации.
          Кроме того, новые формы хозяйствования требовали от этой прослойки усвоения европейского опыта организации промышленности, внедрения технических достижений, основанных на успехах европейской химической науки и машиностроения, что обусловило заинтересованность в живых контактах с европейцами. Поездки в страны Центральной, Северной и Западной Европы предусматривали в качестве условия овладение иностранными языками – по преимуществу немецким и сочетали технологическое ученичество со знакомством и усвоением европейской культуры[10]. 
          В результате наиболее любознательные из них, даже закончив специальные коммерческие училища или академии, бросали занятия родителей ради искусства и чаще - науки (Так нумизматикой, тесно связанной с занятиями родителей, занялись А.А.Карзинкин [11], П. В. Зубов[12], С.В.Прохоров[13], С.И. Чижов). Разумеется, это сопровождалось резким понижением благосостояния. Сохранился анекдотический рассказ о финансовом положении одного из научных учреждений дореволюционной России – Историко-археологической комиссии. Чиновник из Кабинета его императорского величества спрашивал сотрудника Комиссии И.А. Суслова, ведавшего канцелярией и финансами, какой у комиссии годовой бюджет. Тот - патриот с пафосом ответил, что она тратит до 30 тысяч руб. в год. На что последовал насмешливый ответ: «Ну что же это за учреждение! Метельная команда Зимнего дворца стоит в год 200 тысяч – вот это действительно учреждение!»[14].
         К числу последних принадлежал и А.В. Орешников. Сын торговца юфтью[15] родился в Москве в начале ул. Маросейки, в детстве в 1861 г. жил в Останкине (1, 252; 2, 126, 434), где видел Александра II с женой, пивших чай «у простой самоварщицы», в 1867 или в 1868 г., уже из собственного дома на Садовом кольце у ц. Ильи Пророка впервые попал в Царицыно, воспоминания о котором, в особенности о Миловиде и Золотом снопе[16] соединялись с памятью об отце, который и привел туда подростка (2, 294). А тот уже увлекался историей, в первую очередь античностью[17] и Петром Великим. В юности любовался красотой архитектуры Петровского-Разумовского. «Я любил историю во всяком виде – и Ветхий завет, и «Илиаду» и детские исторические рассказы вроде «Саардамского плотника… любимейшим героем моего воображения был Петр Великий, и, может быть, он был исходным пунктом, почему я стал интересоваться монетами», - писал он в своей автобиографии 1920 г.[18] 
         В его детской библиотечке наряду с вышеназванными книгами были и «Мифы классической древности», и «Памятники Древнего Рима», и «История русского народа» К.А. Полевого, и «Нумизматика», и «Иконологический лексикон»[19]. Запомнились ему и подарки, отцовский: медаль на открытие памятника Николаю I, и бабушкин, Евфимии Михайловны Кудриной - рубли Петра I и Екатерины II. «Владеть вещественным памятником с портретом любимого героя было для меня верхом блаженства», - писал 65-летний почитатель «гения Петра» в 1920 г. Тем не менее по настоянию отца Алексей Орешников в 1867 г. поступил в Московскую практическую академию коммерческих наук, закончил гимназическое отделение и один (из двух) курсов специальных торговых наук. Гимназия не оставила добрых воспоминаний. На общем фоне «жесткого и негуманного отношения школьного начальства к ученикам» особо выделялся учитель истории, конфликт с которым на первом же занятии превратился в постоянную муку. Последние его настолько удручали, что он обманывал и родителей, и гимназическое начальство ради того, чтобы пропускать их.       
           Тем не менее, видимо, здесь он начал изучать французский, на котором свободно изъяснялся, как и на немецком языке, совершенствованию в коем впоследствии способствовала и его ранняя в 19 лет, не одобренная отцом женитьба на 18-летней обрусевшей итальянке и полунемке, перед свадьбой перешедшей из лютеранства в православие[20]. Читал он и по-английски, хотя в марте 1923 г. сетовал на то, что «забыл, с трудом справлялся» со статьей английского коллеги (1, 372). Где и когда он выучил греческий, неизвестно. Ни польского, ни «малороссийского»[21], ни белорусского[22] он не знал, что уже в советское время несколько мешало ему при работе (2, 423, 428).
           При жизни Василия Павловича единственному сыну пришлось помогать отцу (две дочери на подобную роль не годились). Случайное посещение Московской Биржи в 1926 г. навеяло воспоминания об отце (2,126). Переезд после свадьбы в 1874-1875 гг. в Петербург на 3-ю линию Васильевского острова в дом Кранихфельда (2, 393, 484), по соседству с семейством Бруни [23], свобода передвижения и занятий и новые для молодого человека разговоры об искусстве в семействе его тещи Агнии Константиновны, урожденной Бруни, где были и художник, и архитектор, открыли перед ним новые перспективы, укрепив, заодно и восхищение Петром Великим, а, с другой – направив его любовь к истории в «нумизматическое русло». Молодожен, страдавший кровохарканием, в 1875-1976 гг. отправился с супругой на ее далекую прародину и полгода провел в Риме.
        На роли жениной родни в формировании его эстетических и исторических взглядов стоит остановиться подробнее. 
        Основателем российской ветви Бруни был Антонио Бароффио Бруни (1762-1825) – член Миланской академии художеств. В 1799 г. он вступил в русскую армию, сражался при Лугано и на Чертовом мосту, был ранен и награжден за подвиги, в 1806(/1807?) г. он бежал от Наполеона в Россию с женой и тремя детьми, где стал мастером живописных и скульптурных дел Императорского двора. Сын Антонио Осиповича Федор Антонович был ректором Петербургской академии художеств, членом Римской, Болонской. Флорентийской академий, хранителем Эрмитажа, участником росписи храма Христа Спасителя в Москве. К сожалению, о деятельности тестя Алексея Васильевича Константина, с которым автор Дневника общался после женитьбы, издателям Дневника ничего неизвестно. Дядя жены Александр Константинович (1825-1915), с 12 лет обучавшийся в Академии художеств, в 19 лет получил звание «неклассного художника архитектуры», позднее работал помощником Н.Е. Ефимова на строительстве Эрмитажа и Н.Л. Бенуа – в Петергофе. С 1851 г. носил звание академика, через 8 лет выиграл конкурс на должность архитектора С-Петербургского кредитного общества, много строил в имперской столице. По его проекту 1878 г. возведено здание Главного корпуса университета в Томске (1880-1885) и астрономического дома там же (1881-1882). «Болтливый и пошлый был человек, как архитектор бездарный», - записал Алексей Васильевич, узнав о смерти родственника жены. Этот отзыв заставляет предполагать, что пятидесятилетний академик вряд ли мог оказать влияние на «торговца поневоле». Будущему нумизмату ближе по духу мог быть другой родственник Шарлотты, его сверстник – Николай Александрович (1856-1935), который закончил Академию художеств только в 29 лет, а с 34 лет преподавал в Центральном училище технического рисования барона Штиглица. Его графический портрет А.В. Орешникова помещен в рассматриваемой публикации. Несмотря на то, что с 50 лет (то есть с 1906 г.) Н.А. Бруни тоже носил звание академика и выполнял педагогическо-инспекционные обязанности в Академии художеств (надзирателя и инспектора классов, заведующего мозаичным отделением), он не потерял связи с хранителем РИМа. 
        Он – попрежнему «Коля Бруни» с одним из сыновей - прапорщиком Дмитрием останавливался у Орешниковых при посещении Москвы. 19 июля 1917 г. А 29 октября (по ст.ст.) 1917 г. его сын Дмитрий Николаевич был убит «большевиками» «Бедный юноша и бедный отец, как перенесет он это горе». Его могилу на Лазаревском кладбище, отец смог посетить только 19 июля 1925 г. Другой его сын Николай Николаевич 9 февраля 1919 г. был расстрелян по нелепому обвинению «Несчастный отец!» - восклицает Орешников. (1, 124, 125, 136, 151, 159, 248, 548; 2, 53). Николая Александровича и Алексея Васильевича объединяла и сохранявшаяся и при советской власти религиозность. Во время приезда в Москву в июле 1925 г. А.В. Орешников и Н.А. Бруни посетили могилу патриарха в Донском монастыре (2, 54).
           Семейной традиции, став музыкантом, изменил Георгий, ученик Чайковского и Лядова, первый учитель Д.Д. Шостаковича. К изобразительному искусству вернулся внук Георгия – Лев Александрович (1894-1948), ученик Ф.А. Рубо и Н.С. Самокиша в батальном классе в Высшем художественном училище живописи, скульптуры и архитектуры при Академии художеств в СПб (1909-1912) и в 1912 г. – в Парижской академии Р. Жюльена, талантливый акварелист-пейзажист, вместе с Фаворским основавший Мастерскую документальной живописи (1, 602).
 Племянник или внучатный (?) племянник жены Алексея Васильевича к 1922 г. (1, 342, 345, 369 и др), в петербургский период (1912-1923) уже успел оформить и иллюстрировать «Рассказы для детей» И. Потапенко, «Мик и Луи» Н.С. Гумилева, «Ошибку смерти» В. В. Хлебникова. После переезда «Левы Бруни» в Москву в 1923 г. Алексей Васильевич часто встречался с ним.
           Однако не только новые родственники и поездка в Италию, во время которой он сумел приобрести небольшое число монет (их он подарил, греческие – Московскому университету, римские, 66 серебряных и 330 бронзовых – Румянцевскому музею), определили круг нумизматических пристрастий будущего классика. 
По возвращении в Россию в конце 70 - начале 80-х годов он познакомился с владельцем коллекции черноморских монет Е.Е Люценко, который незадолго до смерти продал ее А.М. Подшивалову, издавшему описание этой коллекции, Алексей Васильевич начал занятия античным искусством и нумизматикой, результатом которой стало описание монет Боспорского царства и древнегреческих городов на территории Крыма. Коллекция же попала в руки Хр. Хр. Гиля, с которым молодой и увлеченный нумизмат вскоре познакомился, а при его посредничестве – и с гр. И.И. Толстым. Графская коллекция древнейших русских монет поразила Алексея Васильевича, к тому времени уже ставшего за доклад 1879 г. о статуе Вакха из Голицынского музея. (6 ноября 1881 г.)[24] членом-корреспондентом Московского Археологического общества, и подтолкнула к занятиям отечественными памятниками доцарского периода[25]. 
        Вокруг него сложился кружок московских коллекционеров – Л.А.Третьяков, И.И. Горнунг, А.М. Подшивалов, антиквар Э.Н. Касперский, к которым присоединился и А.А.Карзинкин, верный ученик Алексея Васильевича. Кружок постепенно преобразовался в Московское Нумизматическое общество, издававшее собственные труды - Нумизматические сборники, а Орешников взял на себя обязанность редактирования его основного издания – Нумизматического сборника (томов 2 и 3, 1907 и 1915 гг.).
        Лишь после кончины родителя в 1885 г. Алексей Васильевич, свернув юфтяную торговлю, в свои 30 лет поступил (в качестве внештатного сотрудника он работал только с 13 час) [26] в только что созданный Императорский Российский Исторический музей имени императора Александра III (РИМ). 
И бóльшая часть его жизни - 46 лет из отпущенных ему 77 с половиной - прошла в этом учреждении, с 1921 г. - Государственном историческом музее[27]. Один из первых 6 научных сотрудников музея (с 9 февраля 1887 г.), в качестве хранителя он всю оставшуюся жизнь вел «Главную инвентарную книгу музея»[28], в которую заносил описания вновь поступивших материалов[29]. Начав публичную научную деятельность с доклада в Московском археологическом обществе в 1879 г., с 1883 г – действительный член МАО, редактор трех томов его издания «Археологические известия и заметки» (I, II и V - 1893, 1894,1897 гг.) к исходу существования Российской империи он был почетным и действительным членом многих научных обществ и девяти губернских архивных комиссий. Инициатор создания Московского нумизматического общества в 1885 г., «серебряный медалист» Русского археологического общества (под руководством гр. Уваровой) за монографию 1896 г., малый золотой медалист в память гр. Уварова за разбор сочинения гр. И.И. Толстого 1912 г., большой золотой медалист за труды по нумизматике 26 февраля 1915 г. активно участвовал в общественно-политической жизни России: с 1909 г. он, близкий по взглядам к кадетской партии, был членом избирательной комиссии по выборам в Государственную думу и присяжным заседателем Московского окружного суда. 
        Заслуги Орешникова на научном и хозяйственно-организационном поприще были отмечены и коллегами и верховной властью, что, однако, не изменило его скромного мнения о себе. Когда по случаю 30-летия Московского археологического общества 27.03.1915 г. ему была присуждена золотая медаль имени графа Уварова, награжденный счел это каким-то недоразумением: «Удивлен, за какие научные труды я награжден!». (I, 29). Впоследствии это оказалось нелишним.
          К сожалению, сохранившаяся часть дневника начинается с более позднего времени 1915 г.[30], трех последних лет существования Российской империи – Первой мировой войны, свержения самодержавия, установления и первых 15 лет существования Советской - «большевистской» власти. Изо дня в день – несмотря на болезни, душевные страдания, потери близких и дальних - но духовно близких людей и трагически переживавшегося им уничтожения произведений русской культуры, в первую очередь архитектурных (разумеется, церквей) он вел дневник. Судя по отсутствию заголовка или какого-либо вступления в первой тетради, можно предполагать, что Алексей Васильевич и до этого года вел записи, тем более, что первая из 14 изданных тетрадей 1915 г. содержит записи 1914 г. о поездке в Австрию и Италию в 1913 г. и в Петербург в 1914 г. [31]. Записи прекращаются в феврале 1933 г. во время последней болезни автора за месяц до его смерти, наступившей 4 апреля того же года. 
           В 2010-2011 гг. дневники были изданы. Это два огромных тома (значительно свыше 100 авторских листов), состоящие из прекрасно подготовленных к печати Ниной Леонидовной Зубовой текстов, снабженных подробными комментариями об упоминаемых автором лицах, иллюстрациями и именным указателем [32]. Издание предваряет вступительная статья П.Г. Гайдукова, Н.Л. Зубовой, А.Г. Юшко, это  – содержательный биографо-историографический очерк, с единственным упреком авторам – за некоторую недооценку специфических трудностей быта ученого 20-30-х годов (хотя и они изображены с рядом литературных параллелей) и переоценку его благосостояния, свидетельством которого авторы считают привлечение «прислуги», без помощи которой существование в условиях коммунальной квартиры с керосинками, примусами и прочими удобствами было невозможным. Комментарии к дневнику чрезвычайно интересны, огорчительна анонимность этих текстов и отсутствие необходимой библиографии. 
        В комментариях недостает точных наименований исследовательских работ, которыми занимался Алексей Васильевич, и неспециалисту-нумизмату остается неясным, сохранились ли в ГИМе неопубликованные доклады и статьи А.В. Орешникова. Есть некоторые пробелы в именном указателе. Не учтена принятая автором система сокращения имен, отчеств и фамилий до первых двух инициалов. В особенности это касается ученого секретаря ГИМа – Лидии Ивановны Бирюковой. Она фигурирует в основном как ЛИ, что в указателе второго тома не учтено, и создается неверное впечатление, будто она автором забыта.
          Опубликованные дневниковые тетради созданы давно сложившимся человеком 59-77 с половиной лет. О формировании взглядов и характера их автора судить по дневникам довольно трудно (тем более, что тексты изобилуют зачёркиваниями, вырезками (в особенности показательны вырезки записей с 3 по 14 ноября, с 26 ноября по 5 декабря 1917 г. и с 17 по 22 мая 1919 г., а также целого ряд мест за 1918 год)[33]. Кое-что относительно характера Алексея Васильевича добавляют изобразительные материалы. Прямой и острый, пожалуй, даже слегка настороженный взгляд на рисунке Н.А. Бруни 1886 г. и на фотографии 1911 г. 31-летнего и 56-летнего автора дневника выдает человека проницательного, но замкнутого, твердо держащего зрителя-собеседника на определенной дистанции от себя, что подтверждает и жесткая складка у рта. Пожалуй, стиль дневника соответствует и впечатлению от рисунка и фотографии. Человек, «застегнутый на все пуговицы», редко высказывает личные суждения, ограничиваясь констатацией фактов. 
        Занятия нумизматикой, требующие фантастической внутренней собранности, скрупулезности, аккуратности и внимания, вероятно, наложили отпечаток не только на характер ученого, но и на стиль и содержание дневника. В нем не часты эмоциональные оценки, дневник скорее похож на «опись» вновь поступивших событий, происшествий, перечень исчезавших в недрах ГУЛАГа людей, явлений и памятников культуры. Даже записи последних лет империи по материалу ближе к «Инвентарной книге», нежели к настоящему дневнику, «где (по авторскому признанию) отражается личность автора, его отношение к окружающим его лицам, его внутренняя жизнь, и умственная и сердечная, его взгляды на окружающую действительность и т.д.». Сам автор 24 мая 1925 г. называл дневник «записной тетрадью для памяти», в советское время четко осознавая, что «по чувству самосохранения» не может решиться «хоть слово сказать о нашей ужасной действительности», «поверить бумаге мои чувства, мои симпатии, антипатии, наконец, те причины, от которых на меня нападает тоска». Однако и записи последних лет империи по материалу ближе к «Инвентарной книге», нежели к настоящему дневнику, «где (по авторскому признанию) отражается личность автора, его отношение к окружающим его лицам, его внутренняя жизнь, и умственная и сердечная, его взгляды на окружающую действительность и т.д.» (2, 36) .
          Первая тетрадь написана «старцем», (человеком «пенсионного возраста», если прибегать к современной терминологии), отцом пяти взрослых дочерей и дедом доброй дюжины внуков. Одна из дочерей Вера во втором браке вышла замуж за писателя Б.К. Зайцева. Внучки ввели в клан «Орешниковых» представителей творческой интеллигенции: Анна - второго выходца из рода Бруни, к которому принадлежала и их бабушка [34], удивительного универсала – художника, поэта, музыканта, авиаконструктора и летчика, преподавателя МАИ, да еще и трижды Георгиевского кавалера – Н. А. Бруни, а с 1919 г. священника, присоединившегося к движению бессеребренничества, обвиненного в передаче технических секретов французскому коммунисту, за что в 1934 г. он и был арестован, а в 1938 г. расстрелян [35], а две другие Наталья и Елена вышли замуж за А.В. Соллогуба, Ф.Ф. Комиссаржевского. Племянник Алексея Васильевича, сын старшей сестры Александры, Василий Григорьевич Сахновский был режиссером Художественного театра. Жизнь автора дневника сложилась так, что ему пришлось общаться с артистами, художниками, писателями и меценатами не только по роду службы, но и благодаря родственным связям. Поэтому Алексей Васильевич поддерживал постоянные контакты с просвещенной частью дворянства и буржуазии (по преимуществу с меценатами), с широчайшим кругом отечественной интеллигенции, а в конце второго десятилетия ХХ в. оказался в центре тектонических преобразований страны и ее культуры, а соответственно и менталитета жителей.
          Современный читатель дневника может быть и не почувствует возраста автора, если пройдет мимо кратких, но выразительных ремарок человека, умудренного жизнью и богатым опытом и постоянно страдавшего от болезней (непобедимой экземы на ногах, болезни желудочно-кишечного тракта типа гастрита и после раннего облысения от частых спазм в голове от холода). Одна из подобных ремарок гласит: «Куда не взглянешь - в науку, в искусство, параллельно с прогрессом идет регресс» (I. 25). Автор помимо своей непосредственной работы и связанных с нею контактов со специалистами-нумизматами и различными деятелями культуры, заинтересованными в консультациях и использовании памятников материальной культуры, все-таки рассказывает кое-что и о своих собственных увлечениях и досуге.  
          До 1917 г большое место в его жизни занимал театр, и в первую очередь, оперный. На первом месте по числу посещений в 1915 г. стоял Большой театр: «Князь Игорь» Бородина, «Майская ночь» Н.А. Римского-Корсакова 8 и 27 января, «Хованщина» М.А. Мусорского, «Садко» » Н.А. Римского-Корсакова, «Пиковая дама» 2, 9 и 30 марта, балет «Коппелия» с Гельцер в главной роли, «Хованщина» и дважды «Ночь перед Рождеством» Н.А. Римского-Корсакова – 5, 24, 28 и 30 апреля. Во второй половине года Алексей Васильевич попал на «Князя Игоря» в театре Зимина. Алексей Васильевич хорошо разбирался в музыке[36] и пении – не только светском, но и церковном[37]. Меньше интереса вызывали драматические театры, он с трудом выдерживал современную драматургию, например, О. Уайльда (I, 26), как и современную живопись - Н. Гончаровой, П. Кузнецова, Н. Калмакова, полагая, что этим художникам место в сумасшедшем доме[38]. Терпимее Орешников отнесся к А.М. Васнецову после посещения его выставки в Румянцевском музее в мае 1929 г, хотя и техника этого художника ему «кажется жесткою». И не все любопытные реставрации старой Москвы вызывали у него доверие (2, 353). Алексей Васильевич также требователен и к иконописцам. После посещения храма Грузинской Божьей матери в Никитниках 13 января 1930 г. он пишет: «Все исполнено очень талантливо, оригинально, но я не поклонник икон Ушакова» (2, 409).
           От автора дневника в 1919 г. достается и скульпторам (Н.А. Андрееву за памятник Дантону (отрубленную голову без шеи на постаменте-эшафоте) [39], С.Т. Коненкову за группу – С.Т. Разина с ватагою и персидской княжной, поставленную на Лобном месте [40]. Исключение Орешников делал лишь для Меркурьева, высоко ценимого и большевиками (80 000 за «Достоевского» [41] и «Мыслителя») в отличие от Коненкова, за всю деревянную «ватагу» получившего лишь 7 000 (1, 204). В целом в отношении к изобразительному искусству автор выступает, следует признать, в роли консерватора.
             С февраля 1915 г. главное место в Дневнике занял обзор и оценка военных действий. Глубоко и искренне религиозный [42] и вполне законопослушный царский подданный [43] на глазах у читателя – на протяжении первого же года мировой войны [44] проделал весьма существенную эволюцию. Война стала основным содержанием его записей, особенно во второй половине 1916 г., оттеснив на задний план все иные темы [45].
             В «Дневнике» Орешникова нет германофобии, хотя автор буквально взрывается при известиях о налетах на Англию (I, 115, 135), об употреблении на фронте отравляющих газов и отравленных конфет, которые «проклятые немцы» (I, 101, 113, 135) сбрасывали с самолетов в Бухаресте (I, 85)[46], бомбили госпитальные суда (I, 113) или вели подводную войну. «Как низко в нравственном отношении пали немцы!» комментирует он эти события (I.113). Впрочем, спустя 3 года уже после Октябрьского переворота и разгона Учредительного собрания, равно как и демонстраций в его поддержку - 23 февраля 1918 г. (I, 142), настроение автора меняется, и он почти без комментариев записывает признание питерца П.П. Покрышкина: немцев «ждем, как избавителей, ибо положение хуже чего быть не может». «Несчастная родина!» - отзывается на это Алексей Васильевич (I, 147). 
В последний раз немцы с определением «ох, проклятые!» упоминаются 14 мая 1918 г в связи с сообщениями о новом наступлении на французов (1, 158).
             Эмоциональность этих кратких комментариев относительно бесчеловечных методов ведения войны немцами легко объяснима. Алексей Васильевич, женатый на православной немке и имевший пять дочерей - соответственно наполовину немок – наполовину русских, хотя и вполне обрусевших, не мог оставаться равнодушным к варварству представителей той нации, которая была ему родственна [47]. Травма от бесчеловечия немцев не зажила вплоть до 1928 г., 2 мая он подробно записал рассказ И.О. Скорина, ведавшего эвакуацией раненых: «когда немцами была пущена первая волна [газов], то в траншеях осталось 9 000 тел, живые же умоляли прикончить их, так мучительно действуют газы» (2,269-270). А 26 июня 1929 г. сообщает о трагедии известного археолога В.А. Городцова, сын которого на раскопках был разбит параличом вследствие отравления газами во время войны (2,362).
           Не меньшее раздражение вызывала и царская военщина. Бездарность военного руководства [48], коррупция в органах Военного министерства сделала из обычного интеллигента-ученого пацифиста резкого критика царской государственной политики. Во вторую годовщину начала войны он писал: «Сколько жизней погибло и сколько одичало народу». См.: I. 77), Он откровенно, но вполне корректно пишет о «ничтожном и безвольном» царе, а в начале 1917 г. (I, 103, 109), и после убийства царя в августе 1918 г. после чтения текстов его дневника (и о Ходынской катастрофе и заметок, написанных накануне отречения), удивляется, «как могла быть вверена власть над Россией такому ничтожеству», «жалкому и ничтожному человеку», (1, 168, 198)[49], осуждает «толстолобость» и «тупость» правительства, запретившего печатать речи представителей левых партий (I, 39, 42, 43), «цинизм членов императорской фамилии, считавших солдат «мясом» (I,73), «тупиц» думцев (I, 93), казнокрадство и воровство военных снабженцев (за которое был лишен жизни, как утверждают некоторые современники и новейшие отечественный и американский исследователи, невиновный, - но приближенный военного министра В.А. Сухомлинова полковник Генштаба С.Н. Мясоедов (I, 133, 493, 506), а после свержения монархии 6.04.1917 опасается ее реставрации: «Вот будет ужас, если монархия восстановится!» При этом его отнюдь не удивило и тем более не испугало двукратное исполнение «Марсельезы» перед началом исполнения оперы «Сказки о царе Салтане» в «казенном театре» 6 апреля 1917 г. (I, 113).
              Гуманиста не коснулась страшная волна антисемитизма [50], захлестнувшая Россию не только во время войны, но прорывавшаяся и после революции. «Во время погрома в Проскурове было убито 3000 человек и столько же ранено. Какой ужас! До чего мы дошли…» (1,100). 25 мая 1918 г. аналогичная запись: «В Лиде поляки уничтожали красных и евреев… люди озверели окончательно». «В Украине убивают евреев» (1, 206, 207). 29 августа 1919 г. записывает: «будто бы в Рязани бьют евреев и коммунистов» (1,229)[51].
              Орешников радовался слуху о разрешении «повсеместного жительства евреев... Давно пора уничтожить этот позор» (I, 41) и весьма резко высказывался в адрес «черной сотни» - союза Михаила Архангела (I, 67, 85) и Госдумы, где в марте 1916 г. "был скандал с руганью жидов… грустно» (1, 61). А 6 мая 1916 г. остался доволен статьей в Р. Ведомостях против священника Восторгова («крайнего черносотенца и прохвоста), которого прочат в московские архиереи (1, 67). 
                Даже в течение 1917 г. тема войны превалирует над всеми остальными записями. Он подробно фиксирует не только ход военных действий в Центральной и Восточной Европе, но и на других фронтах, в особенности немецко-английском [52]. Именно в войне Орешников видел главную причину возможной гибели России [53]. Он оставил без комментариев сообщение о приближении революции - о демонстрации 9 января на Тверской и Немецкой улицах и Театральной площади под лозунгом «Долой войну, да здравствует революция» (I,101). Да и сведения о ней - «петроградском движении»[54] занесены лишь 28 февраля, когда революционные волны докатились до Москвы. Орешников полностью привел текст телеграммы председателя Госдумы М.В. Родзянко царю о необходимости сменить «старую власть» (I,107). Он с радостью принял отречение Николая II от 2 марта и готовность Михаила принять эту власть, «если на то будет воля народа через всеобщее голосование в Учредительном собрании» (I,109). Тревогу у него вызывало лишь поведение «тупоголовых эс-деков» (рабочая партия) (I, 109). Главное же внимание он по-прежнему обращал на ход войны на кавказском, на англо-французском, македонском и др. фронтах, лишь мимоходом упоминая об отречении Николая II, аресте бывшей императрицы 9 марта да о похоронах жертв революции на Марсовом поле Петрограда 24-ого (I, 109, 111).
              Сторонник партии народной свободы (кадетов) 29 марта 1917 г. он одобряет ее программу политических перемен – демократическая парламентская республика во главе с президентом и ответственным министерством - и надеется на скорейший созыв Учредительного собрания (I, 112)[55], в двадцатых числах апреля радуется временно уладившемуся конфликту Временного правительства с Советом рабочих и солдатских депутатов по поводу продолжения войны (I, 114), в мае одобряет действия Керенского по возвращению в армию генералов и рядовых дезертиров (I, 116), но к 20 мая замечает, что «в России… полная разруха – и политическая, и экономическая и общественная», которую он через несколько дней определяет, как «двоевластие», а 9 июня как «полную анархию» (I, 117, 119)[56]. Орешникова, как человека законопослушного, крайне возмущает самосуд на Балтийском флоте и в одной из армий Юго-Западного фронта в сентябре 1917 г . и в Севастополе, где «15-19 декабря убито озверевшими матросами 62 офицера» (1, 13О, 131, 141), равно как и десятидневная «резня (с 16 по 26 января) «между украинцами и большевиками, убито более 1000 офицеров…. Скоро ли кончится этот страшный сон?» – вопрошает он в отчаянии (1,147).
               Несмотря на все перипетии 1917 г., Орешников продолжал работу в музее, описывал монеты, принимал новые материалы - документы и произведения искусства и старательно инвентаризировал их. И лишь к сентябрю вернулся – к внутреннему положению в стране – падению курса рубля, распространению большевизма. Довольно подробны сведения о корниловском мятеже июля-августа 1917 г. (I, 129, 130), любопытно известие о предостережении Родзянко относительно подготавливаемого большевиками выступления 20 октября (I, 133), распространении ими листовок и, наконец, свержении Временного правительства в Петрограде (I, 133), захвате власти в Москве большевиками в течение 29 октября - 3 ноября 1917 г. (I, 136-137). Год спустя - 10.10.1918 г. это событие Алексей Васильевич охарактеризовал термином «бойня» (1, 176). Создание согласно приказу нового большевистского «главнокомандующего» Крыленко «новой армии для священной войны против российской, немецкой и англо-французской буржуазии» ученый нумизмат прокомментировал так: «Какое-то сумасшествие!» 30 января 1918 г. он недоумевает по поводу прекращения военных действий большевистским правительством и одновременного отказа от подписания мирного договора (1, 145). И 21 марта записывает, что союзные державы не признали мир, заключенный большевиками с Германией (1, 150).
            Ленин на страницах дневника появляется в связи с обличительным письмом журналиста В.Л. Бурцева о лицах, «разрушавших Россию». В их числе был назван и Максим Горький, что 7 июля 1917 г. вызвало вопрос: «Неужели правда, что Горький оказался таким негодяем-изменником? Кому же верить?» (1, 122). Вероятно, подобные сомнения и позднее одолевали многих интеллигентов… 25 октября в Москве распространялись слухи, будто «премьером» назначен, вероятно, советами, Ленин» (1, 135). 2 ноября 1917 г. было уже шестым днем, что «Москва в руках большевиков, помощи не подают ниоткуда. Вечная память тем героям, которые пали сопротивляясь, и слава защитникам» [57]. Разгон Учредительного собрания и препятствование красногвардейцев демонстрациям в его пользу остались уже безо всякой оценки (1, 141, 142, 176). После сообщения под 10 января 1918 г. об ужасающих подробностях убийства кадетов Шингарева и Кокошкина автор, узнавший об этом из газеты «Вечерняя время», приходит к выводу, что «лучше не писать, что из газет узнаем» (1, 143) [58]… После этого в течение января 1918 г. он ограничивается сообщениями о музейных делах, и лишь 14 марта упомянул о речи Ленина в Политехническом музее (1, 149), а 28 мая сообщил об оплате членов китайского полка, собранного для охраны большевиков (250 руб. в месяц) и латышских стрелков (750 руб. в месяц) [59].
           В дневнике все чаще мелькают сведения о бандитизме в Москве, начавшейся эпидемии сыпного тифа, недостаче продовольствия [60], усугубленной позднее мудрой политикой военного коммунизма [61], о полуголодном существовании эксперта по приемке церковного имущества в Кремле с ноября 1918 г. и его семьи, отсутствии соли, попытках поездок за мукой в провинцию, продовольственных подарках друзей (так, бывший нефтепромышленник осчастливил десятком яиц и 1/4 фунта, т.е. 100 г. сливочного масла)[62].
            В музее же происходило активное пополнение материалов. Лишенные недвижимости и банковских вкладов меценаты спешили продать или пожертвовать дорогие их сердцу предметы (вместе с А.А. Бобринским, Ф.И. Прове, нефтепромышленником Л.Л. Зубаловым, семейством букиниста А.А. Астапова и многими другими продажей своей одежды и такого сокровища, как цейсовский фотоаппарат, необходимый ему для работы, занимался и автор дневника, крайне нуждавшийся и бывший не в состоянии выплатить новые советские налоги, в том числе земский сбор - городский и губернский сбор в большевистскую Городскую управу с пеней 832 руб. 76 коп., который следовало под страхом ареста и конфискации имущества заплатить до 21.10.1918 г., подоходный 1200 руб., «революционный» 1600 руб. 28 декабря 1918 г. и 10.03. 1919 (1, 177, 189, 198, 211). Были и натуральные повинности, возлагавшиеся на женщин (шитье белья для красноармейцев) и мужские – «коммунальные» (в мае 1921 г. это была пилка дров. 1, 290).
            Отныне, - и уже до смерти - у Алексея Васильевича появляется новая специализация – добытчика продовольствия [63], доставляемого в основном из музея домой (на Земляной вал) на собственном горбу, в лучшем случае на санках, и дров для ненасытных голландок и вновь установленных железных «буржуек» (2, 473) [64].
            Неоценимую помощь в годы военного коммунизма и гражданской войны оказали коллеги нумизматы, в отличие от Алексея Васильевича несмотря на конфискацию имущества сохранившие некоторые средства. В первую очередь нужно назвать Александра Андреевича Карзинкина (1863-1931), представителя династии чаеторговцев XVIII в. 
Особых успехов на этом поприще достиг его отец Андрей Александрович (1823-1906), владевший четырьмя амбарами в Старом Гостином дворе, пятью домами в Москве, имением под Звенигородом и дачей в Сокольниках. К традиционной для Карзинкиных чаеторговле он добавил производство текстиля, став соучредителем Товарищества Ярославской большой мануфактуры и во время – уже в 80-ые годы XIX в. освоив производство хлопковых тканей на базе собственных хлопкоочистительных заводов в Фергане. 
        Его заслуги в развитии промышленности были замечены властью (в 1836 г. он стал почетным потомственным гражданином, в память Крымской войны получил бронзовую медаль на Аннинской ленте в петлице, в 1886 г. был удостоен звания коммерции советника) и коллегами предпринимателями, дважды (в 1866-67 гг. и в 1869-1873 гг.) избиравшими его депутатом в Городское депутатское собрание. Его брак 1860 г. с Софьей Николаевной Рыбниковой, дочерью знаменитого собирателя былин, дал повод В.В. Пукиреву создать картину «Неравный брак», где отвергнутый поклонник С.М. Варенцов изображен шафером. Брак оказался счастливым может быть благодаря религиозности супруга (многолетнего церковного старосты храма Трех святителей на Кулишках) и его разнообразной благотворительности, щедро жертвовавшего деньги на неимущих вдов и сирот купеческого сословия, с 1885 г. попечителя Николаевского дома призрения для этих лиц. Все это создавало в доме особую атмосферу доброжелательства, в которой росли дети – сын и дочери.. Хотя сын был отдан в Императорское техническое училище (ныне Бауманский институт) его интересы лежали в другой области. В 23 года он пришел в Орешниковскую контору в Старом Гостином дворе в Рыбном пер. и объявил, что хочет заниматься нумизматикой. 
             Этой встречей Александр Андреевич датировал начало своей «умственной жизни». Она оказалась весьма разнообразной. Он оставил след в нумизматике своим исследованием 1893 г. о медалях Лжедмитрия I, материалами по русской нумизматике 1883 г., формированием библиотеки и финансовой поддержкой Московского нумизматического общества, в истории московского здравоохранения – строительством лечебницы для грудных детей при Морозовской больнице (кстати, с 1897 г. он был членом Совета Музея гигиены и санитарии), в книгоиздании и искусствоведении – основанием и анонимным финансированием журнала «София», посвященного древнерусской живописи (6 номеров вышли в 1914 г.) Внешне продолжая отцовскую деятельность в качестве директора Ярославской мануфактуры («мягчайшего и заботливейшего хозяина»), а заодно и церковного старосты (до 1927 г., когда храм был превращен в тюрьму), он, как и сестра Елена, ученица В.Д. Поленова, вышедшая замуж за писателя Н.Д.Телешова (1867-1957), и жена-итальянка, прима балерина Большого театра в 1893-1903 гг. Аделина (Аделаида) Антоновна Джури, духовно жил другими интересами. 
            Член Общества свободной эстетики, пытавшегося объединить все виды искусства, он был членом Попечительского совета Третьяковской галереи, дружил с К.С. Станиславским и старшей дочерью П.М. Третьякова, пианисткой В.П. Зилоти, которая с удовольствием играла ему «в Толмачах», в памяти современников остался как человек, сочетавший «чувствительность, деликатность, доброту, скромность и благородство»[65].
             Современники, заметившие в его библиотеке лучшую подборку книг по Французской революции и даже получившие от владельца объяснение причин ее появления («Страшное время, вот когда познается человек»), кажется, не связали их с особенностью психики Александра Андреевича. Думается, он обладал фантастической интуицией, и предугадывая трагическое развитие событий в России, он примерял их на себя. Осень 1917 г. он воспринял довольно спокойно, рассчитывая на свою популярность у рабочих Ярославской мануфактуры, избравших его директором. Имея возможность покинуть страну вместе с итальянской миссией, он остался на родине и в 1918 г. при поддержке Алексея Васильевича поступил в ГИМ. Однако это было кратким периодом передышки перед новыми испытаниями. 
        В начале августа 1920 г. он был арестован и заключен в доныне зловещую Бутырскую тюрьму. И, несмотря на усилия А.В. Орешникова и поручительство дирекции Музея, был освобожден лишь 6 декабря 1920 г. За четыре месяца пребывания «в интеллигентной компании» он мог проверить свои человеческие качества: «Страшное место. Тут познается человек». К чести Андрея Александровича – он экзамен на стойкость выдержал, не сломался, не пришел в отчаяние, не потерял присущего ему благородства и доброты. И, как и до тюрьмы, продолжал опекать своего наставника в голодные послереволюционные годы – он приносил Орешниковым еду, постоянно приглашал его к себе на завтраки и обеды. 
            Не отставал от него и Сергей Васильевич Прохоров. Однако и сам Алексей Васильевич, несмотря на более чем пенсионный возраст, «не плошал». Первая удача - 16 фунтов моркови (6,4 кг.) пришлась почти на юбилей революционного переворота – 1, 5 ноября 1918 г. (1, 179, 180), который в Москве был отмечен «красными тряпками» по всему городу, что создавало у Алексея Васильевича впечатление домов, окрашенных кровью, появлением на месте Иверской иконы плаката «Религия - опиум для народа», уничтожением в Александровском саду меркурьевской статуи Робеспьера и лужей мочи около его же «Мыслителя» там же (1, 180, 181). 
            Вскоре в ночь с 24 на 25 ноября 1918 г. был арестован и патриарх Тихон, а все церковные праздники были отменены (1, 183) [66]. Зато появились 18 марта 1919 г. – день Парижской коммуны, 1 мая, «праздник избиения рабочих» в Санкт-Петербурге (9.01.1905 г/22.01 по н.ст.), «праздник свержения самодержавия» (27.02.1917/12.03) и др. (2, 12, 21, 410,472).
        В эти годы попытку уйти от устрашающей реальности – «большевистского террора», в ходе которого Алексей Васильевич потерял любимого внука, названного в его же честь (тот был расстрелян 19 ноября 1919 г.), - Алексей Васильевич делал не только с помощью регулярного посещения церкви, но и чтения художественной литературы. Как ни странно, но этого религиозного человека больше утешало чтение. Он писал: «спасают от отчаяния книги»[67]. 18 июля 1921 в тетрадь автографов В.Я. Адарюкова, искусствоведа и историка книги, АВО написал: «Какое же настроение, кроме тяжелого, может быть у меня в это мрачное беспросветное время, пережить которое человеку, не единым хлебом живущему[68], составляет подвиг. Я пока уцелел: меня спасла книга, которая поддержала во мне бодрость духа и веру в светлое будущее» (1, 297).  
            В первую очередь это был Пушкин [69] с его «бессмертным Онегиным», а также Грибоедов (1, 245. Апрель 1920[70]) и Чехов [71]. В январе 1921 г. высоко оценивал поэтов пушкинской поры, считая их стихи лучше произведений своих современников, хотя произведения декабристов, судя по дневнику, не читал. 
            Музей приобрел от Е.Е. Якушкина артельную тетрадь расходов декабристов в Петровском заводе за 1831-1836 гг., артельный устав с автографом Рылеева «Боярин Артамон Матвеев». Лишь в последний год жизни читал «Дневник» Кюхельбекера, производивший на него «грустное впечатление, так как писан в заключении» (2,191, 570-574). Со стихами Тютчева основательно познакомился лишь в октябре 1922 г.(1,351). 
В сборнике стихов Н.А. Некрасова, изданном К.И. Чуковским в 1920 г., внимание Алексея Васильевича осенью 1922 г. привлекла «Княгиня Волконская» (1, 353) [72]. Безо всякой критики перечитывал стихи Аполлона Майкова (1, 277). А из стихотворных произведений Вл. Соловьева он выделил лишь перевод «из Петрарки «Хвала св. Деве»: "превосходен перевод… да и содержание захватывающе» (1, 354)[73]. К А. Блоку его отношение было двойственным: «в «Возмездии» есть прекрасные места». Иная оценка гениальных «Двенадцати»: «их поэзия и красота мне недоступны, но есть люди, которые сравнивают «Двенадцать» с «Медным всадником» Пушкина. Никакая параллель здесь недопустима» (2, 29, 30). Еще более суров был Алексей Васильевич и к поэту, после загадочной смерти превратившемуся в «самого талантливого советского». Стихи В.В. Маяковского Орешников назвал «набором слов» (2,426). А «Книжку о Крокодиле Крокодиловиче в стихах» К. Чуковского, хоть и прочитал правнуку Игорю, назвал «белибердой невероятной» (2, 156).
             Не раз обращался Орешников и к Гоголю. В воскресенье 22 августа 1922 г. «прочитал всю «Женитьбу» и из «Вечеров на хуторе», а в апреле 1927 г. принялся за «Мертвые души», в мае перечитывал повести, радуясь тому, «сколько в них, «особенно в «Тарасе Бульбе», бытовых черт» (1,346; 2, 94, 177, 185) [74]. А в феврале 1926 г. (вместе с Л.В. Кафкой) и июле 1931 г. читал Гоголя «Мертвые души») и о Гоголе по изданию «Народная польза» 1902 г.(2, 94, 498, 499). Сочельник перед католическим Рождеством 1932 г. провел за «Ночью под Рождество» Гоголя (2, 568).
            В 1926 г. не остался без внимания и М.Е. Салтыков-Щедрин. В феврале 1926 г. Л.В. Кафка и Алексей Васильевич коллективными усилиями одолели «Предводителя Струнникова» и перешли к «Пошехонской старине» с ее «тяжелыми картинами» и «великолепными портретами помещиков и крепостных. По силе не хуже Льва Толстого» (2,09, 99, 102). Этого последнего Орешников почитал, соболезнуя его трудной семейной жизни и поругивая Софью Андреевну [75]. О романе «Воскресение», прочитанном 5 июня 1930 г., Орешников написал: «Пережил много отрадных минут для души и испытал много наслаждения от художественного изложения рассказа» (2, 437).
            Отношение к другому Толстому – Алексею Константиновичу было разным. Даже в зависимости от издателя: недавно найденную «Сказку про то, как царь Археян ходил Богу жаловаться», под псевдонимом К. Пруткова, и изданную «Красной новью» Орешников вообще не стал читать: «отложу (если доживу) до издания сказки грамотным учреждением без тенденции» (1, 378). Стихи А.К. Толстого «Послание о дарвинизме», «Порой веселой мая», «Поток-богатырь» Орешников читал в семейном кругу 17 мая 1930 г., едва закончив сдачу серебряных окладов (2, 433). Видимо, эти стихи его успокаивали. «Портрет» А.К. Толстого, прочитанный 12 февраля 1933 г., напомнил Орешникову лермонтовскую «Сказку для детей» (2, 575). Пьеса же А.К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного» в октябре 1927 г. вызвала неоднозначную и, на наш взгляд, неточную оценку: «На долю Грозного» автор отвел слишком много свирепости, но мало оттенил его ум» (2, 225)[76]. 
Подход музейного работника к театральным постановкам был своеобразным, он исходил из принципа верности эпохе. Поэтому постановка сокращенного варианта пьесы во 2-м МХАТе в ноябре 1927 г. заслужила весьма резкого отзыва за «кривляния актеров, ужасные декорации, несоответствие их эпохе» (2, 220). Предшествующая постановка этой же пьесы в Балашихе в 1925 г. готовилась при участии А.В. Орешникова. Он проверял костюмы и нашел их вполне удовлетворительными ((2, 84).
            Роман третьего Толстого Алексея Николаевича «Петр I» в год его выхода Орешников не читал, но знал об его успехе (2, 488). Современной литературой заядлый читатель художественной литературы явно не интересовался, хотя в 1925 г. просмотрел «очень остроумные рассказы» - «Осколки разбитого вдребезги» А. Аверченко (2, 82). Даже слух о том, что Андрей Белый якобы в качестве героинь вывел его дочерей, не заставил его взять в руки его сочинение «На рубеже двух столетий» (2, 427).
            Не забывал он и зарубежную литературу: в августе 1918 г. это был «Давид Копперфильд» Ч. Диккенса [77], в сентябре «Антикварий» Вальтера Скотта, в мае 1919 г. – «Боги жаждут» Анатоля Франса [78], в ноябре «Мера за меру» В. Шекспира [79] и пушкинское переложение – «Анжело», в декабре «Кенильвортский замок» Вальтера Скотта, в апреле 1920 г. – «старинный роман Бульвера-Литтона «Последние дни Помпеи», местами напомнившие ему «фантазии романиста Дюма» [80], в мае - «Декамерон» Бокаччио (1, 173, 177, 208, 231, 233, 249, 250). В июне 1920 г. понравились «интересные «Письма из Америки» Генриха Сенкевича, в июне – его же трогательный рассказ «Последуем за ним» …. из времени смерти Иисуса Христа» (1, 253, 354) [81] и «Повесть о двух городах» Диккенса с яркими картинами революции (1, 254) [82], в июле просматривал «Человек и земля» Л. Реклю, читал «Галилея» и «Иерусалим» Пьера Лоти, противоречиво относящегося к христианству и иудаизму. Впрочем, его описания Ближнего Востока (Египта и Палестины) автор дневника ставил выше вычурных очерков И.А. Бунина «Храм Солнца. Путевые поэмы» (1, 256, 255, 269). Стихи же и статьи последнего в декабре 1920 г. показались АВО скучными (1, 270). Ознакомился с парой книг из серии «Культурные центры Европы» – Грифцова «Рим», хорошим дополнение к которой счел »Очерки современной Италии» М. А. Осоргина 1913 г, и «Париж». В сентябре-октябре 1920 г. просмотрел «Вечные спутники» Д. Мережковского и принялся читать «Путешествие в Италию» Гете. Его же «Ифигения в Тавриде» и вторая часть «Фауста» не произвели впечатления в отличие от «довольно сильной трагедии» «Эгмонт» и «Фауста»- «удивительного по глубине мысли произведения» (1, 262-264). Однако сам Гете после ознакомления с беседами с Эккерманом остался Алексею Васильевичу несимпатичным, «слишком много самомнения» (2,73). 6 ноября 1920 г. прочитал и «Овод» Войнич, роман с его «неестественными отношениями отца к сыну и театральным концом» не понравился (1,266). Зато «сильный сатирический ум» Дж Свифта вызвал восхищение. Любопытно, что после Свифта Орешников того же 24 октября 1921 г. принялся за первоначальную редакцию «Ревизора» (1, 308). Полный восторг вызывала «Одиссея» в ноябре-декабре 1921 г. (1, 311, 313). 
В связи с болезнью Ленина, схожей с той, от которой погиб Мопассан, читал его «На воде» и дневник и обратил внимание, что «некоторые страницы, где говорится о людях, крайне желчно написаны» (1, 329). В июле 1922 г. черед дошел до «Дон-Кихота» Сервантеса (1, 342). Позднее на рубеже 1926-1927 гг. прочел «Эликсир сатаны» Гофмана, произведшимй «неприятное впечатление» (2, 158-159).
            А круг чтения расширялся за счет естественно-научной и популярной литературы – Брема и Нансена («Среди льдов») (1, 250), хотя не в загоне находилась и художественная литература, в особенно если затрагивала актуальные для ученого проблемы (Жрецы» К.М. Станюковича о московских профессорах 1, 253).
В описании Анатолем Франсом последнего периода Французской революции в романе «Боги жаждут» Алексей Васильевич обнаружил «много сходства с нашим теперешним положением…спекуляция, «хвосты», т.е. очереди, воровство [83], террор [84], оправданный необходимостью поддерживать революцию…» (1, 208) [85]. Тем не менее незадолго до своего 64-летия 16 сентября 1919 г. он решился написать: «я все-таки бодро смотрю вперед и верю, что лучшее время наступит, лишь бы дожить» (1,222). Вместе с коллегами – нумизматами обсуждали, «как будем жить в ближайшем будущем (все сладкие надежды, осуществятся ли они?»).(1,243). А пока спасал свое семейство и то тащил по растаявшему мартовскому снегу пуд ржи, то радовался драгоценному пасхальному подарку – двум крашеным яйцам и маленькому куличу (1, 242, 245).
            Местом отдыха в городе был зоологический сад (с 1925 г. – парк), куда он ходил то в одиночестве, то с детьми «пролетарских» подселенцев Мусаткиных и их деревенских сверстников, «прислугой» Анютой и ее племянницей Шурой (2, 51, 220, 244), восторг которых, впервые попавших в зоопарк, очень его обрадовал, то с коллегами по музею, чаще всего, Л.В. Кафкой. В июне 1929 г. обрадовал и образцовый порядок в Зоопарке, и, в отличие от людей, прекрасный вид и состояние зверей (2, 359). А 15 ноября того же года, чтобы развеяться от невыносимых мучений (уничтожения Вознесенского и решении о сносе Чудова монастырей, чисток в ГИМе, известия об аресте Карского, С.Ф. Платонова. А.И. Андреева) бросился туда же. Но застал мало вдохновляющую картину – поедания страусами своего и чужого кала. «Первых животных вижу, поедающих собственные испражнения» (2, 396). Посещение зоологического сада 5 июля 1930 г. было более отрадным: «получены новые обезьяны с Мадагаскара, мартышки, крупнее макак; любовался дракой 2-х селезней, которых старались разнять 2 гусака, но напрасно, подошел сторож-мальчик и одного взял и бросил в пруд. Видел кормление хищников» (2, 442). 
            Но в целом ничто не спасало Алексея Васильевич от тоски и хандры. И постоянно испытывая нарастающее чувство одиночества, опасался, что оно его «больше не покинет (старику товарища не сыскать) [86], все утешение остается в книгах» (1, 246)[87]. Разность в отношении к искусству отделяла его – консерватора и традиционалиста от трогательно заботившегося о нем А.А. Карзинкина, стремившегося к новому, все объединяющему искусству, и еще больше усугубляла ощущение одиночества, которое вообще было свойственно Орешникову. Он страдал от него и в 32 года, когда, оставив юфтяную торговлю в 30 лет, занимался составлением каталога монет Уварова с 16 сентября 1886 г. до марта 1887 г., что хотя и доставило «много отрадных минут», но не избавило его от преследовавшего его всю жизнь чувства: «Как я был одинок со своими мыслями, так я одинок и теперь» - записал он 5 августа 1921 г. (1, 297).
            На первый взгляд кажется, что наиболее близким к нему человеком из числа родственников была старшая дочь Татьяна, в замужестве Полиевктова. Ее супруг Александр Александрович до революции был владельцем Детской инфекционной больницы на Соколиной горе в районе Измайлова), а после 1917 г.– ее заведующим. Он крайне редко появлялся в семье, где у его трех дочерей были уже внуки (1 внучка 1917 г., 3 внука 1919 г., внучка – 1921 г., внук 1922 г , внучка -1923 г., еще три девочки Анны Александровны и Николая Александровича Бруни пополнили семейство в 1925, 1927 и 1932 годах). 
        Служила ли где-нибудь Татьяна Алексеевна, толком неизвестно. Лишь в 1919 г. она значилась работавшей в Минпросе, но в качестве кого, неясно [88]. Отец и старшая дочь проводили в беседах многие часы. О чем они говорили, автор дневника не упоминал. Вспоминали ли оба любезные им места во Франции и Италии?  Вполне возможно. Татьяна со своими тремя девочками – Марией, Ольгой и Анной в 1909 г. ездила в Париж к Бальмонтам, Екатерина Алексеевна (ур. Андреева, 1867-1950), тетка М.В. Сабашниковой, была ее подругой. 
Здесь Полиевктовы познакомились с Максимилианом Волошиным, произведшим сильное впечатление на девочек. Он ездил с ними в Лувр, Булонский лес, стряпал с ними французские блюда. Пользуясь своей недюжинной силой, усаживал каждую на простыню, завязывал ее, когда они капризничали и не хотели идти спать, и в такой упаковке доставлял их в кровать.
         И М. Волошин, и его жена 1906-1908 гг. Маргарита Васильевна Сабашникова (1882-1973), и один из дядей последней Алексей Алексеевич, и Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев), и его сестра Клавдия Николаевна Бугаева-Васильева (1886-1970) были антропософами, учение Р. Штейнера в начале ХХ в. было широко распространено в России. 
        Возможно, скончавшаяся в 1916 г. сестра Алексея Васильевича Елена также принадлежала к последователям Р. Штейнера (на это указывает фамилия ее воспитанницы, в 1926-1927 гг. жительницы Керчи – поэта (Софья Петровна, в замужестве Петрова. 2, 131, 133,182, 183), совпадающая с фамилией известного поэта, антропософа Б.А. Лемана (1882-1945), в 1922\1923 гг. лектора Кубанского университете, с 1922 г. жившего в Петрограде, после концлагеря 1927-1930 г. жил в Средней Азии (1, 604). Татьяна Алексеевна водила ее в религиозный отдел ГИМа, чтобы посмотреть Владимирскую Богоматерь. Близкая семейству Людмила Вячеславовна Кафка, как и ее бывший муж Михаил Иванович Сизов (1884-1956) также входили в Антропософское общество, которое, однако, в 1922 г. не было перерегистрировано. 
        Остались все-таки связи единомышленников, встречавшихся по случаю семейных праздников. На них у Татьяны Алексеевны частыми гостями были супруги Диатроптовы. Разделяли ли и они антропософские взгляды, выяснить не удалось [89].
Не исключено и другое предположение, что антропософы в своей основной массе превратились просто в толстовцев. Все эти гипотезы – почти гадания на кофейной гуще, потому что автор дневника прибегал к «эзопову языку», который к 25 июля 1925 г., стал ему «противен», но он отлично понимал, что, «если будешь говорить искренним языком, очутишься в ГПУ» (2, 54). Возможно, одним из вариантов этой мимикрии была формула: «разговаривали о Льве Толстом», когда же речь заходила о семейной жизни писателя и его взаимоотношениях с Софьей Андреевной, это автор дневника указывал [90]. 
В остальных случаях есть основания предполагать, что темой разговора было учение Льва Толстого о непротивлении злу насилием (которую однажды изложил и сам Алексей Васильевич применительно к себе: «я против насилия не пойду, ибо это бессмысленно»). Толстовство было очень популярно среди интеллигенции 20-х годов [91]. Носителями его оставались люди, духовно близкие писателю, в том числе брат и сестра Бирюковы – Павел Иванович и Лидия Ивановна. Он заведовал музеем Толстого в Москве, она (1863-1919) была ученым секретарем ГИМа. В списке в дневнике сотрудников, заболевших испанкой к 9 сентября 1918 г. ее имя (она большей частью называется Л.И., но всегда без фамилии, возможно сокращение «др» также относится к ней) стоит первым (1, 174). 
        Наряду со своими родителями Алексей Васильевич всю жизнь неукоснительно отмечал день ее смерти (5 апреля/23 марта) и рождения 5 сентября (1, 221)[92], дату которого узнал лишь после ее кончины [93]. Называя ее «духовным человеком», он до конца жизни не смог примириться с этой потерей. В ее гроб он положил «п. и п.», по-видимому, две пачки писем. Именно факт вечного почитания Лидии Ивановны и необычное поведение во время ее похорон заставляют выдвинуть предположение об идейной близости А.В. Орешникова к толстовству, правда без экстремистских наклонностей Льва Николаевича (имею в виду его «воинствующее вегетарьянство»), близости, которая в условиях «большевицкой» власти грозила серьезными опасностями. К сожалению, рецензентке не удалось проверить, были ли три сестры Поповы – постоянные посетительницы семьи Орешниковых родственницами Евгения Ивановича Попова, одного из единомышленников Льва Николаевича.
        Несколько больше можно узнать от скрытного автора дневника о его любимом собеседнике – Константине Васильевиче Крашенинникове (06.12.1886-1958). 
Встречей с К. В. Крашенниковым («из юристов») Алексей Васильевич обязан несчастью своего ученика – А.А. Карзинкина [94]. После конфискации всех домов тот вынужден был переселиться в квартиру арендатора в бывшем своем доме на Покровском бульваре, где с 1906 г. уже жила его сестра Елена, а ее муж проводил свои встречи с писателями – Телешевские «среды». Этим арендатором и был Константин Васильевич Крашенинников. По словам его племянника Аркадия Федоровича, его отец и оба его дяди остались сиротами в возрасте 5, 3 и 1 года (младший Константин). Мать Мария Федоровна Кокина сумела дать им образование – старшим в Александровском коммерческом училище, а младший по окончании гимназии поступил на юридический факультет Московского университета. 
С 1909 по 1917 г. он служил в Московском окружном суде сначала в качестве помощника следователя, а впоследствии помощником секретаря и секретарем суда [95]. При новой власти в 20-е годы он работал в Наркомздраве. Алексей Васильевич при посещении Карзинкина имел возможность познакомиться и с «арендатором» квартиры. В мае 1919 г. в гостях у Карзинкина побывал Алексей Васильевич, играла сестра его жены Пина Джури, вот тогда-то и могла состояться встреча будущих собеседников, может быть даже друзей (2, 290). Как и Орешников, он очень любил музыку [96]. 1 ноября того же года на Ново-Басманой ул. впервые появился Константин Васильевич, «который все время жаловался на обстоятельства и сомневался в скором окончании разрухи» (1, 228) . Его довольно мрачный прогноз вполне оправдался. Алексей Васильевич – в отличие от первой приведенной выше записи – редко указывал темы разговоров, ограничиваясь сообщением «заходил», сначала в 1922 г. 1 раз -2 ноября 1922 г.
            На следующий год (16 марта 1923 г.) выяснилось, что Константин Васильевич «интересный собеседник». Визиты участились: 17 апреля, 12 мая, 1 ноября 1923 г. (1, 354, 372, 377, 383, 405). Еще чаще (7 раз) появлялся К.В. Крашенинников в 1924 г. (то с известием о подробностях ареста Д.Д. Иванова – 6 апреля, то по возвращении из поездки по Кавказу (1, 425, 436), он, как обычно, «заходил» и лишь 1 августа «сидел» (1, 419, 451, 464). Эта же формулировка преобладает и в записях о 5 визитах Константина Васильевича в 1925 г. (2, 22, 30, 52, 63, 75), а 20 декабря 1924 г. старик-нумизмат и юрист даже «вели беседу на разные темы, он интересный собеседник» (1, 447, 473; 2, 30). Так, 10 января 1926 г. беседовали «о всяких современных вопросах, больше юридического характера». Можно себе представить, какие вопросы возникли после смерти Ленина в условиях свертывания НЭПа. 
        23 марта 1926 г. впервые зашел разговор о папстве, которым «очень интересуется» Константин Васильевич (2, 99). 17 апреля он сообщил о смерти матери, произошедшей от кровоизлияния за неделю до этого в ночь на 10 апреля. Он жил с нею, поскольку та тяжело болела и с трудом передвигалась по квартире. На короткое время появился он и 26 мая, «очень печальный после смерти матери» (2, 103, 112), которую он «сильно любил и душевно был привязан к ней»[97].
        Эта потеря ускорила переход К.В. Крашенинникова в католичество, запрет на которое был снят еще в 1911 г. П.А. Столыпиным, разрешившим строительство костелов и организацию экзархата. Племянник Константина Васильевича рассказывает, что между 3 октября 1926 г. и концом того же месяца дядя отправился во французский костел и «обратился к ее настоятелю епископу Пию Эжену Невё со своим горем. Настоятель принял его в сакристии, дал совет больше молиться и подарил молитвенник», а также пригласил его к себе домой за другими религиозными книгами. Константин Васильевич заметил, что соседи жильцы в коммунальной квартире отнеслись к его визиту с подозрением [98]. Заметил это и епископ и попросил больше не приходить. «Боясь ответственности за общение с иностранцами, - говорил на допросе 28 июня 1947 г. подследственный,- я принял решение прекратить связь с Невэ …, перейдя на нелегальное положение католика-монаха» [99]. Однако у Константина Васильевича, который до мая 1927 г. не мог говорить ни о чем, кроме католической церкви, кладбищах и т.д., созрела идея поездки в Италию, куда он, получив с помощью А.А Карзинкина поручительство и начитавшись Плутарха, данного ему Алексеем Васильевичем, и отправился 25 ноября 1927 г. на полтора месяца (2,183. 188,189, 199, 216, 223, 238,242, 252). Воспоминания о дивной Италии, где он встретил своего кузена Николая Матвеевича и кузину Марию Александровну, застрявших там до Первой мировой войны, и откуда привез памятник на могилу матери [100], долго – и в 1928, и в 1929 гг. и даже в январе 1931 г. занимали обычных собеседников и иногда и А.А. Карзинкина (2, 278, 375, 471).
        С ним Алексей Васильевич обсуждал не только современные вопросы или культуру итальянского Возрождения, но и такие, казалось бы, неожиданные, как качество латинского перевода Библии, «который он считает совершенным». В общении с Крашенинниковым ортодоксальный православный 22 января 1930 г. предстает чуть ли не в качестве еретика: «читать всю Библию сплошь немыслимо, историческая часть устарела и неверна; в Ветхом завете нужно читать только пророческие книги, псалмы Иова» (2, 410). И это не единственное свидетельство религиозного свободомыслия А.В. Орешникова. 
Его критика духовенства, церковной лжи (в связи с открытием мощей святых, в особенности), суеверий простонародья, пожалуй, характерны для веры ученых, соединявших занятия той или иной наукой с глубокой и искренней верой, подпитывавшейся соответствующей музыкой, которая, конечно, подводила к вере сильнее любых проповедей. Алексей Васильевич высказался и относительно последних, после посещения вместе с А.А. Карзинкиным французского костела 5 августа 1928 г. заметив, что православное богослужение не оставляло места и условий для такого общения священников с паствой (2, 290). Пожалуй, можно сделать вывод, что Алексей Васильевич понимал неизбежность реформ, ибо православная церковь нуждалась [и до сих пор нуждается} в реальном обновлении. Ее же ожидало иное – эпоха гонений, сопровождавшаяся уничтожением верующих и древнейших памятников культуры. 
        По-видимому, юрист и нумизмат не остались в стороне от прений о толстовстве. 
12 марта 1930 г. Алексей Васильевич познакомил гостя со статьей некоего Абрикосова в газете «Вечерняя Москва», которая вызвала возмущение Константина Васильевича (2, 419). По-видимому, речь шла о Х.Н. Абрикосове, соседе Толстых и владельце пасек в Овсянникове в Тульской губ и Затишье (?),Орловской губ, где он встречался со Л.Н. Толстым в 1900 и 1909 гг. а также (по сообщению Г.В. Вдовина) соседе по Хамовникам, неоднократно выступавшим со своими воспоминаниями о писателе [101]. Записи бесед с 1930-1933 гг., как правило, ограничивались указанием их длительности [102]. Даже недомогавший и уже тяжело Алексей Васильевич 24 февраля 1933 г. выдержал двухчасовое общение с многолетним «интересным собеседником».
            Атмосфера гонений на верующих [103] по-разному воздействовала на лиц из окружения А.В. Орешникова. Наиболее болезненно переживал ситуацию старый знакомый К.В. Крашенинникова Д.Д. Иванов, 7 октября 1928 г. поразивший первого своим растерянным видом и мрачным настроением (2,306, 318). В конце-концов этот знающий человек и прекрасный организатор в приступе помешательства в начале января 1930 г. бросился под поезд (2, 398, 408). Не в лучшем состоянии в период сноса кремлевских монастырей был и выдержанный Алексей Васильевич. 28 сентября 1929 г. он рассказывал К.В. Крашенинникову о гибели Вознесенского монастыря и, изменив своим привычкам, подробнейшим образом описал увиденное и записал это (ранее он изредка записывал услышанное, но умалчивал о своей реакции на это (2, 386).
        К.В. Крашенинников спасался поездками. Не ограничившись итальянским путешествием Константин Васильевич не ограничился и на следующий год отправился в Армению, а вслед за тем - ранней весной 1929 г. (вернулся 9 апреля. 2,347) ездил за границу (в Баварию [104]) лечиться. А по возвращении принялся за «исследование» Анатоля Франса об Иоанне д’Арк, которым очень увлечен (2,347, 356). Алексей Васильевич также снабжал его книгами, в частности, раздобыл ему «Библейскую археологию» 
И.Г. Троицкого (2, 361, 362).
В начале 30-х годов Константин Васильевич несколько оправился от потери матери. К этому времени относится его дружба со многими музыкантами. Племянник запомнил «рассказы о встречах со Львом Обориным и Исааком Михновским, которому он даже помогал как бедному студенту». Свойственником матери был и «знаменитый трубач проф. М.Н. Табаков»[105]
        Завершая «изыскания» о мироощущении и мировоззрении автора дневника, основанные на его же собственных высказываниях об окружавших его людях, точнее «копание в чужой душе», чего так стремился избежать Алексей Васильевич, приходится честно признать, что он так хорошо засекретил свою духовную жизнь, что дать ее точную характеристику невозможно. Да, религиозный и искренне верующий (в отличие от новообращенцев XXI столетия), да, друживший с антропософами (скорее, антропософками), да, высоко ценивший общение с просвещенным католиком, все это ясно. Непонятно другое – насколько сам он разделял убеждения своих друзей и родственников. Был ли он просто толстовцем или толстовцем поневоле (в связи с ликвидацией Антропософского общества). Скорее первое, потому что об антропософах он пишет, как посторонний человек. 
            Что давало силы этому больному и не очень счастливому в семейной жизни человеку [106] силы выдерживать испытания, которым подвергали страну «большевистские товарищи»? На этот вопрос составитель дневника ответил 26 января 1929 г. в разгар варварского уничтожения памятников русской культуры и ее живых носителей: «…я переношу молча [107] все невзгоды от власти большевиков только ради моей родины, ради спасения тех сокровищ, которые мне вверены. Молю Бога, чтобы он дал мне сил довести благополучно до конца немногих дней, которые остается жить, мои гражданские обязанности» (2, 330). Автор слегка лукавит. Переносил, но не совсем молча. Он старательно заносил в дневник критический фольклор советского происхождения, слухи из-за кордона и других регионов СССР и даже сведения из советских газет. Так, под 5 июня 1919 г. было записано заявление партерного клоуна в петроградском цирке в ответ на вопрос другого клоуна, почему он сидит, а не уходит со сцены: «Жду Колчака, и они все, публика, ждут». В результате остроумец был арестован (1, 209). А 4 октября 1921 г. в дневнике появился «репертуар к великим торжествам» (1, 305):
Ленина «Горе от ума»[108];
Троцкого «Царь иудейский»;
Чичерина «тот, кто получает пощечины»;
Совнарком «Не в свои сани не садись»;
Главтоп «Ледяной дом» и «Снегурочка»;
Главтекстиль «Где тонко, там и рвется»;
Главспирт «Стакан воды»;
Наркомздрав «Живой труп» и «Лекарь поневоле»;
ВЧК «Разбойники» Шиллера и «Искатели жемчуга»;
Р.К.Инспекция «Свои люди-сочтемся»;
Наркомфин «Бешеные деньги» и «Бедность не порок»;
Внешторг «Доходное место»;
Наркомпрод «Царь-голод» и «Сытые голодных не понимают»;
Наркомпрос «Власть тьмы»;
Ревтрибунал «Без вины виноватые»;
Жилищно-земельный отдел «Не так живи, как хочется»;
Наркоминдел «Свои собаки дерутся, чужая не мешай».

            На грани анекдотов лозунги советской власти: «В борьбе нет надежды на жалость ни в ком; где слово бессильно, там действуй штыком» значилось на всех плакатах в Петербурге в мае 1920 г. Алексей Васильевич комментирует очень осторожно: «Нельзя сказать, чтобы такие призывы соответствовали духу христианского учения» (1, 206). Он часто фиксирует даже малейшие критические реакции публики, например, когда на представлении Айседоры Дункан обшикали и освистели А.В. Луначарского, поздравившего зрителей с 4-ой годовщиной революции (1, 309).
            С удовольствием переписывает каламбур Д.Д. Иванова, эксперта Оружейной палаты, созданный после разбора ночных ваз с императорскими гербами:
Гохран забрал богатства груды,
Бриллианты, жемчуг, изумруды,
А нам готов твердить одно:
«Музеям отдаю говно!» (1, 424
)[109]
          А в апреле 1922 г. записывает: «в обществе ходит шарада (увлечение ими долго сохранялось с царского времени-АХ); 1000 000+СРФСР, «разгадка ее: миллион-лимон, как принято называть; РСФСР ад, все вместе – лимонад» (1, 327). 28 июня 1925 г. Орешников занес в дневник рассказ, за достоверность которого не ручался, о выступлении Рахманинова в Париже. Композитор, заметив в зале представителей советской власти, отказался играть, «так как здесь представители власти, которая разорила его родину». Эти слова вызвали взрыв аплодисментов, после чего тем пришлось покинуть зал (2, 46). К счастью, реакция или, как теперь это называется, асимметричный ответ, последовал не сразу. 14 февраля 1926 г. Орешникову удалось прослушать «Всенощную» С.В. Рахманинова в Большом зале Московской консерватории. Это, видимо, было одним из последних исполнений его произведений. А запрет на дальнейшее их исполнение в СССР был снят лишь во время войны, хотя «Всенощную» еще и в 60-ые годы можно было услышать лишь в частных домах на провезенных тайно пластинках. Автору обзора повезло, мне эту возможность предоставил М.М. Штранге. Даже в 1927 г. заносит рассказ коллеги о том, что «во время советских празднеств в Петербурге (а вовсе не в Ленинграде - АХ) было неспокойно, Зимний дворец был оцеплен» (2, 230). И в декабре того же года подробно описывает карикатуру на Троцкого: «Давно ли Троцкий был во главе, а стал критиковать, попал в «Крокодил» (2, 234). Погром студентами выставки «советского культурного и хозяйственного строительства» в Брюсселе 12 января 1928 г., по сведениям отечественных газет, был протестом против «выставки советской лжи» (2, 243-244). В конце мая 1929 г. в дневнике появилось сообщение, будто в Батуми были беспорядки, стреляли с судов, а в результате много убитых и разрушений (2, 356). А в декабре занес в дневник слух, будто в Соловецком лагере, где находились 2000 человек, произошел голодный бунт, усмиренный расстрелом 200 человек (2, 405).
            Разумеется, даже в дневнике автор умалчивал об источниках информации, если только это не была какая-нибудь газета. Однако он часто характеризует те разговоры, в которых участвовал и при коих присутствовал (перемывали косточки, разговор был обыкновенный и т.д. и т.п.). Исключение составляли его отзывы о беседах с юристом К.В. Крашенинниковым, «самым интересным человеком из моих знакомых».
            Выполнение намеченной «жизненной программы» сопровождалось однако разного рода сомнениями. В обсуждении 27 июля 1925 г. вопроса о том, «должен ли русский художник писать портрет лица, которого он считает врагом народа» (в связи с созданием его зятем Н. Бруни портрета М.И. Калинина), слышен отзвук его собственных сомнений о целесообразности служения новой власти (2, 53).

               
-------------------------------------------------------------

[1] Алексей Васильевич Орешников. Дневник 1915-1933. Кн. 1. 1915-1924. Кн. 2. 1925-1933. Ответственный редактор член-корр. РАН П.Г. Гайдуков. Составители и авторы комментариев П.Г. Гайдуков, Н.Л. Зубова, М.В. Катагощина, Н.Б. Стрижова, А.Г. Юшко. Т. 1. М., 2010. Т. 2. М., 2011.
Этому фундаментальному изданию предшествовала публикация выдержек из Дневника (Орешников А.В. Жить и надеяться: Отрывки из дневников 1917-1920 гг. // И за строкой воспоминаний большая жизнь: Мемуары, дневники, письма. М., 1997).
[2] Систематичность изложения, широчайший охват материала (от античности до наших дней) и методика, основанная «на здравом смысле», которого он требовал и ото всех ученых (I, 39, 55-57), обессмертили его вклад в науку. Особо хочется упомянуть труды А.В. Орешникова по истории отечественного денежного дела и обращения, не потерявшие значимости до нашего времени: 1. Императорский Российский исторический музей имени императора Александра III. Описание памятников. Вып.1. Русские монеты до 1547 г. / Описание составил хранитель музея А.В.Орешников. М., 1896; 2. Русские монеты до 1547 г. Материалы к русской нумизматике до царского периода (Дополнения к русским монетам до 1547 г. //Труды Московского нумизматического общества. Т. II . М., 1901; 3. Денежные знаки домонгольской Руси. М., 1936. Последняя работа включила все наблюдения, сделанные на тему древнейших монет Руси в советский период, к которому по преимуществу относится и дневник ученого. Знакомством с публикацией «Автобиографии» А.В. Орешникова и списка его трудов, составленного В.Л. Яниным, автор настоящего обзора «Дневника» обязан любезности П.Г. Гайдукова.
[3] Здесь и далее ссылки с указанием тома и страниц даются в тексте.
[4] Дневник огромен, многопланов, как и сама деятельность автора. Автор обзора выбрала лишь главный аспект – характеристику личности, кардинально отличающейся от современных советских и тем более постсоветских «винтиков» управляемого сверху режима, винтиков, причисляющих себя к благополучно исчезнувшему слою российской интеллигенции.
[5] Отсутствие географического указателя весьма огорчительно, ибо затрудняет понимание универсальности интересов автора дневника. В личном указателе отсутствуют некоторые фамилии – Карский, сосед Олег Мусаткин, домработница Анюта - Анна Сергеевна (из Бердянска?). В комментариях недостает точных наименований исследовательских работ, которыми занимался Алексей Васильевич, и неспециалисту-нумизмату остается неясным, сохранились ли в ГИМе неопубликованные доклады и статьи А.В. Орешникова и его коллег, упоминаемые автором дневника.
[6] Об этом свидетельствует запись 20 декабря 1923 г. «Сжег свои записки, не хочу поверять интимных сторон своей жизни и моих отношений ко многим лицам» (1,411).
[7] К сожалению, составители не указали последовательности записей 1913-1915 гг. и не высказались относительно «дневников предшествующих лет» (2, с.579).
[8] Борис Александрович, в 1925 г. служивший видимо в правлении Винторга в Верхних торговых рядах в Ветошном пер. (2, 124, 125), начиная с 1923 г. был частым посетителем у старшей дочери – Татьяны Полиевктовой – на семейных праздниках и именинных обедах в Татьянин день (1, 366, 379, 419, 446, 447, 450, 468; 2, 52, 72,145, 192, 206, 224 253, 392, 473), а также литературных чтениях, в частности Д.Д. Благого о «Евгении Онегине») (2, 276) .
[9] Мешалин И.В. Текстильная промышленность крестьян Московской губернии в XVIII - и первой половине XIX в., М.-Л., 1950.
[10] Носителями ее выступали и выезжие преимущественно из Германии предприниматели, в частности Ф.И. Прове, увлекавший, кстати, коллекционированием монет и произведений прикладного искусства (Любартович В.А., Юхименко Е.М. Немецкий купеческий род Прове. Два века с Москвой. М., 2008)
[11] Володихин Дм., Федорец А. Традиции.православной благотворительности. Карзинкины: связь времен. Ред В. Румянцев //http://www.rummuseum.ru/ node/2500
[12] Зубов В.П. Семейная хроника. Зубовы и Полежаевы. М, 2010
[13] Сергей Васильевич Прохоров (1869-1932) до 1917 г. заведовал оптовой торговлей в Москве Товарищества Прохоровской Трехгорной мануфактуры.
[14] Гайдуков П.Г. Воспоминания В.Г. Дружинина как источник по истории Императорской археологической комиссии// Российская археология 2010. № 4. С 140-141. Приятно сознавать, что крепкие национальные традиции государственной политики в области науки и культуры не были нарушены ни в советское, ни тем более в постсоветское время.
[15] О родителях А.В. Орешникова даже М.Б. Горнунгу, долго занимавшемуся изучением генеалогии, биографии и деятельности автора дневника, удалось собрать весьма немногочисленные сведения (Горнунг М.Б. Материалы к генеалогии семьи А.В. Орешникова // II. C 665), а данные об их занятиях он счел неважными. К сожалению, не воспроизведены ни фотографии его деда и бабки по матери, ни масляный портрет Ивана Геннадьевича Кудрина (2, 133).
[16] Миловид это беседка – сводчатая галерея с четырьмя сводчатыми угловыми помещениями на перекрестке двух аллей, откуда открывался чудный вид на окрестности. Архитектор – ученик В.И. Баженова и М.Ф. Казакова - И.В. Еготов .
[17] Оно сохранилось до конца жизни. В декабре 1932-январе 1933 г ., как и в июле 1921 г., он читал «Золотого осла» Апулея, и «Жизнь 12 цезарей» Светония (2, 294, 567. 568,570).
[18] Орешников А.В. [Автобиография 1920 г] Подг. текста и прим. П.Г. Гайдукова // Нумизматика.Научно-инф. журнал. М., 2007. №13. С. 59.
[19] Гайдуков П.Г., Зубова Н.Л., Юшко А.Г. А.В.Орешников и его дневник (I, 6).Здесь и далее ссылки на Дневник (Алексей Васильевич Орешников. Дневник 1915-1933. Кн. 1. 1915-1924. Кн. 2. 1925-1933. Ответственный редактор член-корр. РАН П.Г. Гайдуков. Составители и авторы комментариев П.Г. Гайдуков, Н.Л. Зубова, М.В. Катагощина, Н.Б. Стрижова, А.Г. Юшко. Т. 1. М., 2010. Т. 2. М., 2011), равно как и на сопутствующие ему статьи и комментарии даются в тексте с указанием тома и страницы.
[20] Шарлотта Штраус перешла в православие перед свадьбой и в 1874 г. стала Еленой Дмитриевной (Горнунг М.Б. Материалы к генеалогии семьи Орешникова // 2. 665-666).
[21] Этот термин времен Российской империи при общении с киевскими, черниговскими и нежинскими коллегами нумизматами уже в советское время он сменил на точный – «украинский».
[22] В 1927 г. считал бесполезным «печатать мало-мальски научные книги на этом странном языке» (2, 211), имея в виду белорусский.
[23] Трещалин М.Д. Род .
[24] Список работ А.В. Орешникова был составлен В.Л. Яниным (Нумизматический сборник. Ч. 1. Труды ГИМ. Вып. 25. / Под ред. А.А. Сиверса. М, 1955. С. 13-20 .
[25] Двадцатилетняя работа по этой теме завершилась изданием монографии (см. сноску 2. №1).
[26] В 1886 г. Орешников разобрал всю коллекцию греческих монет Кабинета изящных искусств Московского университета, в результате чего в 1891 г. было издано «Описание древнегреческих монет» (Орешников А.В. Автобиография) .
[27] Он оставался одним из долгожителей музея вместе с техническим служащим, бывшим матросом, денщиком кн. Щербатова Т.И. Диденко (2, 396).
[28] Видно, все-таки пригодилось его безрадостное пребывание в Московской практической академии, куда его определил отец в надежде воспитать преемника по юфтяному торгу.
[29] Все описания вещей он записывал сам и лишь в последние годы решился диктовать их.
[30] повтор 4 сноски
[31] К сожалению, составители не указали последовательности записей 1913-1915 гг. и не высказались относительно «дневников предшествующих лет» (II, с.579).
[32] Отсутствие географического указателя весьма огорчительно, ибо затрудняет понимание универсальности интересов автора дневника. В личном указателе отсутствуют некоторые фамилии – Карский, сосед Олег Мусаткин, домработница Анюта (из Бердянска). В комментариях недостает точных наименований исследовательских работ, которыми занимался Алексей Васильевич, и неспециалисту-нумизмату остается неясным, сохранились ли в ГИМе неопубликованные доклады и статьи А.В. Орешникова.
[33] Особенно интересны сведения об историках, подвергшихся репрессиям, - Н.А. Баклановой, И.И. Полосине, Л.В. Черепнине, а также многочисленных партийно-административных «вождях». О «преобразованиях» в области культуры можно судить и по законодательным актам (Культура в нормативных актах Советской власти. Т.1 (1917-1922 гг), Т.2 (1923-1927), Т. 3 (1928-1929), Т.4 (1930-1937), Т.5 (1938-1960). М., 2012. К сожалению, о рядовых сотрудниках музея и друзьях самого Орешникова, его жены и детей, биографические данные отсутствуют. 
[34] Матерью Елены Дмитриевны была Агния Константиновна Бруни (Горнунг М.Б. II. C.669) 
[35] Его судьба и его семьи описана его далеким потомком М.Д. Трещалиным (http://samlib.ru/t/treshalin_m_d/rod_shtml.
[36] Его интересовали и вопросы создания музыкальных произведений. В декабре 1927 г. он перечитал Записки М.И. Глинки, чтобы «возобновить в памяти, как творил наш гениальный музыкант свои бессмертные оперы». Обнаружив, что тот начал писать «Руслана и Людмилу», не составив предварительно плана будущего сочинения, он вынес вердикт: «Это была настоящая славянская натура». В придачу автор дневника счел Михаила Ивановича неврастеником, поскольку в 50-е годы тот хотел вернуться в Россию из Парижа не по железной дороге, а на лошадях, которых уже на станциях не держали (2, 234). Думается, для этого могли быть и иные причины: из коляски лучше видно и слышно, чем из вагона.
[37] Литургии и отдельные молитвы А.А. Архангельского («Блажен разумеваяй на нища и убога»), Бортнянского, Гречанинова, Ф.Е. Степанова, Чайковского («Достойно есть»), производили на него разное впечатление, «Херувимская» Глинки, «Верую» А.Д. Кастальского, «Верую» и «Хвалите Господа» П.Г. Чеснокова всегда приводили в молитвенное состояние (2,280, 313, 363, 369, 374), другие, напротив, мешали этому. Так, не понравились «Единородиый Сыне» и «Верую» Чайковского в августе 1927 г. в исполнении прекрасного хора Нестерова (2, 208). Кажется, равнодушным его оставила обедня Чайковского, исполнявшаяся в 36-ю годовщину смерти композитора в храме Большого Вознесения (2, 394). Из московских хоров Алексей Васильевич лучшим считал хор Чеснокова и всегда стремился слушать его. Однако в день 30-летия хора 29 ноября 1925 г. в храм Василия Кесарийского, где на литургии пели 300 хористов, Алексей Васильевич не попал из-за многолюдства (2, 80). Вторым по качеству исполнения был действовавший до конца 1929 г. хор Нестерова в Богоявленском Дорогомиловском храме (2,304, 365, 389, 403). Здесь же осмеливались иногда звонить в колокола несмотря на гонения на церковь. Однако в июне 1931 г. вместо нестеровского хора пел хор церкви преп. Пимена (2,493), а 1932 г. его сменил хор от Большого Вознесения (2,539). «Всенощную» С.В. Рахманинова Орешников 14 февраля 1926 г. слушал в Большом зале Консерватории и подробно разобрал ее по отдельным частям. Будучи в этом зале лишь во второй раз, он заметил отсутствие портретов Глинки и Чайковского, что привело автора дневника в возмущение (2, 91). Его поразил огромный орган – дар С.П. и П.П. фон Дервизов, сыновей железнодорожного магната П.Г. фон Дервиза. Орган исправно служил более 100 лет и сейчас нуждается в ремонте, на который музыканты сами собирают деньги.
[38] Взгляды Орешникова на современную живопись с течением времени не менялись: в 1928 и 1929 гг. в картинах Врубеля, внушавших ему «ужас», он чувствовал «что-то ненормальное». Для «Бубнового валета» других слов, кроме: «Какой ужас!» у него не нашлось (2, 258, 362). На выставке П.П. Кончаловского в Камерном театре в апреле 1928 г. Орешникова «поразили грубость рисунка и отсутствие воздуха" (2, 265). В гравюрах Дюрера (на выставке в честь 400-летия смерти художника) критика не устроила излишняя реальность фигур и «типы Богоматери», которые «напоминают простых немок» 22 апреля 1928 г. (2, 267). Он высоко ценил те иконы, на которых выражение лица Богоматери «девственное».
[39] Самого автора, впрочем, в 1925 г. автор признал интересным человеком (2, 81).
[40] «Это нечто нелепое, противное всяким законам искусства, без омерзения смотреть нельзя» (1, 203)
[41] На панихиде по случаю 100-летия со дня рождения писателя священник говорил о нем, как «о защитнике сирых и убогих» (1, 309).
[42] Он, почти всегда в одиночестве, практически до смерти исправно посещал церковные службы по всем праздникам, ценил церковную музыку отечественных композиторов, под которую проникался «молитвенным настроением», однако оставался равнодушен к новой философии православия, так в апреле 1925 г. признался в недоступности для него учения Вл. Соловьева (2, 27). Орешников не осуждает убийц Григория Распутина, но с неодобрением записывает факт появления при императорском дворе нового «старца» Мити Колябы из Калуги (I,102). А 25 января 1918 г., напротив, несмотря на «большой ропот в интеллигентном обществе против большевиков» (1,25) осуждал патриарха, предавшего их анафеме, ибо «это совсем не в духе Христа» (I, 145) От автора достается и «тупоголовому духовенству» (I,71) и его пастве. Видя, как в Успенском соборе прикладываются к иконам и мощам, он сетовал на «суеверие и невежество в массе» (I, 112). При посещении Троицкого собора Троице-Сергиевой лавры 24 марта 1928 г. автора посетили «грустные мысли…. Зачем духовенство наше уверяло, что тело преп. Сергия нетленно, зачем большевикам так надругаться над обнаженными костями великого угодника» (2, 260). Антирелигиозная же политика ВКП(б) доводила выдержанного нумизмата почти до истерики. В Великую Субботу 23 апреля 1927 г. «старался развлечься чтением от тяжелых мыслей, все время меня душили слезы. Когда же кончится тирания большевиков?» (2, 181). Завершая седьмую тетрадь дневников, он перечислял причины глубокого отчаяния: «Сколько разочарований пришлось испытать и в людях, и в личной жизни! А постоянные страдания за жизнь близких, за родину, развращаемую нашими мучителями-большевиками?.Вот те висящие надо мною тучи, о которых я говорил в начале тетради. Какое страстное желание я часто испытываю делиться своими печалями и редкими радостями с близким человеком, но такого у меня не было и не будет. Те, которые около меня, слишком от меня далеки по духу. Я знаю, что они все лучше, нравственнее, чем я, но их взгляды на жизнь, на взаимные отношения совсем иные, и это отдаляет меня от них» (2, 184).
[43] Истинный патриот, он отметил манифестацию в Москве с пением «Спаси, Господи», но весьма скептически отнесся к «триумфу победителей», когда по Москве 21 марта 1915 г. проводили австрийских пленных из Перемышля (I,27- 28).
[44] В Москве уже к 6 апреля 1915 г. из-за дороговизны продуктов начались волнения, а в мае - погромы немецких фирм (I, 30,33, 34).
[45] Мельком сообщает об ответах солдат за присланные им подарки (I,101).
[46] Об этом он мог узнать не только из газет, но и от знакомого дальнего родственника Н.А. Бруни, - Владимира Трубецкого, находившегося на румынском фронте. (Трещалин М.Д. Род.).
[47] Судя по дневнику, можно предположить, что война на долгое время унесла мир из отношений супругов. «Лотушка», как он нежно звал супругу (в девичестве Шарлотту), сменилась официальным термином «жена». Прежняя «Лотушка» появляется лишь изредка: 21 сентября 1919 г. (в связи с беспокойством жены и дочери о муже и отце в условиях наступления Деникина) и 30 сентября 1921 г. в рассказе о свадьбе внучки (1, 223, 303, 304). Это не мешало однако Алексею Васильевичу всячески опекать часто хворавшую и редко выходившую из дома жену, заботиться о покупке одежды и обуви (2, 124), любимых ею продуктов (по преимуществу овощей и фруктов) и неизменного и необходимого в затрудненных для мытья условиях одеколона. «Лотушка» в дневнике ее супруга появляется снова лишь 1 и 5 августа 1927 г. (2, 205, 206) после какой-то его душевной травмы, причины которой тот не разглашает. Зато впервые упоминает о ее чтении, хотя она, как и все «буржуи», обязана была по воскресеньям обучать безграмотных.
И повторяет это обращение в рассказе о длительной болезни Елены Дмитриевны в сентябре-октябре 1928 г. (2, 304-307). Именно во время этой болезни впервые звучит тема ее религиозности. Алексей Васильевич читал больной по ее просьбе 14-ю главу Евангелия Иоанна, «которую она очень любит» (2, 305). Как бы предчувствуя грядущее одиночество супруги, в январе-феврале 1933 г. он снова называет ее Лотушкой (2, 569, 571, 573-575). Орешникова однако раздражал брат жены, «какой он несимпатичный человек, эгоист, каких мало», и близкая приятельница жены, неискренняя льстица и болтушка Л.Н. Зоргаген, «неглупая женщина», увлекавшаяся оккультизмом (2,26, 37, 41). К старости он стал терпимее и к первому, и ко второй, часто наведывавшейся и даже жившей у Елены Дмитриевны, в окружении которой, как представляется, преобладали дамы с немецкими фамилиями.
[48] В связи с переходом командования в руки самого царя Алексей Васильевич замечает 26 августа 1915 г.: «около этого бездарного человека будет находиться вся та сволочь, которая дрожит за уходящую из рук бюрократов власть» (1,42). «Впечатление… не очень умного человека» произвело на Орешникова и чтение дневника Александра III за 1867-1868 гг., тогда еще наследника; будто «писал не государственный человек, будущий властитель, а ограниченный буржуа; религиозность красной нитью проходит по всей толстой книге» (1, 319). Алексей Васильевич, однако, не записал ни слова осуждения в адрес императора Павла I, пра-пра-прадеда Александра III, в 1797 г. распорядившегося наградить некую Марфу Павлову и другую, не названную по имени, каждую двумя тысячами крестьян, и двух их детей – каждого по 1000 крестьян, первая из них должна была быть произведена в дворянки, с дарованием ей герба с двумя великокняжескими коронами и двумя двуглавыми орлами (I, 330). Хотя Орешников не сомневался в том, что речь шла о незаконнорожденных детях Павла I, он не прокомментировал «любопытный документ», вероятно, потому, что тот свидетельствовал о благих побуждениях его составителя. Историку же записка Павла I интересна и тем, что, может быть, проливает дополнительный свет на причины отцеубийства 1801 г.
[49] Впрочем, разбирая бижутерию царской семьи, Орешников испытывал «жуткое чувство, смотря на трогательные надписи; по-видимому он был хорошим семьянином» (1,205).
[50] Очень ярко об этом написала З.Н. Гиппиус в своих «дневниках».
[51] В связи с отношением АВО к немцам и евреям стоит отметить и его позицию касательно других славян и их языков. Во время мировой войны он считал, что русским нет дела до Львова (?????).
[52] В связи с этим возникает впечатление об англомании автора дневника.
[53] Орешников тщательно фиксирует воздействие войны на быт горожан Москвы – очереди за продовольствием, разгром филипповской булочной на Тверской ул., дороговизну дров и т.д. Тщательно записывает все благотворительные акции, предпринимаемые в Москве в пользу солдатских сирот, самих воинов, семей погибших артистов и т.д.
[54] Для народных, как городских, так и крестьянских восстаний он употребляет только термин «движение». Так, факт «аграрного движения» в Саратовской, Тамбовской и других южных провинциях он отметил 6 апреля 1917 г. (I, 113). Впрочем, 4 июля он сообщает о «серьезном вооруженном восстании…войск и рабочих» (I, 121), и тогда же о его подавлении и разоблачении «негодяев-большевиков Ленина, Ганецкого и Козловского», получавших субсидии от немецкого правительства, сообщает об ордере Временного правительства на арест Ленина, Каменева и Зиновьева и слухах о бегстве первого из них в Германию (I, 122, 123).
[55] Он последовательно голосует за нее на выборах в Московскую городскую думу, где она получила 16,7 %, эсеры - 58,8 %, меньшевики -11,6 %, большевики - 11, 5 %, народные социалисты – 1, 3 % (I, 120, 121), а также в районную, в некоторых прошли большевики, в других кадеты, эсеры оказались на третьем месте (I, 135-136) и, наконец, в Учредительное собрание 19 ноября 1917 г. (I, 138).
[56] Несколько иную оценку ситуации в Петрограде 4 июня давал Н.А. Бруни : "здесь люди находят одну необходимость; бить немцев» (Трещалин М.Д. Род)
[57] Среди московских жертв первым из родственников и свойственников автора оказался уже упомянутый выше Дмитрий Николаевич Бруни.
[58] Ему уже недолго оставалось узнавать новости из газет, в конце марта-начале апреля все буржуазные газеты были закрыты: «Русские ведомости» «Русское слово». «Утро России». АВО долго крепился и не брал в руки большевистских, но в конце-концов к середине июля 1918 г. сдался, чтобы прочитать о расстреле царя и нигде не обнаружить «ни возмущения, ни сочувствия» в связи с этим" (1, 165).
[59] Латыши сыграли важную роль при конфискации имущества Чудова монастыря, в том числе знаменитого саккоса Алексея митрополита, при этом заходили в алтарь в шапках, закуривали папиросы (1, 183). Самому Орешникову, назначенному 2 декабря 1918 г. экспертом по приемке церковного имущества в Кремле, довелось описывать иконы придела Успения Богородицы Вознесенского монастыря в Кремле, ризницу, алтарь и иконостас придела св. Алексея XIX в. (1, 184, 185, 188).
[60] Она чувствовалась уже в сентябре 1917 г. (Трещалин М.Д. Род).
[61] 13 ноября 1918 г. «началась национализация торговли, все пассажи и торговые ряды закрыты. Когда же кончится тирания!» (1, 182).
[62] Разумеется его положение не сравнимо с положением детей, да еще в Поволжье, в Саратове осенью 1921 г. детские трупы валялись в привокзальных садиках, а по улицам бродили детишки, брошенные родителями (1, 307). В Москве же вдова известного историка архитектуры Эдинга летом 1925 г. отдала сына на воспитание какому-то парикмахеру: «чего не сделаешь из бедности», восклицает автор дневника (2, 52).
[63] В связи этим дневник пестрит указаниями на цены, прежде всего муки. По его материалам вполне можно строить график роста московских цен в годы военного коммунизма и гражданской войны. Так с 21 июня по 14 сентября 1919 г. цена фунта муки выросла в полтора раза – с 25 руб. до 40. А 3 ноября того же года 1 фунт хлеб стоил 90 руб., к 13 ноября цена выросла до 140 руб за фунт. 27 ноября фунт муки дошел до 180 руб., а 27 декабря – до 225 руб. Соль в это же время- в начале января стоила 500 руб за фунт. Паек, полученный Орешниковым в ГИМе 12 ноября 1920 г. за 1105 руб., «по спекулятивным ценам оценивается в 100 000» (1, 267). Росли цены и на одежду: 5 августа 1922 г. подвел итоги длительной эпопее изготовления френча и брюк, которые обошлись ему в 29 миллионов (1, 344).
[64] Под предлогом «дровяного кризиса» в августе 1919 г. началось так называемое «уплотнение», которое в мае 1925 г. Орешников расценивал, как «результат современного советского бесправия» (2, 34). Новое соседство, сопровождаемое нашествием клопов (2, 378), превратило остаток жизни АВО в непрерывную пытку: бесконечные склоки, драки и ругань «пролетариата» часто лишали ученого возможности спать даже то короткое время, которое он отводил сну (с 12 до 5 часов утра). А в 1921 г. было совершено покушение на кабинет ученого – одну из двух комнат, остававшихся в распоряжении семьи (1, 303). Комната же его супруги вплоть до сентября 1922 г. была проходной к соседям - «товарищам» (1, 351). Но и после этого имущество Орешниковых и главное - книги оставались объектом воровства (2, 26, 225), так же как примусы, керосинки, посуда, галоши гостей, одеяло их жильца и друга дома актера П.С. Рожицкого (2, 121, 384) и тем более дрова из сарая. Последнее ЧП заставило Орешникова прибегнуть к займу денег в музее (2, 256). Рассказы о бессонных ночах, сердечных приступах жены и неожиданных ночных вторжениях «товарищей» перемежаются сетованиями автора дневника: «Какие криминальные типы создала русская современность!»; «Как трудно жить с новыми типами нашей республики!» (2, 55). Правда, читая дневник и сочувствуя его автору, не могу отделаться от собственных аналогичных воспоминаний и прямо противоположной мысли – какое счастье, что Алексею Васильевичу не довелось жить в наше безвременье, когда объектами мелкого воровства стали заводы, газеты, пароходы, леса, реки, железные дороги и само право на жизнь тех, кто не входит в кооператив «Озеро», а живет в обычном ДСК.
[65] П.П. Муратов. Памяти А.А. Карзинкина // Русская живопись до середины XVII в. История открытия и исследования. СПб., 2008, C. 384-385.
[66] 20 января 1918 г. Совет народных комиссаров принял декрет об отделении церкви от государства, лишении ее права юридического лица и передаче ее имущества в качестве народного достояния новым местным и центральным властям. 30 июля 1920 г. вышло новое постановление СНК «О ликвидации мощей во Всероссийском масштабе» (Лобанов В.В. Патриарх Тихон и Советская власть (1917-1925). М., 2008. С. 52-53, 54, 60). Политика по отношению к церкви была крайне неустойчива, хотя общая линия на уничтожение православия прослеживается четко и достигает пика в период коллективизации.
[67] Гимном разных поэтов «Книге» открывается пятая тетрадь дневника 24 декабря 1920-16 апреля 1923 г. Приведем лишь высказывание В. Гюго:
«Без книги – мрак кругом, без книги мир – могила,
Без книги, как стада, бессмысленны народы;
В ней добродетель, долг, в ней мощь и соль природы;
В ней будущность твоя - грядущих благ основа,
В ней счастья твоего магическое слово»

[68] 29 июня 1925 г. он в отчаянии восклицал: «Боже, как унизили нашу интеллигенцию!» (2, 46).
[69] Орешников интересовался и библиотекой (1, 245-246) и исследованиями о нем, и новыми «советскими» изданиями его стихов (в частности, его привлек «Неизданный и еще 6 . Собрание А.Ф. Онегина. Петербург, 1922), замечая при этом, что «каждая новая строка великого поэта драгоценна» (1, 327-328), но с удовольствием привел эпиграмму на Валерия Брюсова, подготовившего один из пушкинских сборников:
«Измажу-ка я лик поэта
Коммунистическим говном,
Авось назначит совнарком
Народным критиком за это
» (1, 253).
[На полях записи этой эпиграммы так и хочется обратить внимание, как «советская» речь проникает в подсознание целомудренного стилиста Орешникова, не вызывая его раздражения. Впрочем, и раньше некоторые «народные» выражения у него появлялись: одному из коллег «что называется, наклали» (2,35), то есть обругали].
25 мая 1922 г. в Вознесение Господне появляется запись: «читаю письма Пушкина (академическое издание), как он хорош! Сколько ума, наблюдательности, остроумия!» (1, 333). 4 июня 1922 г.: «Читаю последний том писем Пушкина; последние три года – это сплошной вопль великого поэта от безденежья; бился как рыба об лед. Что за люди, за малыми исключениями, окружали его! Все писатели, которые сочувствовали , были по-видимому, такие же бедняки, как он, остальные же, начиная с Николая I, не поняли его, не вникли в его ужасное материальное положение и нравственное состояние и дали ему погибнуть» (1, 335). И в июне и августе 1925 г., снова и снова перечитывая переписку Пушкина, повторяет: «Какая светлая и чистая личность Пушкин»; «Какая легкость слога, сколько ума и остроумия. Как проигрывают письма Вяземского в сравнении с письмами Пушкина» (2,44, 56). При чтении писем в августе 1927 г. АВО отметил «прекрасный содержательный комментарий" Модзалевского (2, 213). В марте 1928 г. зачитывался публикацией М. Гофмана посмертных стихотворений Пушкина и «пропущенных строф» Онегина, а в июне – «Капитанской дочкой»; «Как великолепно написано, что за язык!» (2, 256, 278). Впрочем, автор дневника был великодушен и к супруге поэта. Прочитав ее письма отцу, он нашел, что «слог ее недурен». (2, 281). В ноябре 1928 г. обрадовался находке в архиве Горчакова неопубликованной пушкинской поэмы «Монах» и еще шести стихотворений (2, 316, 318). Между тем сам он был владельцем тетради со стихами Пушкина, собранными одной из «потомиц» пушкинского друга Кривцова, в родстве с которыми состоял археолог Б.Н. Граков, который и подарил тетрадь Орешникову (2, 327-328). В 1931 г. читал «одну их интереснейших книг по Пушкину": «Новые страницы Пушкина. Стихи, проза, письма» нового для Орешникова автора – С. Бонди (2, 485). Но и старый пушкиновед М.А. Цявловский при случайной встрече в винном магазине сообщил о находке в Ульяновске (Симбирске) 9 неизданных рукописях поэта (2, 488). В августе 1931 г. Орешников купил новую публикацию этого исследователя «Книгу воспоминаний о Пушкине» (2, 503). В январе 1832 г. «узнал, что найдено большое количество бумаг А.С.Пушкина у внучки – Елены Александровны; среди бумаг большой дневник, веденный в последние года жизни Пушкиным» (2, 527). Алексею Васильевичу, как специалисту по материальной культуре и искреннему почитателю поэта, были дороги все земные следы самого Пушкина и его героев. При описании посещения Михайловской церкви в Донском монастыре отмечает надгробную плиту «той Голицыной, с которой Пушкин, говорят, списал «Пиковую даму» (2, 204). А при посещении Остафьева «в комнате, где жил Карамзин», автора дневника тронуло: пушкинский стол, его трость со вделанной в набалдашник пуговицею с мундира Ганнибала, на ней вензель Петра Великого, жилет, в котором был смертельно ранен Пушкин; портрет Жуковского с надписью «Ученику-победителю» и т.д.; портрет Пушкина в гробу кисти Козлова» (2, 212). Музею посчастливилось купить юсуповский альбом с визитками Пушкина. Н.Н. Пушкиной, И.А. Крылова. В.А Жуковского и др. (2,345).
Как всегда, в период болезни и душевного кризиса автор дневника хватался за палочку-выручалочку – произведения Александра Сергеевича. Осенью 1926 г. Алексей Васильевич погрузился в чтение Вересаевского «Пушкина в жизни», а в декабре во время болезни – «Дубровского» и «Гробовщика», «Евгения Онегина», «Родословную моего героя», «Медного всадника», «Пиковую даму» самого Пушкина (2, 148, 156, 157, 160). По прочтении четвертого выпуска биографии своего кумира, написанной В.В. Вересаевым, он сознался, что читать этот выпуск – «одно терзание, невольно пробуждается ненависть к обществу, погубившему нашего великого поэта» (2,181). Думается, Алексей Васильевич в своих чувствах был не одинок. Панихиды в день смерти поэта служили в Москве вплоть до 1927 г., когда старшая и любимая дочь Орешникова Татьяна Полиевктова посетила эту службу в храме св. Харитония в Огородниках (2, 168). В праздновании же дней рождения поэта принимали участие и сотрудники ГИМа. К 130 годовщине рождения Пушкина в «Известиях» готовилась публикация статьи сотрудницы ГИМа о двух письмах Пушкина Киреевскому (2, 355). А 129–ю, как и 130-ю годовщину со дня рождения поэта торжественно отмечали в Большом зале Московской консерватории в 1928 г., при этом выяснилось, что артисты Художественного театра читать его стихи не умеют, а творения его собратьев по цеху, посвященные Пушкину – «тихий ужас» (2, 277, 358, 359). Даже тяжело больной за месяц до смерти 11 февраля 1933 г. Орешников не забывает о годовщине смерти Пушкина (2, 575).
[70] 31 марта 1927 г. «с наслаждением» перечитывая «Горе от ума», АВО восклицал: «Какой ум, наблюдательность у автора!» (2, 177).
[71] В «Вишневом саду» - «типы живые, но отрицательные, кроме Лопахина» (1, 247). В этой последней оценке апреля 1920 г.– отзвук отцовской психологии. Зато восторженный отзыв о рассказах самостоятелен: «Как талантливы его рассказы!»; «Замечательный талант виден в каждом, даже незначительном рассказе», «прелестный рассказ «Каштанка» (1, 281, 284, 285, 292). Лишь относительно прекрасной «Степи» счел, что «неестественно описывать мысли автора и характеристик многих лиц от лица маленького Егорушки? Ему было только 9 лет» (1, 265). На самом деле к подобному приему в этом произведении Чехов прибегал лишь изредка (Чудаков А.П. Чехов. М.,2013. С. 155-156).
[72] В июне 1925 г. музей купил акварель К. Брюллова «Сон декабриста С.Г. Волконского» (2, 39).
[73] В творчестве С. Лагерлеф Алексей Васильевич обратил внимание на легенду «Екатерина Сиенская» (2, 23).
[74] В рисунках Павла Соколова к «Старосветским помещикам» 1853 г. Орешникову показались «интересными типы и бытовая сторона» (2, 384). Орешникова волновала и судьба праха Гоголя, который в конце мая 1931 г. должен был быть перенесен из Данилова монастыря в Донской (2, 491). 2 июня при перенесении выяснилось отсутствие головы, исчезнувшей якобы при починке могилы Художественным театром в 1909 г.
[75] Однако нельзя сказать, что он читал произведения Толстого так же часто, как других классиков. Впрочем, познакомившись с фрагментами ненаписанного произведения из времен Петра I, был огорчен отказом довести это сочинение до конца (2, 401).
[76] 
Впрочем, к его деятельности Орешников относился без идеализации, сравнивая две эпохи: 20-ые годы ХХ в. и XVI-ое столетие:«жестокое (такое же, как и при нем) время» (2, 284).
[77] 1922 год Орешников начал чтением «Нашего общего друга» и «Оливера Твиста» (1,315-317), в которых «конечно, как и в большинстве произведений Диккенса, добродетель торжествует, порок наказан». «Диккенсовский период» продолжался и в феврале 1922 г., на очереди оказались «Крошка Доррит» и «Большие ожидания». Эти романы подверглись критике «за растянутость, многие места неестественны» (1, 321, 323). В мае 1925 г. Орешников обрадовал и Л.В. Кафку, и знакомую жены О.С. Геккерн чтением «Повести о двух городах» (2, 32) и взялся ее перечитывать в феврале 1933 г. (2, 575).
[78] К творчеству А. Франса Орешников обращался неоднократно, в сентябре 1920 г. читал «красиво написанный рассказ «Таис» (1, 262), а в марте 1925 г «Красную лилию», в которой заметил «мастерство обрисовки характера, чувств,в основном чувства любви» (2, 21-22).
[79] В августе 1925 г. Орешникова поразили «яркие типы» в драме Шекспира «Генрих IV» (2, 62).
[80] С примечанием: «для настоящего тяжелого времени чтение таких книг самое подходящее» (1. 249). Однако в августе 1925 г. рационально мысливший автор из-за изобилия фантазии и антропоморфного взгляда Метерлинка не сумел подряд дочитать его «Жизнь пчел» (2, 56-58). Ситуация марта 1928 г. содействовала интересу к йогам и мировоззренческим сочинениям (типа Зелинского «Из мира идей» (1, 242-244). Типично и для нашего нео-капиталистического безвременья.
[81] «Конечно, - замечает Алексей Васильевич, - как и в большинстве произведений Диккенса, добродетель торжествует, порок наказан».
[82] До «Холодного дома» того же Диккенса руки дошли в ноябре 1921 г. (1, 309, 310).
[83] Работников музея зимой 1919-1929 г. жулики надували и на дровах (1, 244) .
[84] 16. 06. 1919 г. Орешников записывает «слух» о расстреле большевиками в Москве за 1 год и 8 месяцев 3 500 человек (1,210). Число же заключенных к 13 июля 1920 г. достигало 69 тысяч человек (1, 255). 
[85] В связи с этим не могу умолчать о другой аналогии. Мой отец, тогда 17-летний начинающий художник, взялся иллюстрировать именно это произведение Анатоля Франса.
[86] В какой-то степени изоляцию скрашивали прогулки, научные беседы и поочередное чтение вслух с сотрудницей подведомственного ему Отдела Л.В. Кафкой (то она читала Блока, то Орешников - Гоголя).
[87] Они оправдывали свое назначение до конца жизни автора дневника В марте 1925 г. Алексей Васильевич за несколько вечеров прочитал Людмиле Вячеславовне шекспировского «Гамлета» и вернулся к этому произведению 18 мая 1932 г., т.е. за 10 месяцев до смерти - на этот раз в переводе К.Р. (великого князя Константина Романовича –АХ) "Какое высокое наслаждение получил я, читая это великое произведение», - гласит соответствующая запись (2, 26, 541).
[88] ГАРФ. Ф. А2 306. Министерство просвещения РСФСР. Оп. 54. Отдел личного состава «П» 1918-1926. Д. 386.
[89] Воспоминания о родителях их сына - физика, члена-корреспондента АН СССР, осталось автору обзора недоступным (Наследие 1988. № 3).
[90] Он рассказал о встрече 6 марта 1924 г. с П.И. Бирюковым, которому сообщил о намерении музея издать дневник С.А.Толстой. Павел Иванович видимо благодаря сестре имел возможность воспользоваться биографическим материалом, сданным Софьей Андреевной в ГИМ в «комнату Льва Толстого». Автор биографии писателя негативно отнесся к идее, отметив, что в дневнике «немало порнографического» о муже и посоветовал обратиться к детям (1, 421), что позже и было сделано.
[91] Лурье Я.С. После Льва Толстого. Исторические воззрения Толстого и проблемы ХХ в. СПб., 1993.
[92] Она умерла 57 лет от роду в 1919 г.
[93] Хотя и завтракал и обедал с ней вместе в музее.
[94] Володихин Д., Федорец А. Указ. соч.
[95] Крашенинников А .Ф. Раскопки в пропасти забвения. М., 2008. С.66.
[96] А.Ф. Крашенинников пишет: «И мой отец, и дядя Костяна всю жизнь сохранили пламенную любовь к фортепианной музыке, оба имели инструменты, в свободные часы охотно музицировали. Домашний репертуар их был строг и классичен. В нашем доме было много нот Баха, Бетховена, Гайдна в великолепных немецких изданиях позапрошлого века. И папа, и дядя Костя были страстными поклонниками филармонических концертов и, конечно, не пропускали выступления выдающихся исполнителей» (Там же. С.66).
[97] Там же. С.75.
[98] Там же. С. 76. Не исключено, что благодаря усердию соседей епископу и было запрещено окормлять кого бы то ни было, кроме французов (Крашенинников А.Ф. Указ. соч. С. 67-68). Далеким эхом соседского верноподданичества ГПУ 1928 г. оказался и арест Константина Васильевича в 1947 г. на заре борьбы с космополитизмом. На допросе 26 апреля 1947 г. он сознался, что «намерения выехать за границу на постоянное жительство являлись на почве религиозных побуждений» (во время обыска была реквизирована его «рукопись религиозного характера на 179 стр.»). 6 июля на вопрос, «с каких антисоветских позиций вы осуждали политику партии и правительства по вопросу церкви и религии» последовал ответ: «в конституции сказано, что каждому гражданину предоставляется свободное право на вероисповедание. Этого в действительности нет и каждый верующий преследуется… В школах не преподают Закона Божия, не прививают растущему поколению познаний духовной религиозной жизни… На религию и на верующих граждан устроено гонение" (Крашенинников А.Ф. Указ. соч. С. 75).
[99] Этому положению соответствовала и его одежда – строгая черная наглухо застегнутая куртка (Там же. С. 77, 68). Окончательный же переход в католичество ускорило заболевание туберкулезом, в 1942 г., находясь в больнице с августа по ноябрь и продолжая читать религиозные книги, Крашенинников «с целью окончательного принятия католической веры» отправился к новому настоятелю французского храма – американцу Леопольду Брауну, остававшемуся в Москве до декабря 1945 г. Контакт с ним и его преемником Лабержем были расценены как шпионская деятельность. (Там же. С.82-83). 
[100] Крашенинников А.Ф 2008. С. 68 .
[101] Абрикосов Х.Н. Мои воспоминания о Л.Н. Толстом // Пчеловодство 1930 № 9. С.57-60; Он же. Воспоминания о похоронах Л.Н. Толстого // По Ленинскому пути. Ефремов Тульской области. 20.11. 1940: Он же. Двенадцать лет около Толстого [1893-1910]. // Летописи Гос. Литературного музея. М. 1948.
[102] Исключением оказалась запись 10 августа 1932 г. Константин Васильевич, вернувшийся с Алтая, рассказал «много интересного о природе» этого края, «но вторично туда бы не хотел ехать…Голод всюду ощутителен» (2, 551).
[103] Среди арестованных сотрудников ГИМа 3 апреля 1928 г. оказался оставшийся на родине крайне религиозный Алексей Михайлович Бардыгин, сын егорьевского предпринимателя и городского головы М.Н. Бардыгина, создавшего в 1909 г. в родном городе механико-электротехническое училище и ткацкую мануфактуру, а после 1917 г. эмигрировавшего во Францию, и племянник знаменитого московского антиквара В.В. Постникова, сверхштатный, а с 1925 г. и штатный сотрудник ГИМа, «прекрасный человек и отличный работник», не очень крепкого здоровья. Поскольку он участвовал в разборке серебра, предназначенного на переплавку, ему, по-видимому, пытались вменить в вину кражу, но безуспешно. Родительская посылка с шоколадом тоже могла сыграть свою роль в аресте и приговоре – 5 лет заключения на Соловках, где он и погиб в конце 1930-начале 1931 г. (2, 39, 73, 102, 137, 202, 244,262, 263,268,329, 452). Заключенный годом ранее в апреле 1927 г. антропософ Б.А. Леман был осужден за «активную борьбу с рабочим классом при царском правительстве и при белых» (1, 604).
[104] Крашенинников А.Ф 2008.. С.68.
[105] Там же. С. 66.
[106] Жена, постоянно недомогавшая и болезненно воспринимавшая бесконечные квартирные скандалы, имела иные интересы и круг общения. Ее нудные или приторно сладкие родственники, и увлекавшиеся оккультизмом приятельницы немочки совершенно очевидно раздражали своей ограниченностью и эгоизмом фанатичного трудягу, лишенного элементарной женской заботы. Даже его одежду, часто нуждавшуюся в починке, поддерживала в порядке «сердечная и добрая» музейная сотрудница И.В. Кафка. Следов духовного родства с супругой в Дневнике тоже не много. Алексей Васильевич очень любил читать вслух милые его сердцу произведения. Елена же Дмитриевна редко была слушательницей, как, например, 12 декабря 1920 г., когда Алексей Васильевич наслаждался 4, 5 и 7 песнями «Евгения Онегина» (1, 270).
[108] 10 апреля 1922 г. Алексей Васильевич записал (1, 328), что «его лечат (у него, как говорят, сифилис мозга – болезнь, от которой умер Мопассан»).
[109] Деятельность Гохрана по продаже культурных ценностей почти не отражена в Дневнике. Однако уже летом 1925 г. Орешников помещает краткое сообщение: «Картина Айвазовского «Переход евреев через Чермное море» продана за 2000 руб. (2, 47). 

См. продолжение.