Любовь

Своеобразным доказательстюм обратного, пусть и не очень «научным», но достаточно весомым, является тот факт, что поэт до самого своего конца всеми силами души любил и беспредельно ценил ту, которая, конечно, никогда не пере­ставала быть — при всем своем принятии России — истинно европейской женщиной.

Через год с лишним после того, как началась его любовь к Елене Денисьевой, 21 августа 1851 года Тютчев писал Эрнестине Федровне — и пи­сал, как подтверждают все обстоятельства, с полнейшей искренностью: «Ах, насколько ты лучше меня, насколько выше! Сколько выдержанности, сколько серьезности в твоей любви — и каким мелким, каким жалким я чувствую себя сравнительно с тобою...»

...Но пора уже обратиться к этой труднейшей, даже мучительной для всякого, кто думает о ней серьезно, теме — теме двойной любви Тютчева. Все обстояло именно так: поэт в самом деле в продолжении долгих лет испытывал подлинную любовь одновременно к двум женщинам. При этом он постоянно страдал от острого чувства вины перед обеими. И не столько даже из-за своей «измены» и той, и другой, сколько от сознания, что — в отличие от них обеих — не отдает себя каждой из них всецело, до конца. Это сознание запечатлено со всей силой и в целом ряде стихотворений, и в письмах поэта. Но, пожалуй, самообвинение было не вполне справедливо. Многое го­ворит о том, что Тютчев любил обеих женщин поистине на пределе души. Возможность такой, конечно, очень редко встречающейся, ситуации объ­ясняется отчасти тем, что Эрнестина Пфеффель и Елена Денисьева отли­чались друг от друга не меньше, чем Европа и Россия... И самое чувство любви поэта к каждой из них было глубоко различным.

В Эрнестине Федоровне поэта восхищала «выдержанность» и «серьез­ность»; между тем, говоря об Елене Денисьевой, как вспоминал муж ее сестры Георгиевский, Тютчев «рассказывал об ее страстном и увлекающем­ся характере и нередко ужасных его проявлениях, которые однако же не приводили его в ужас, а напротив, ему очень нравились как доказательство ее безграничной, хотя и безумной, к нему любви,..».

Это заключение, по всей вероятности, справедливо. В минуту полной откровенности Тютчев говорил, что он несет в себе, как бы в самой крови, «это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равно­весие в жизни, эту жажду любви...». Поэту ни в коей мере не были присущи жажда славы, почестей, власти, тем более богатства и т.п. Но то, что он назвал «жаждой любви», перепол­няло его душу, пронизывая ее и восторгом и ужасом. Через два года после женитьбы на Эрнестине Федоровне он должен был на несколько недель с ней расстаться; вскоре он написал ей (1 сентября 1841 г.): «Мне решительно необходимо твое присутствие для того, чтобы я мог переносить самого себя. Когда я перестаю быть существом столь любимым, я превращаюсь в существо весьма жалкое».

А гораздо позднее, в сентябре 1874 года, Иван Аксаков рассказал в письме к дочери поэта Екатерине, что ее отец не раз покаянно говорил о присущем ему «злоупотреблении человеческими привязанностями...».

Вся жизнь поэта ясно свидетельствует, что слово «злоупотребление» — это безжалостное самоосуждение. Можно сказать, что он испытывал бес­предельное упоение той любовью, которую он вызывал, что он утопал в этой любви, словно теряя в ней самого себя и свою любовь. Ему казалось, что вызванная им любовь — ничем не заслуженный, поистине чудесный дар. Вот убеждение, которое Тютчев не раз высказывал в различной форме: «Я не знаю никого, кто был бы менее, чем я, достоин любви. Поэтому, когда я становился объектом чьей-нибудь любви, это всегда меня изумляло...» Именно таковым, очевидно, было и начало его отношений с Еленой Денисьевой. Как свидетельствовал Георгиевский, поэт вызвал в ней «такую глубокую, такую самоотверженную, такую страстную любовь, что она охва­тила и все его существо, и он остался навсегда ее пленником». Любовь Елены Денисьевой в самом деле являла собой нечто исключи­тельное; Георгиевский буквально не мог подобрать слов для определения ее силы и глубины. Он писал, что Елена Александровна смогла «приковать к себе» поэта «своею вполне самоотверженною, бескорыстною, безгранич­ною, бесконечною, безраздельною и готовою на все любовью...— таковою любовью, которая готова была и на всякого рода порывы и безумные край­ности с совершенным попранием всякого рода светских приличий и обще­принятых условий».

Стоит добавить, что и сам характер этой женщины был соединением «крайностей»; Георгиевский подчеркивает, в частности, что Елена Алексан­дровна, готовая на «попрание» всех «условий», в то же время была женщина «глубоко религиозная, вполне преданная и покорная дочь православной Церкви»,— не забывая при этом отметить, что «глубокая религиозность Лёли не оказала никакого влияния на Федора Ивановича».

О безмерной любви своей Лёли поэт не раз говорил в стихах, сокруша­ясь, что он, породивший такую любовь, не способен подняться до её высо­ты и силы; вот его поразительные строки от этом:

Ты любишь искренно и пламенно, а я —

Я на тебя гляжу с досадою ревнивой.

И, жалкий чародей, перед волшебным миром,

Мной созданным самим, без веры я стою —

И самого себя, краснея, сознаю

Живой души твоей безжизненным кумиром.

Он вновь и вновь повторяет, что «не стоит» ее любви:

Пускай мое она созданье —

Но как я беден перед ней...

Перед любовию твоею

Мне больно вспомнить о себе

Стою, молчу, благоговею

И поклоняюся тебе…

Эти самообвинения справедливы в одном отношении: поэт не мог рас­статься с Эрнестиной Федоровной и целиком отдать себя новой любви. Но едва ли можно усомниться в том, что он любил Елену Александровну по-своему так же безгранично, беспредельно, как и она его.

...Еще в первые годы своей любви поэт создал символический образ возлюбленной, образ «своенравной волны», которая полна «чудной жизни»:

Ты на солнце ли смеешься,

Отражая неба свод,

Иль мятешься ты и бьешься

В одичалой бездне вод -

Сладок мне твой тихий шепот

Полный ласки и любви;

Внятен мне и буйный ропот.

Стоны вещие твои.

Будь же ты в стихии бурной

То угрюма, то светла,

Но в ночи твоей лазурной

Сбереги, что ты взяла...

Сбереги, ибо

…в минуту роковую,

Тайной прелестью влеком,

Душу, душу я живую

Схоронил на дне твоем.

Сколько бы ни обвинял себя поэт в недостаточной любви к Елене Алек­сандровне, он в самом деле отдал ей свою душу.

Но каким образом это утверждение согласить с тем, что Тютчев гово­рил — уже после начала своей последней любви — Эрнестине Федоровне: «Ты — самое лучшее из всего, что известно мне в мире»? Можно бы пока­зать постоянство такого его отношения к ней — как к своего рода идеаль­ному существу, в котором воплощено все «лучшее» и «высшее». Это выра­жается чуть ли не в каждом стихотворении, обращенном к Эрнестине Фе­доровне:

...Мне благодатью ты б была —

Ты, ты, мое земное провиденье!

Все, что сберечь мне удалось,

Надежды, веры и любви...

Совсем иной человеческий облик в стихотворениях, посвященных Еле­не Денисьевой,— хотя бы в только что цитированном — о своенравной волне. Здесь жизнь являет себя во всей своей противоречивой цельности, с ее светящими взлетами и темными глубинами. И сами взаимоотношения любящих не имеют в себе ничего идиллического.

Любовь, любовь — гласит преданье —

Союз души с душой родной —

Их съединенье, сочетанье,

(но так гласит преданье, а реальность не сводится к этому)

И роковое их слиянье,

И... поединок роковой...

Конечно, все тяжкое, мучительное, роковое в последней любви поэта связано с той раздвоенностью, которую он не в силах был преодолеть. И все же нельзя свести к этому смысл, вложенный поэтом в слово «поединок». Речь идет о любви, захватившей души двух людей до самого дна и как бы размывшей все границы между ними; «роковое слиянье» с неизбежностью ведет к «роковому поединку». В 1858 году исполнилось двадцать лет со дня смерти первой жены Тютчева Элеоноры, и он написал стихи (о них уже шла речь), посвященные ее памяти. Они кончались строками о том, как

.. .Мило-благодатна,

Воздушна и светла

Душе моей стократно

Любовь твоя была.

Это стихотворение — может быть, без всякого намерения со стороны поэта — содержало своего рода противопоставление последней любви, которая никак не умещалась в рамках благодатное, воздушности и света. Но тем непобедимее была для Тютчева эта любовь, которая, как сказал он сам, была «всею моею жизнью». При этом необходимо только помнить, что жизнь поэта ни в коей мере не представляла собою замкнутое в себе част­ное существование. Все, что мы знаем о нем, ясно свидетельствует: он жил как бы перед целым Миром во всей беспредельности его пространства и времени. И жизнь и смерть Елены Денисьевой была для поэта, если не бо­яться высоких слов, явлением мирового порядка. Это явствует уже хотя бы из того, что едва ли не самое всеобщее по смыслу стихотворение позднего Тютчева — «Два голоса» — имеет отчетливый отзвук в одном из стихотво­рений памяти Елены Денисьевой, написанном в марте 1865 года, стихотво­рении, молящем о том, чтобы не исчезла «мука вспоминанья», живая мука:

По ней, по ней, свой подвиг совершившей

Весь до конца, в отчаянной борьбе,

Так пламенно, так горячо любившей

Наперекор и людям и судьбе,—

По ней, по ней, судьбы не одолевшей,

Но и себя не давшей победить...

Тот же вселенский размах в другом стихотворении:

Любила ты, и так, как ты, любить — Нет, никому еще не удавалось!

Ритмико-интонационное напряжение этих строк столь мощно, что оно, по-видимому, непосредственно отозвалось через полвека в строках пре­клонявшегося перед Тютчевым Александра Блока, строках, говорящих о русской стихии в целом (поэма «Скифы»):

Да, так любить, как любит наша кровь,

Никто из вас давно не любит!

Именно такими масштабами уместно мерить ту Любовь, которой посвящены тютчевские стихи о Елене Денисьевой. Слова «свой подвиг совершившей» прозвучат еще раз в стихах поэта, созданных уже в самом конце жизни, в августе 1871 года. Здесь сказано о том, что природа «своей всепоглощающей и миротворной бездной» при­ветствует:

Поочередно всех своих детей,

Свершающих свой подвиг бесполезный...

Смысл тут уже иной; и в стихотворении «Два голоса», и в стихах о послед­ней любви нет и намека на «бесполезность» человеческого «подвига». Стихи Тютчева были звеньями его бытия, и вполне понятна, вполне естественна эта расслабленность, эта, если угодно, сдача, капитуляция в стихотворении, созданном всего за год с небольшим до начала предсмертной болезни, последнего упадка сил. Сейчас важно обратить внимание на другое — на то, что «подвиг» на языке поэта всегда означал всечеловеческий подвиг перед лицом Космоса. И образ его возлюбленной потому, в частности, и принадлежит к вели­чайшим образам мировой поэзии, что он предстает как явление целой Вселенной. В ранних тютчевских стихах о любви это не выступает столь мощно и рельефно. Любовь там раскрывается, так сказать, на фоне мира; между тем в поздних стихах сама любовь являет собой мировое действо, вселенскую трагедию, нисколько не утрачивала то же время неповторимые черты жи­вой жизни:

...Вот тот мир, где жили мы с тобою,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

В стихотворении 1839 года «Весна» поэт провозглашал как необходи­мость: «хотя на миг» быть причастным «жизни божеско-всемирной», жизни, образы которой переполняли тогда его стихи. В позднем творчестве поэта почти нет образов открыто космического плана; но, если внимательно вглядеться в их смысл, станет ясно, что их героиня (а вместе с ней, конечно, и сам лирический герой) не «на миг», а на всю жизнь причастна всеоб­щему бытию мира. Это глубокое преобразование в поэтическом содержании даже не так легко понять. В ранней поэзии Тютчева человек может предстать «как бог», «как небожитель», хотя бы и «на миг». В поздней же тютчевской поэзии люди, способные на истинный «подвиг», оказываются глубоко причастными всемирному бытию именно как люди, в своей собственной сущности.

И нет сомнения, что «подвиг» своей возлюбленной поэт пережил имен­но как мировое событие. Этому не помешала ни многообразная житейская проза, терзавшая его любовь, ни охлаждающая сила времени; через четыр­надцать лет все было так же накалено, как в начале. 15 июля 1865 года Тютчев написал:

Сегодня, друг, пятнадцать лет минуло

С того блаженно-рокового дня,

Как душу всю свою она вдохнула,

Как всю себя перелила в меня.

Этот «блаженно-роковой день» был жив всегда — все долгие годы, хотя целая цепь трудных и даже тягостных обстоятельств омрачала и коверкала жизнь и души любящих, особенно Елены Александровны.

Как уже говорилось, в 1850 году она жила у своей тетки Анны Дмитри­евны, инспектрисы Смольного института благородных девиц, который тщательно оберегал свою репутацию. Тайные свидания Елены Денисьевой с поэтом обнаружились уже в марте 1851 года, и Анна Дмитриевна была тут же удалена из института. Отец Елены, служивший исправником в Пензен­ской губернии, как раз в марте приехал в Петербург. В гневе он отрекся от дочери и запретил родственникам встречаться с нею. Но тетка, воспитывавшая Елену еще с детских лет, когда она осталась без матери, любила ее как собственную дочь (Елена до конца своих дней звала тетку мамой). Получив «отставку» в Смольном, Анна Дмитриевна по­селилась с племянницей на частной квартире.

Анна Дмитриевна Денисьева — женщина насквозь «светская» — с боль­шим почтением относилась к Тютчеву, который все-таки был камергер, имевший определенный вес при дворе; позднее, когда поэт обрел дружбу с новым министром иностранных дел А. М. Горчаковым, Анна Дмитриевна питала к нему даже своего рода подобострастие. Поэтому, в частности, она ничем не препятствовала любви своей племянницы.

Достаточно шумный скандал нанес Елене Денисьевой, несмотря на всю ее безоглядность в любви, страшный удар. Очевидно, тогда же, в марте 1851 года, Тютчев написал:

Толпа вошла, толпа вломилась

В святилище души твоей,

И ты невольно устыдилась

И тайн и жертв, доступных ей...

С еще более острым драматизмом говорится об этом в стихотворении того же времени «О, как убийственно мы любим...», где в сущности, пред­стает образ убитой, погубленной любви:

И что ж от долгого мученья,

Как пепл, сберечь ей удалось?

Боль, злую боль ожесточенья,

Боль без отрады и без слез!

Конечно, эта боль уже не могла исцелиться, но постепенно Елена Денисье­ва, с ее по-своему очень сильной натурой, сумела овладеть собою. В первом из цитированных только что стихотворений поэт взывал:

Ах, если бы живые крылья

Души, парящей над толпой,

Ее спасали от насилья

Безмерной пошлости людской!

И в какой-то мере она поднялась над этой «пошлостью». 20 мая 1851 года Елена Александровна родила дочь, названную Еленой. Это окончательно соединило возлюбленных нерасторжимой связью. Тют­чев писал, по-видимому, еще до крещения дочери {поэтому она названа безымянной, что на языке поэта имело особенный смысл):

Когда, порой, так умиленно,

С такою верой и мольбой

Невольно клонишь ты колено

Пред колыбелью дорогой,

Где спит она — твое рожденье —

Твой безымянный херувим, —

Пойми ж и ты мое смиренье

Пред сердцем любящим твоим.

Рождение ребенка вызвало новую коллизию: хотя Елена Александровна окрестила девочку как Тютчеву, это не имело ровно никакой законной силы. Дочь была обречена на печальную в те времена судьбу
«незаконнорожденной». Но Елена Александровна, которая и себя называла Тютчевой, постоянно была обращена к истинному смыслу ее отношений с возлюбленным, видя в формальных преградах только роковое стечение обстоятельств. По воспоминаниям А.И.Георгиевского, она "даже и через много лет, в 1862 году, говорила: «Мне нечего скрываться и нет необходимости ни от кого прятаться: я более всего ему жена, чем бывшие его жены, и Никто в мире никогда его так не любил и не ценил, как я его люблю и ценю, никогда никто его так не понимал, как я его понимаю,— всякий звук, всякую интонацию его голоса, всякую его мину и складку на его лице, всякий его взгляд и усмешку; я вся живу его жизнью, я вся его; а он мой: «и будут два в плоть едину», а я с ним и дух един... Ведь в этом и состоит брак, благословенный самим Богом, чтобы так любить друг друга, как я его люблю, и он меня, и быть одним существом... Разве не в этом полном единении между мужем и женою за­ключается вся сущность брака... и неужели Церковь могла бы отказать на­шему браку в своем благословении? Прежний его брак уже расторгнут тем, что он вступил в новый брак со мной...»

Как свидетельствовал тот же Георгиевский, Елена Александровна была убеждена, что Тютчев не может вступить с ней в брак потому-де, что «он уже три раза женат, а четвертого брака Церковь почему-то не венчает, на основании какого-то канонического правила... Я обречена всю жизнь оста­ваться в этом жалком и фальшивом положении, от которого и самая смерть Эрнестины Федоровны не могла бы меня избавить, ибо четвертый брак Церковью не благословляется. Но так Богу угодно, и я смиряюсь перед Его святою волею, не без того, чтобы по временам горько оплакивать свою судьбу». Трудно сказать, каким образом в сознании Елены Александровны сло­жилось это убеждение, не соответствовавшее действительности (включая и то, что Тютчев будто бы был женат не два, а три раза), но, по-видимому, оно хоть как-то примиряло ее с «жалким и фальшивым положением», Насколько мы можем судить, Тютчев всегда стремился к тому, чтобы как можно больше времени не разлучаться с Еленой Александровной. Это­му способствовало и то обстоятельство, что Эрнестина Федоровна с млад­шими детьми обычно большую часть года жила в Овстуге, куда Тютчев приезжал нередко, но ненадолго, зимние же месяцы жена иногда прово­дила за границей. Известно даже, что Тютчев, когда он на более или менее длительный срок уезжал в Москву, брал с собой Елену Александровну. Наконец, уже в последние годы ее жизни они не раз вместе путешествовали по Европе, этими поездками она особенно дорожила, говоря, что во время них Тютчев был «в полном и нераздельном ее обладании». Возможно, именно этим объясняется, что поэт, явно не стремившийся за границу (после оконча­тельного возвращения на родину в 1844 году он за первые полтора десяти­летия собрался в Европу только два раза — в 1847 и 1853 годах, и то на очень короткое время), в 1859-1862 годах трижды отправлялся на Запад и сравнительно надолго. Словом, жизнь поэта в 1850—1864 годах (особенно в первую и последнюю трети этого времени) была отдана прежде всего Еле­не Александровне. Взаимоотношения Тютчева с Эрнестиной Федоровной в течение долгих периодов, по сути дела, целиком сводились к переписке. Так было, напри­мер, с весны 1851-го до осени 1854 года. Первые два года жена с детьми почти безвыездно жила в Овстуге, а в июне 1853 года, уехала в Германию (Тютчев сопровождал ее, но уже в августе отправился обратно в Петер­бург); после возвращения в Россию в мае 1854 года она пробыла в Петер­бурге только три недели и снова до поздней осени поселилась в Овстуге. Кстати сказать, вплоть до 1854 года у Тютчевых не было сколько-нибудь постоянного пристанища в Петербурге. Среди известных нам петербург­ских адресов семьи поэта в сороковых — начале пятидесятых годов гости­ница «Кулон» (ныне, в сильно перестроенном виде, «Европейская», на углу площади Искусств), пансион на Английской набережной (ныне набережная Красного флота), дом дальнего.родственника.Тютчевых, полковника Са­фонова, на Марсовом поле (дом 13), ненадолго приютившая семью осенью 1850 года квартира на Невском проспекте у Аничкова моста и т. д. Стоит привести характерные строки из писем поэта Эрнестине Федо­ровне 22 марта 1853 года, накануне приезда семьи из Овстуга в Петербург, откуда вскоре жена на год уедет за границу, Тютчев пишет: «Ваша квартира готова. Она, к сожалению, не будет ни великолепна, ни элегантна, ни даже удобна. Это — квартира в нижнем этаже дома Сафонова, но она все-таки лучше той, которая находится в бельэтаже (как здесь говорят) и превра­щена в совершенную конюшню последними жильцами. Я сам, однако, по­селюсь там, за положительной невозможностью найти угол внизу, с вами. Но как бы то ни было, приезжайте». По-видимому, дело не только в недостатке подходящих квартир; поэт стремился тогда жить отдельно от семьи, хотя и рядом. После возвращения из-за границы, куда Тютчев, получивший в то время служебную командировку,(о которой мы уже говорили), проводил Эрне-стину Федоровну, он пишет (14 октября): «Приехав сюда, я пытался вре­менно найти пристанище в нашем весеннем помещении в доме Сафонова. Но было уже поздно. Оба этажа были уже заняты, и наша мебель куда-то сложена. Пришлось мне опять искать приюта в гостинице Клее, и я поселился снова в тех двух комнатах 4-го этажа, которые занимал раньше за 12 рублей в неделю» (за полгода до того, 18 февраля, Тютчев писал жене об этой гостинице: «Я сижу в комнате на 4-м этаже, перед широким и низким ок­ном, выходящим во двор»). Такое почти полное отсутствие налаженного быта продолжалось в те­чение первых десяти лет петербургской жизни поэта, что, конечно, многое говорит и о нем самом, и об атмосфере его тогдашнего существования. Не забудем, что в 1853 году Тютчеву исполнилось уже пятьдесят лет, и все же он живет в условиях этой — понятной и уместной разве лишь для поры юных скитаний — безбытности, неукорененности, даже бездомности. Естественно предположить, что этот образ жизни был внутренне свя­зан и с длившейся уже четвертый год любовью к Елене Денисьевой. Поэт как бы не стремился устраивать прочное семейное гнездо, которое проти­воречило бы этой любви. Правда, для Тютчева и вообще не характерна склонность к прочному бытовому устройству. Но именно в те годы, о кото­рых идет речь, его безбытность дошла до предела. В январе 1853 года, когда поэт на три недели приехал в Овстуг, Эрнестина Федоровна написала оттуда своей падчерице Анне: «Не забудь... отложить достаточно денег для того, чтобы бедный папа мог немного приодеться по возвращении, он ужасно оборвался». Тютчев прямо-таки пренебрегал тогда элементарными требованиями «приличий». Через год, в апреле 1854 года, его дочь Дарья сообщала сестре, что отец не заботится ни о чем, «даже о своей шевелюре, которая своим обилием и беспорядком до такой степени шокировала великую княгиню Елену, что она по этой причине воздержалась от приглашения его на свои праздничные приемы, о чем и объявила недавно на обеде, куда он был при­глашен ею для того, чтобы она выразила ему свое восхищение его стихами». (Речь идет о супруге брата Николая I Михаила, Елене Павловне — высоко­образованной и «Либеральной» женщине, которая стремилась поддержи­вать отношения с крупнейшими деятелями культуры, начиная с Пушкина; стихи, которыми восхищается Елена Павловна,— это стихи, опубликован­ные в некрасовском «Современнике».)... Но естественно встает вопрос о том, как воспринимала жена любовь мужа к другой. Существует мнение, что такого рода ситуации вообще не следует обсуждать публично, и в этом мнении, конечно, есть своя правда. Однако о последней любви поэта написано за последние десятилетия очень много, и умолчание обо всем с ней связанном уже никак не спасает положения. Лучше уж объективно разобраться в ситуации, чем попросту не обращать внимания на произвольные домыслы1.

19 августа 1855 года старшая дочь поэта Анна, которая тогда достаточ­но ясно представляла себе положение вещей, писала о своей мачехе: «Мама как раз та женщина, которая нужна папе,— любящая непоследовательно, слепо и долготерпеливо. Чтобы любить папу, зная его и понимая, нужно... быть святой, совершенно отрешенной от всего земного...»

__________________________________________________________________________________________

1 Один из таких домыслов — безосновательная версия о существовании еще од­ной любовной связи поэта: речь идет о Гортензии Лапп, которая гораздо позднее, в 1900 году, будучи клинической сумасшедшей, написала Льву Толстому о своих будто бы близких отношениях с Тютчевым в 1847—1873 годах

Эрнестина Федоровна явила — в очень мучительных для нее жизненных условиях — редчайшее самообладание. Она, в частности, ни разу за все четырнадцать лет ничем не обнаружила, что знает о любви мужа к другой. Единственное, О чем она говорила в письмах к Тютчеву, — что он разлюбил ее, и давала понять, что поэтому им следует расстаться. 2 июня 1851 года он писал в ответ на письмо жены, отправленное из Овстуга: «Итак, любовь моя к тебе — лишь вопрос нервов, и ты говоришь мне этот вздор с выражением покорной убежденности...» Через четыре дня он продолжает: «Ты воображаешь, что привязанность моя к тебе ничто иное, как недуг... что если бы я утратил тебя, то едва улеглось бы пер­вое горе, как борозда, оставленная памятью о тебе, спокойно затяну­лась бы (выделенные Тютчевым слова излагают суждения жены). Выше говорилось, что в течение 1851—1854 годов отношения поэта с женой почти целиком сводились к переписке. Но это была поистине жизнь в письмах — жизнь, проникнутая высоким напряжением души, жизнь, пол­ная мысли и чувства. За эти три с небольшим года поэт отправил жене более сотни писем, притом чаще всего пространных и насыщенных глубо­ким смыслом, хотя бы в их подтексте, в намеках и подразумеваниях. Эти письма — целая история жизненных отношений, то обостряющихся .до крайности, то находящих пути к примирению. Уже было сказано, что Эрнестина Федоровна не решалась или же не унижалась до разговоров о той, которая встала между нею и мужем. И здесь, по-видимому, проявлялись не только свойства ее духа, но и беспредель­ность ее любви. В 1850 году ей исполнилось сорок лет, ею уже не владела та молодая сила страсти, которая запечатлена в обращенных к ней тютчевских стихо­творениях тридцатых годов. Но любовь ее все же была безгранична. Ее падчерица Дарья писала сестре Анне о том, как Эрнестина Федоровна встречала мужа на дороге из Рославля в Овстуг в августе 1855 года:

«Дважды в день напрасно ходили на большую дорогу, такую безрадо­стную под серым небом... По какой-то интуиции она (Эрнестина Федо­ровна— В. К.) велела запрячь маленькую коляску, погода прояснилась... и мы покатили по большой дороге... Каждое облако пыли казалось нам со­держащим папу, но каждый раз было разочарование; то это было воловье стадо, то телега... Наконец, доехав до горы, которая в 7 верстах от нас... мама прыгает прямо в пыль... У нее было что-то вроде истерики... Если бы папа не приехал в Овстуг, мама была бы совсем несчастна». К этому времени, по-видимому, сложилось примирение с невыносимой, казалось бы, ситуацией. Ведь за два года до того, когда Эрнестина Федо­ровна уехала в Германию и провела там целый год, она, вероятнее всего; склонялась, к мысли о том, чтобы вообще не возвращаться. 29 сентября 1853 года Тютчев так отвечал на письмо жены: «Ты перестала, как ты утверждаешь, чему-либо верить и написала мне такие страшные слова, что ты для меня всего лишь старый гнилой зуб; когда его вырывают, больно, но через мгновение боль сменяется приятным ощущением пустоты...» Тютчев, как и всегда в таких случаях, решительно возражал жене, от­рицавшей его любовь к ней. И в этом выражалось трудно понимаемое, да­же, пожалуй, пугающее раздвоение его души. Можно доказывать, что субъективно, внутри мятущегося сознания, он был по-своему честен и прав. Но едва ли уместно оправдать его с объективной точки зрения.

Он вопрошал Эрнестину Федоровну, в письме из Москвы, где он прово­дил свой месячный отпуск, в Овстуг (от 2 июля 1851 года): «Что же про­изошло в глубине твоего сердца, что ты стала сомневаться во мне, что пе­рестала понимать, перестала чувствовать, что ты для меня — всё, и что сравнительно с тобою все остальное — ничто? — Я завтра же, если это будет возможно, выеду к тебе. Не только в Овстуг, я поеду, если это потребу­ется, хоть в Китай, чтобы узнать у тебя, в самом ли деле ты сомневаешься и не воображаешь ли ты случайно, что я могу жить при наличии такого со­мнения...» Строго говоря, это «всё» и это «ничто», написанные Тютчевым, были не­правдой. Он, кстати сказать, так и не собрался тогда в Овстуг. По всей ве­роятности, он в то время приехал в Москву вместе с Еленой Александров­ной и их новорожденной дочерью (возможно, для того, чтобы окрестить ребенка, ради сохранения тайны, в московской, а не петербургской церкви). А. И. Георгиевский свидетельствовал, что Елена Александровна «привыкла проводить лето и осень вместе (с Тютчевым — В. К.) или в Москве, или за границей». Любовь к Елене Денисьевой была для поэта, по его слову, «всею... жизнью». До нас не дошло его писем к ней, но, вероятно, в них тоже со­держались это «всё» и это «ничто», которые мы читаем в письме к Эрнестине Федоровне. По отдельным мелким подробностям нетрудно убедиться, что Тютчев постоянно стремился как бы отвоевать для Елены Александровны возмож­но более прочное место в своей жизни. Так, в январе 1853 года он просит своих дочерей от первого брака Екатерину и Дарью послать приветствен­ное письмо тетке Елены Александровны (вспомним, что последняя была наставницей этих дочерей поэта в Смольном). Смущенная Екатерина обра­щается по этому поводу к старшей своей сестре Анне, которая дает ей (в письме от 25 января 1853 года) весьма дипломатичную рекомендацию: «Скажи просто маме (то есть мачехе — В. К.)-, папа советует написать ста­рушке Денисьевой, нам очень этого не хочется. Думаешь ли ты, что это необходимо? — Таким образом, вы сразу узнаете, считает ли она это жела­тельным»; Неизвестно, было ли отправлено такое письмо, но стоит упомянуть, что через год с лишним, весной 1854 года, Дарья сообщила Екатерине: «Я уви­дела (на раздаче шифров1в Смольном) мадемуазель Денисьеву, но очаро­вательно то, что мы обе сделали вид, будто мы лучшие в мире подруги, и на самом деле я чувствовала себя с ней совершенно свободно, особенно когда заметила ее стесненный и смиренный вид, который тронул меня».

___________________________________________________________________________________

1 Вид награды.

Широко распространено мнение, что Елена Александровна из-за своей незаконной любви превратилась в своего рода парию. Но если это и было так, то лишь в самом начале ее отношений с поэтом. С годами она так или иначе вошла в круг людей, близких Тютчеву. Так, в 1863 году, рассказывая в письме к своей сестре Марии, что приезд ее к Тютчевым в Москву отклады­вается, она сетует: «Я не застану в Москве Сушкова, зятя Федора Ивановича, и это большая и серьезная неприятность для меня». Еще через год поэт

писал той же Марии: «Великая княгиня Елена было одною из тех, кто не­давно говорил мне о ней (Денисьевой — В.K.) с наибольшей симпатией». Из этого ясно, что «отверженность» Елены Александровны (хотя бы в поздние годы) сильно преувеличена. Дочь поэта от первого брака Екатерина так сообщала своей тетке Дарье Ивановне о болезни Елены Александровны: «Он (Тютчев — В. К.) опасается, что она не выживет и осыпает себя упреками; о том, чтобы нам с ней пови­даться1, он даже не подумал; печаль его удручающа, и у меня сердце раз­рывалось». Известно также, что Елена Александровна участвовала во встречах Тютчева с рядом государственных и политических деятелей — например, Деляновым и Катковым.

___________________________________________________________________________________

1В Петербурге тогда жили две дочери поэта от первого брака.

Вообще, несмотря на горестные и тяжкие стороны своего положения, Елена Александровна со временем смирилась с ним. По словам Георгиев­ского, «ей нужен был только сам Тютчев и решительно ничего, кроме него самого». Но есть немало свидетельств, что и сам поэт всегда стремился не разлучаться с Еленой Александровной, насколько это было возможно. Он писал о ней впоследствии: «Она — жизнь моя, с кем так хорошо было жить, так легко итак отрадно...» Он говорил в стихах, написанных 10 июля 1855 года на даче, которую Денисьевы снимали возле Черной речки, где:

...в покое нерушимом

Листья веют и шуршат.

Я, дыханьем их овеян,

Страстный говор твой ловлю...

Слава Богу, я с тобою,

А с тобой мне — как в раю.

В этом же стихотворении — проникновенные строки:

Лишь одно я живо чую:

Ты со мной и вся во мне.

А. И. Георгиевский писал о Елене Александровне: «Это была натура в высщей степени страстная, требовавшая себе всего человека, а как мог Федор Иванович стать вполне ее, «настоящим ее человеком», когда у него была своя законная жена, три взрослые дочери и подраставшие два сына и четвертая дочь».

Такого рода соображениями воспоминания мужа сестры Елены Алек­сандровны вообще изобилуют. Но нельзя не видеть, что он был человеком совсем иного, далекого и от Тютчева, и от Елены Денисьевой, склада и характера; в нем чувствуется нечто «каренинское». И едва ли будет преуве­личением сказать, что Елена Александровна воспринимала поэта именно как «вполне ее» человека, несмотря на все внешние преграды между ними.

Это, разумеется, отнюдь не значит, что отношения — даже и в поздние годы их любви, когда Елена Александровна со многим примирилась,— были безоблачными или хотя бы спокойными. Сам поэт рассказал позднее об одном из мучительных столкновений между ними:

«Я помню,— писал он 13 декабря 1864 года,— раз как-то в Бадене1, гуляя, она заговорила о желании своем, чтобы я серьезно занялся вторичным изданием моих стихов и так мило, с такой любовью созналась, что так от­радно было бы для нее, если бы во главе этого издания стояло ее имя (не имя, которого она не любила, но она). И что же... вместо благодарности, вместо любви и обожания, я, не знаю почему, высказал ей какое-то несогла­сие, нерасположение, мне как-то показалось, что с ее стороны подобное требование не совсем великодушно, что, зная, до какой степени я весь ее («ты мой собственный», как она говорила), ей нечего, незачем было желать и еще других, печатных заявлений, которыми могли бы огорчиться или оскорбиться другие личности... О, как она была права в своих самых край­них требованиях...»

Ф. Тютчев

Comments