17 Из воспоминаний Н. Н. Иванова «Около «царя» Михаила»

Из воспоминаний Н. Н. Иванова «Около «царя» Михаила»
После подписания «Манифеста великих князей» за государя, состоявшегося 1 марта 1917 года, великий князь Михаил Александрович просил меня вечером заехать к нему.
Попал я на Миллионную улицу, 12, уже к ночи. У великого князя сидели секретарь Джонсон, его управляющий — присяжный поверенный Матвеев и какой-то штатский старичок, по фамилии, кажется, Чехович.
Великий князь просил меня рассказать о судьбе подписанного манифеста, о виденном мною за день и о настроениях, как в Таврическом дворце, так и в Петрограде.
Мне пришлось ответить, что «Манифест великих князей» принадлежит уже истории. Настроения Таврического дворца диктуются не теми, кто считается руководителями движения, а в значительной степени улицей и какими-то закулисными силами. Роль Временного комитета Государственной Думы не возрастает, а падает. Родзянко, Керенский и иже с ними вынуждены вертеться как волчки на бурных волнах и легализовать все, что приносит народная толпа. Во что выльется хотя бы ближайший день, никто не взялся бы предсказать. (...)
Как вы думаете, что идет? — спросил меня великий. князь. (...) — Вы ждете крови?
Страшное не в крови сегодняшнего дня. О, если бы все ограничилось сегодняшней кровью, тогда не жаль было бы никакой жертвы.
А вы что думаете? — обратился  великий князь к штатскому старичку, которого я называю Чеховичем.
С живостью и бойкостью начал говорить Чехович.  Он показался мне по всем речам этого дня симпатичным либералом земского склада характера. Происходит то, чему давно время, и то, чему следовало случиться после войны, случилось сегодня. Сожалеть ли об этом? Не сожалеть, если немедленно будут приняты нужные действия сверху, чтобы не разразилась катастрофа безвластия или анархии. Конечно, катастрофа не придет немедленно, есть еще время, и нужно его использовать.
Михаил Александрович прервал его.
Я не понимаю брата. Не знаю, что он думает. Боюсь, что ему не все известно. Такая ясная обстановка.
Надо идти навстречу народу. Думаете ли .вы, что будет полезно, если я напишу Государю телеграмму? — снова спросил меня великий князь.
— Телеграмма ваша может, полагаю, быть очень важной, если вам удастся вложить в нее нужное и убедительное содержание,— ответил я. (...) —Литературный, дипломатический язык в таком обращении не нужен. Государь должен сразу видеть, что это телеграмма вашего сердца. Ни на одну секунду не должно быть у него и тени подозрения, что вы писали под каким-либо давлением, ведь для него вы пишете из очага революции. (...)
Минут двадцать прошло, когда он вернулся с небольшим листком бумаги и передал его мне.
Ровным четким почерком было набросано рукою великого князя несколько строк. Не помню теперь точного содержания телеграммы, но отлично помню, .как меня остановила на себе и привлекла сердечность обращения. Михаил Александрович просил брата и царя со всей доброжелательностью и искренностью пойти навстречу на¬роду, и просьба была облечена и нежностью брата, и привязанностью верноподданного. (...)
Я весь вечер всматривался в лицо и глаза великого князя, изучал их, запоминал. Он говорил от всей души, но до этого момента все его взгляды и движения губ обволакивались привычками царского воспитания. Сейчас придворная маска была сброшена, и я увидел выражение, которое мог определить резко словом «умиление». (...)  
Я взял телеграмму и уехал.
В Таврическом переписал копию и сдал ее М. В. Родзянко, показав подлинник и прося распорядиться немедленной передачей Государю. Подлинник оставил у себя, видя, что все равно его в этой суматохе затеряют.
Дальше я не помню последовательности моих посещений, бесед с великим князем и встреч у него. Согласно его просьбе в следующие за 1 марта дни я приходил по два раза в день. Помню, как встретил там князя Львова, Керенского, Гучкова, Шульгина, кажется, Милюкова также. Помню, как мы завтракали и обедали вместе с приехавшей из Гатчины супругой великого князя — графиней Брасовой. Помню замешательство Михаила Александровича, узнавшего об отречении брата от престола. Помню смущение, охватившее его, когда ему заявили, что престол перешел к нему. (...)
Нежелание брать верховную власть, могу свидетельствовать, было основным его, так сказать, желанием. Он говорил, что никогда не хотел престола, и не готовился, и не готов к нему. Он примет власть царя, если все ему скажут, что отказом он берет на себя тяжелую ответственность, что иначе страна пойдет к гибели.
И, помимо всего, он не согласится сесть на штыки. 
Сейчас он видит в России только штыки.
Вы можете указать хоть одну сильную группу работников или умов государственного направления, на которую можно опереться? Я не вижу. Одни штыки кругом.
Штыки и клинки.
Он переживал сильные колебания и волнение. Ходил из одной комнаты в другую. Убегал куда-то в глубь квартиры. Неожиданно возвращался. И опять говорил и ходил. Или просил говорить. Он осунулся за эти часы. Мысли его метались. Он спрашивал и забывал, что спросил.
Боже мой,  какая тяжесть — трон! Бедный брат! У них пойдет, пожалуй, лучше без меня... Как всем нравится князь Львов?  Умница, не правда ли? А Керенский— у него характер. Что это он, всегда такой, или это революция его?.. Он, пожалуй, скрутит массу.
На несколько часов он замолчал. Можно было много раз подряд спрашивать — вопросы не доходили до него. И тогда к нему начало возвращаться внутреннее спокойствие. Он стал выглядеть как-то деловитее.
Что вы решили? — спросил я его коротко до отречения.
Ах! — Провел рукою по лбу с не свойственной ему открытостью.— Один я не решу. Я решу вместе с этими
господами.
Он имел в виду представителей новой власти. 
Очевидно, это и было успокоившее его решение. 
Я видел великого князя после отречения.
Ну, пожмете ли вы мне руку? Я поступил правильно. Я счастлив, что я частное лицо. У них все устроится понемногу. И я думаю, что не будет так много крови и
ужасов, как вы пророчили. 
Я и отказался, чтобы не было никаких поводов давать проливать кровь. Я понимаю ваши опасения. В такие дни так легко потерять перспективу.
Я мог только сказать, что он поступил согласно своему характеру.
ГА РФ, ф. 5881, оп. 2, g 369, л. 1—4 об., 5. Автограф,

Comments