Моё детство и большая часть юности сложились
таким образом, что я чаще жил в доме деда и бабки (тех, которые со
стороны матери), чем с родителями. То был одноэтажный деревянный дом на
улице Сургутской, что расположена недалеко от центра Тюмени. Недалеко,
да, но всё ж таки и в стороне от центра, ближе к реке, среди тополёвых и
липовых кущ района "Победа".
До революции этот дом принадлежал
купчихе Зверевой, а затем, в 1920 году каким-то образом оказался в
распоряжении моего, тогда ещё совсем молодого, деда и его юной супруги.
Подозреваю, что дело здесь не обошлось без вмешательства бабкиного
двоюродного брата - известного в те годы тобольского бандита Фоминцева,
сотрудничавшего с ЧК на почве "экспроприаций", а затем той же ЧК
расстрелянного. Но это другая история, толком мне неизвестная.
Я же вот о чём хочу рассказать:
К
дому прилегал довольно большой (для советских времён) земельный
участок, который усилиями деда был превращён в сад с небольшими
вкраплениями огорода. Т.е. росли там, в основном яблони, вишни, малина и
смородиновые кусты, но было так же и несколько грядок с луком и
морковью, а ещё высаживались в малых дозах огурцы, помидоры и картошка.
Летом этот сад-огород дико зарастал и представлял собой настоящую чащу
всяческой зелени. В этой чаще и под этой сенью я играл в разнообразные
игры - один или с соседскими детьми.
На самом дальнем краю огорода, у
развалин старой, дореволюционных ещё времён, бани, располагался
деревянный клозет в одно очко, собственноручно построенный и
периодически ремонтируемый дедом. Справлять там физиологические нужды в
летнее время было вполне себе удовольствие (лишь немного мешали мухи и
комары). А вот зимой, это было не так приятно, но что ж делать -
приходилось справлять и зимой. В том вот клозете меня и посетила одна из
первых, пришедших ко мне метафизических мыслей.
Однажды летом,
наблюдая за тем, как с журчанием исчезает в черноте выгребной ямы струя
изливаемой мною мочи, я вдруг подумал - "А ведь однажды придёт такой
день, когда я буду мочиться здесь в последний раз".
Эта мысль
поразила меня своей однозначной истинностью. Она была как пророчество, о
котором ты сразу знаешь, что оно неотвратимо сбудется. И действительно -
я мог делать всё что угодно, заниматься чем угодно, жить так или жить
иначе, стать хоть портовым работягой-алкашом, хоть секретарём ЦК КПСС -
всё равно, неминуемо, неизбежно наступит тот день, когда я буду мочиться
в этом клозете в последний раз.
А когда я покинул клозет и вернулся в
дом, эта мысль распространилась на всё что меня окружало - "когда
нибудь я открою эту дверь в последний раз", "когда нибудь я воспользуюсь
этим рукомойником в последний раз", "посмотрю в это окно в последний
раз", "съем кусок хлеба... выпью воды... лягу спать... в последний
раз... в последний раз..."
Некоторое время, этот "последний раз"
висел как приговор над всем что я думал, делал и говорил. Я боялся его,
боялся последнего раза. Страх сей не имел никакой точки приложения, он
был сам по себе, он существовал как некая часть моей души, часть всегда
ей присущая, но замеченная и почувствованная только вот сейчас.
"Последний раз" не был даже смертью. Он был чем-то иным, не то чтобы
хуже чем смерть, но гораздо больнее и безысходнее, чем она. Он был
тоской по необратимо утраченному. Скорбью по тому что было, было, было,
но вот кончилось и не вернётся больше никогда.
Так прошло недели две или три. Лето завершилось, началась учёба.
Мысль
о "последнем разе", столкнувшись с насущными явлениями жизни и
потребностями бытия, выцвела, потеряла эмоциональную окраску и
постепенно исчезла из ума.
Несколько последующих лет, она совершенно меня не беспокоила и я забыл о ней.
А
затем, летом 1984 года умерла бабка. После её смерти, дед стал каким-то
тихим и растерянным. Он не ослабоумел, он всё помнил, он мыслил логично
и трезво, он самостоятельно вёл домашнее хозяйство, но делал он всё
словно сквозь сон - медленно и как-то не до конца. Теперь-то я понимаю,
что у него была депрессия и он просто перестал видеть смысл в какой либо
деятельности. Мотивы и стремления исчезли из его психики, остались лишь
накопленные за восемьдесят девять лет жизни условные рефлексы,
приводившие его в действие автоматическим образом.
Жил он в основном, один. Я навещал его пару раз в неделю, приносил воды, иногда ходил за хлебом и молоком.
Ещё в мои обязанности входило кормление собаки, большой лайкообразной дворняги по имени Найда.
Найда
была сука-девственница, несмотря на свой пятилетний возраст. Благодаря
тому, что забор окружавший дом и сад был высок и крепок, она никогда не
покидала двора и, соответственно, не имела контактов с кобелями, хотя
содержалась свободно, без привязи.
Между тем, оставшийся без
присмотра дом стал быстро ветшать. Крыша начала протекать, в заборе
появились дыры. Их появление было связано с тем, что соседи пользуясь
безразличием деда к окружающей действительности, выламывали из забора
доски для своих хозяйственных нужд. Однажды в начале ноября, когда я в
очередной раз явился навестить деда, я не застал собаку Найду в ограде.
Она убежала через одну из этих дыр и теперь бегала по окрестным улицам в
составе многочисленной собачьей свадьбы.
Дед почти не заметил её исчезновения.
-
Ходят по ночам чужие. - сказал он мне. - Иногда в окошко стучат, я не
открываю. Собака чото их гонять перестала. Страшно мне жить, Костя.
Я
подумал, что это возможно старческий бред ущерба и осмотрел сад. Но
если это и был бред, то основывался он скорее всего на действительных
событиях.
Ибо, в саду я обнаруживал тут и там реальные следы чужих
присутствий - пустые водочные бутылки на веранде, окурки и объедки
вокруг установленных в саду качелей, какую-то грязную телогрейку
затолканную под крыльцо.
В тот же день я перевёз деда к себе (я уже
жил к тому времени один, в благоустроенной квартире) и позвонив матери в
Ленинград, попросил её приехать в Тюмень чтобы решить вопрос с домом.
Она
приехала через пару дней и к середине ноября дом, её усилиями, был
продан одной пожилой, но деловой женщине жившей на противоположной
стороне улицы. Звали её "тётя Валя" и была она типичной советской
продавщицей, пару раз отсидевшей за растрату, но всё же доработавшей до
пенсии. Надо ли говорить, что на тыльной стороне одной из ладоней, у ней
была расплывчатая синяя татуировка "Валя"? Думаю, что не надо - была
татуировка, да.
Валя хотела немедленно пустить в дом каких-то
квартирантов (кажется грузинских торговцев мандаринами), но мать
уговорила её подождать немного, пока мы не вывезем оттуда вещи. Мать и
тётя Валя беседовали на эту тему сидя у меня на кухне. Собираясь уходить
и уже стоя на площадке, Валя сказала матери - "А за собаку не
беспокойся, я её тоже заберу, пусть охраняет, кормить буду сама..."
"Ладно,
ладно" - отозвалась мать, закрывая дверь. Матери не терпелось вернуться
в Ленинград, и я не думаю, что она вообще помнила про собаку.
Ночью
этих же суток, дед умер. Перед смертью, он на несколько часов впал в
суету и бред - заходил ко мне в комнату, спрашивал, куда я дел все дрова
со двора, почему перестали носить газеты, куда исчез радиоприёмник
"Урал". Сказал, что завтра выйдет на работу и закончит "чертёж узла"
чтобы "сразу отдать в литейный".
Потом я слышал, как он несколько
раз спросил у матери - "А Машка-то куда ушла? За водой штоли пошла? Так
ведь я полно воды натаскал.."
"Умерла она - отвечала мать. - Ты не помнишь что ли?"
Но он продолжал звать бабку - "Маша, ты где ходишь-то, ночь ведь уже..."
Затем
он вернулся в свою комнату, лёг на кровать и захрипел. Я вызвал
"скорую", она приехала довольно быстро, но когда врачи поднялись в
квартиру, дед был уже мёртв. Думаю, что он умер от остро развившегося
отёка лёгких. Впрочем, это неважно.
Утром в квартире началась суета,
появились разнообразные родственники, все были озабочены изготовлением
гроба и копкой могилы и я решил свалить к одной подружке, чтобы не
принимать участия во всех этих утомительных мероприятиях.
Однако мать
изловила меня в коридоре и вручив мне объёмистую болгарскую сумку
сказала - "Никакую рухлядь я оттуда вывозить не хочу. Пусть всё
остаётся. Сходи, забери только альбомы с фотографиями, икону со шкафа и
книжки, какие сам захочешь. Да посмотри по книжным полкам, нет ли денег
где заныканых".
Пришлось отправляться. Едва ступив во двор, я
ощутил, что это место для меня кончилось. Я понял, что пришёл сюда в
последний раз. Ночью лил дождь, входная дверь разбухла от воды, я с
трудом её открыл. В доме было темно и сыро (ставни оставались закрытыми
всё это время), пахло застоявшейся печной гарью и почему-то снегом. Я
сунул в сумку икону и пару альбомов, в которых дед и бабка накапливали
"семейные" фотографии и всякие открытки. Книги меня не интересовали, всё
что было мне нужно (в основном справочники по ламповой электронике и
каталоги схем), я уже давно отсюда унёс. Никаких денег тут не было, я
это тоже хорошо знал.
Как-то случайно, взгляд мой упал на
радиоприёмник, тот самый огромный ламповый "Урал", по которому я в былые
года слушал "Голос Америки". Я представил, что некие чужие, совершенно
случайные люди будут включать этот приёмник, трогать ручки настройки,
пытаться крутить на нём пластинки (то была радиола с проигрывателем). От
этих видений мне сделалось неприятно - сначала в уме, а после - внутри
тела, за грудиной.
Я пыхтя вытащил приёмник во двор и разбил его
вдребезги несколькими ударами, взятого в сенях, колуна. Затем я сделал
тоже самое со старым телевизором "Рекорд". По телевизору я ударил с
закрытыми глазами, чтобы не пострадать от осколков кинескопа.
После
этого акта, ко мне пришла мысль раздробить колуном все старые шеллаковые
пластинки, располагавшиеся в тумбочке, на которой некогда стоял
радиоприёмник. Я уже было отправился за ними и тут через дыру в заборе,
во двор вернулась собака Найда.
Она выглядела жалко. Мокрая, вся
облепленная жидкой грязью, отощавшая так, что проступали рёбра и хребет.
И при этой худобе, живот её был неестественно раздут. Я понял, что она
беременна.
Неистово виляя хвостом и поскуливая, она кинулась ко мне,
заскакала вокруг меня, пытаясь встать вертикально, чтобы опершись мне на
грудь передними лапами, лизнуть меня в лицо. Я боялся что она испачкает
мне куртку, уворачивался как мог и отпихивал её коленями. Вконце концов
она немного успокоилась и уселась на крыльце, стуча хвостом по доскам
настила.
Глядя на неё я вдруг представил себе всю ту бездну
страдания, что её ждёт. Чужие люди появятся здесь завтра, они прикуют её
на ржавую цепь к полуразвалившейся, мокрой конуре, они будут пинать её,
бить, швырять ей объедки в снег и наливать помои в грязную алюминиевую
миску. А потом она родит в кошмар и ад этого мира ещё несколько себе
подобных существ и страдание будет нарастать, нарастать...
Все эти
мысли несколько секунд существовали во мне как физическая боль и как
ненависть к бытию и к богу, а затем они стали печалью и это была та
самая пронзительная печаль последнего раза, та тоска и скорбь о мире,
который был, был и кончился кончился навсегда, о мире который нельзя
вернуть.
Движимый энергией этого странного и одновременно такого
естественного переживания, я быстро вошёл в сени, захлопнув дверь перед
носом попытавшейся последовать за мной собаки.
В сенях, на одной из
стен, рядом с внутренней дверью дома, висел шкаф, где хранились пустые
банки для солений и бутылки из под молока (в те времена их сдавали
обратно в магазин).
На самой верхней полке этого шкафа, в углу, вот уже лет пять стоял особый медицинский флакон из тёмного стекла.
Этот
флакон, зачем-то украденный мною в хирургическом отделении одной из
больниц, где я некогда проходил практику, содержал в себе жидкость для
ингаляционного наркоза, называемую фторотан.
Из кучи старого тряпья,
сваленного в углу сеней (с его помощью, дед пытался защитить запас
картошки от замерзания) я извлёк свою старую, ещё со школьных лет
сохранившуюся, кроличью шапку.
Свинтив с флакона алюминиевый
резьбовой колпачок, я открыл флакон и вылил всё его содержимое в шапку.
Запах, подобный запаху эфира распространился в воздухе.
Скомкав шапку в правой руке, я толчком ноги распахнул забухшую дверь и вновь вышел на крыльцо.
Собака подбежала ко мне и я ухватив её за загривок, вдавил её морду глубоко внутрь пропитанной фторотаном шапки.
Собака
дергалась и изгибалась пытаясь освободиться, она сучила ногами,
подскакивала - но я неумолимо удерживал шапку на её морде.
Внезапно
сопротивление прекратилось. Собака издала продолжительный вой - этот
звук был заглушен шапкой и я ощутил его скорее как вибрацию. Задние ноги
её подогнулись, она села на круп, а затем обмякла и стала заваливаться в
бок.
Я продолжал фиксировать её в сидячем положении, и всё наблюдал, как она дышит.
Дыхательные
движения, сначала глубокие и мощные, становились всё менее и менее
выраженными и наконец выродились в слабые подёргивания диафрагмы. Затем и
они прекратились - во всяком случае я уже не мог отслеживать их.
Тогда я осторожно уложил собаку на землю, оставив шапку натянутой на её морду по самые уши.
Мне
было известно, что фторотан действует кратковременно и я не был уверен в
том, что собака мертва. Было возможно, что она просто впала в
токсическую кому, и вполне могла очнуться после того как наркотик
улетучится из шапки.
Поэтому я вновь сходил в сени, где взял тяжёлый,
заточенный на конце лом, основным предназначением которого было
дробление кусков каменного угля для печки и скалывание весенней наледи с
крыльца.
Этим ломом, я с размаху пробил тело собаки насквозь, до земли, целясь так, чтобы лом прошёл через сердце.
Всё
таки собака была уже, видимо, мертва, поскольку тело её лишь
механически содрогнулось от удара и не обнаружило никакой мышечной
активности, обычно сопровождающей агонию.
Наступив ногой на труп, я
выдернул лом и некоторое время наблюдал как из под собаки медленно
вытекает кровь и смешивается с ледяной водой серых ноябрьских луж.
Так
я ждал около часа, пока не замёрзли ноги - стоял, опираясь на лом, как
на меч или на копьё, курил одну сигарету за другой, прикуривая их друг
от друга. Запах фторотана развеялся и иссяк, кровь прекратила вытекать,
собака оставалась неподвижной.
Когда я наклонился и потрогал её за лапу, я ощутил характерную упругость начинающегося окоченения.
Ухватив
собаку за хвост, я оттащил её труп к той самой разрушенной старой бане
и забросил его внутрь полуразвалившегося сруба. Туда же я кинул лом,
шапку и пустой флакон из под фторотана.
Вернувшись в дом, я тщательно
вымыл руки прямо в том ведре, где дед держал питьевую воду. Теперь
предназначение этого ведра уже не имело значения.
Выключил свет на
кухне. Вышел в сени, закрыл на ключ внутреннюю дверь, вышел из сеней и
закрыл наружную дверь на висячий замок. Всё это время я пытался вновь
поймать в себе то переживание, то состояние "последнего раза", чтобы
посмаковать его умом и душой и может быть даже поплакать.
Но его больше не было. Я словно держал-держал натянутую верёвку и вдруг она перестала быть натянутой.
И тогда я выпустил её из рук.
И
я пошёл к подружке, пошёл пешком, в центр города, удерживая на плече
большую болгарскую сумку, содержавшую в себе тёмную икону и два
потрёпанных альбома со старыми фотографиями.